Электронная библиотека » Валерий Туринов » » онлайн чтение - страница 25

Текст книги "Преодоление"


  • Текст добавлен: 5 мая 2023, 09:00


Автор книги: Валерий Туринов


Жанр: Исторические приключения, Приключения


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Глава 21
Авраамий Палицын на Соловках

Только к середине декабря 1620 года, по христианскому летосчислению, закончили строительство церкви в той самой деревушке Деулино, где был заключён мир между Россией и Польшей. Построили её по обещанию, которое дал Авраамий, воздвигнуть в благодарность Богу за избавление от нашествия польского королевича.

Строительство церкви шло вяло. Чувствовалось: раз всё благополучно завершилось, то можно и не торопиться с выполнением обещания. Так думали в Москве, ссылаясь на опустошение казны, так думали и в Троице-Сергиевой обители, где с казной тоже было неважно, так думал и сам Авраамий, управлявший монастырским хозяйством.

Дело затянулось до середины декабря. И вот наконец-то как раз в середине декабря церковку освятили. Освящал её архимандрит Дионисий. На торжество приехал из Москвы архиепископ Благовещенского собора Арсений, грек. Честь большая для маленькой церковки в захолустной деревеньке.

Однако, как понял сразу же Авраамий, архиепископ приехал неслучайно. Он привёз с собой нового келаря, чтобы представить его в Троице-Сергиевой обители.

Того нового келаря вместо него, Авраамия, назначил патриарх Филарет. Государь же, его сын Михаил, был не против этого. Для Авраамия это стало ещё одним поводом считать, что государь полностью находится во власти своего отца. Он хорошо знал нрав старого Филарета. Там-то, под Смоленском, вон во что всё вылилось… И вот вспомнил Филарет ту измену его, Авраамия, делу «всей земли», земскому посольству и ему лично, Филарету, главе посольства… А тут ещё провинился Иосиф Панин, казначей монастыря: в монастырской казне не досчитались крупной суммы. И не упустил такого случая Филарет: обвинили в этом его, Авраамия…

«А кого привёз Арсений келарем-то!» – удивился он.

Перед ним, перед Авраамием, предстал старец Моисей, его хороший знакомый, его собрат по Соловецкому монастырю.

– Доброго здравия, Авраамий! – улыбаясь, подошёл к нему Моисей.

Они обнялись.

Обнимая старого, близкого ему по духу инока, Авраамий почувствовал под рукой костлявую фигуру, высушенную временем.

Да, Моисей был всё такой же сухонький, как хворостинка, каким он помнил его.

– Ну, вот и свиделись! – заговорил первым Моисей, искря глазами, вглядываясь в лицо Авраамия, и всё отыскивал, отыскивал на его лице следы оскорблённого самолюбия… «Что вот, мол, его сняли с келарства и посылают туда, на Соловки. А на его место ставят его давнего собрата, когда-то, более десятка лет назад, соседа по келье. И Филарет, или из его окружения, по-видимому, зная это, специально сделали так, чтобы больнее уколоть этим его, Авраамия…»

– Ну, что же, Моисей, принимай добро обители! Вот завтра же, не откладывая, и начнём. Дел много. Хозяйство-то обширное. С месяц уйдёт, пока я передам тебе всё по описи… Ну, с Богом, как-нибудь… Помаленьку…

– Да, да! – торопливо согласился Моисей, расплываясь добродушной улыбкой. – Стары мы с тобой, чтобы вскачь-то нестись!.. Потихоньку, помаленьку, даст Бог, всё и перечтём…

Говорил и говорил он, глядя на Авраамия. А тот всё отводил глаза в сторону.

– Как там поживает Никодим-то? – спросил Авраамий.

– Преставился! Разве не слышал? Той зимой ещё…

– А-а! – равнодушно протянул Авраамий. – Хороший был человек.

– Да, хороший, – согласился Моисей.

Они помолчали, каждый думая о своём.

– Ну, до завтра тогда, – сказал Авраамий.

– Бог с тобой, Авраамий! – наклонив голову, простился с ним Моисей.

Он, было заметно, расстроился, что доставил неприятность ему.

Целый месяц прошёл у них в трудах. Сначала осмотрели постройки: кладовые, церкви здесь, в Троице, огороды, закрома монастырские, подвалы и угодья. Затем всё той же переписи подвергли всё на дворе Богоявленского монастыря, Троицком подворье, в Москве. Дело двигалось медленно. Авраамий с трудом поднимался каждый раз на встречу с Моисеем. Прикипел он за десять лет к своей должности, к этому делу. Место беспокойное, но и живое, приходилось общаться с массой людей. И вот теперь снова туда, на Соловки, в тишину, в глухомань. На покой от трудов!..

«Да какой же мне покой-то? Я ещё в силе!» – хотелось вскричать ему от тоски.

Но он знал, что его никто не услышит.

* * *

Длинной, очень длинной кажется дорога на Север зимой, в январе месяце. А дни-то короткие, как воробьиный шаг. Только чуть-чуть рассветёт в середине дня, и сразу же начинает темнеть… Холодно, стужа. Тихо на лесной дороге, ужатой глубокими сугробами. Томятся, скучают тёмные ели под толстыми снежными шапками. Сосновый бор, летом светлый, сейчас был сер, угрюм. Тоскою вековой несло на всю округу от него.

Вместе с ним, с Авраамием, ехали к себе, на острова, и два соловецких монаха, оказавшиеся с оказией в Москве. Молодые, неизвестные ему, они молчали всю дорогу. А он, в свою очередь, не навязывал своё общество им. К тому же в нём боролись два чувства, ему хотелось взглянуть на место, где прошли его молодые годы. С другой стороны, в нём ещё бродила обида на вот эту ссылку… Да, да, это была ссылка. Как её ни называй по-иному. И ему не хотелось никакого общения.

За месяц по санному пути их обоз из трёх десятков подвод добрался до устья реки Кеми. И там, в маленьком крохотном селе на берегу Белого моря, они остановились на ночлег.

Проверив утром крепость ладьи, они решили, несмотря на непогоду, плыть на Большой Соловецкий, к родному монастырю.

Отдохнув ещё пару деньков от трудной дороги, они, наутро третьего дня, ещё до рассвета, отчалили, намереваясь добраться на острова до вечернего ненастья.

Темно было, когда они вышли на салму[67]67
  Салма (фин. salmi) – пролив между островами, между островом и берегом; залив.


[Закрыть]
. Широка Соловецкая салма, шесть десятков вёрст, и открыта всем ветрам с севера, с моря Белого. А бурна-то в зимнюю пору. Штормит её чуть ли не каждый день. Ветер, «сиверок», налетает с севера, утром. К полудню немного затихает. К вечеру же снова набирает силу. Приходит с зарей, холодный, жгучий, и уходит с ней же, словно провожает её.

Заштормило сразу, как только показалось солнце. Оно, бордовое, маленькое, немощное, поползло по горизонту, цепляясь и цепляясь за него лучами красными, тонкими, казалось, злыми…

«Вот так и люди! – подумалось Авраамию с чего-то. – Не может встать во весь рост, как человек, и ползёт, на четвереньках. Виной тому же сам. Сам себе злейший враг! Не осознает этого и кидается на других. Несёт свою злость другим, во всём виня их…»

Под эти мысли, уже старческие, прерывистые, клочки чего-то большого, потерянного, чего он уже был не в силах склеить, он не заметил, как они вышли на открытую воду. Когда же закачало сильнее и знобящий «сиверок» стал крепчать, он очнулся от этих мыслей.

Вообще-то, кое-что из этих мыслей он уже накидал заметками по свежим следам. И вот теперь у него будет время там, на Соловках, в его родном монастыре, отдыхая от трудов, закончить описание событий об осаде Троице-Сергиевой лавры. Да и другие планы у него тоже есть: как провести остатки своих дней.

Вспомнил он, что были случаи, и нередкие, разбивало вот здесь, на салме, их монастырские судёнышки. Ветхими они не были, а вот с чего-то разбивало. Один раз потонула вся известь, что везли для крепостного строения. Потонули и люди. Тогда возводили башни и крепостные стены, а известью связывали бутовый камень… Ну, известь-то – бог с ней! А вот людей жалко, уже не вернешь. Трое иноков и четверо монастырских слуг канули на дно салмы. Горестный то был день в обители… Помянули…

Всю дорогу сюда его терзали противоречивые чувства. А сейчас обострились. За дорогу от тяжести пути у него подтянуло живот, но почувствовал он и былую легкость в теле, как в молодые годы. Оброс он жирком на обильных хлебах Троице-Сергиева монастыря, точнее, на его подворье в Богоявленском монастыре, в Москве. Оброс!.. А вот теперь вернулся к прежнему, каким был…

Он вспомнил свой путь сюда, первый раз в ссылку, на Соловки. Давно то было. Ещё при царе Фёдоре, боголюбивом. С тех пор прошло более двадцати пяти лет… В миру ему, Аверкию Палицыну, тогда не оставили ничего, чем он мог бы кормиться. Он и постригся.

А на Соловках тревожно было в ту пору, как и во всех волостях на реках Кеме, Ковде, Умбе, Керети, во всех поморских селениях. Что ни год, то набег финнов, каянских немцев, а то и шведов… Приходили они немалой силой: на судах, человек по семьсот, а то и по нескольку тысяч. Жгут, грабят, убивают…

Богат край лесом, морем, рыбой, всякой дичью и ягодами. А житья не дают супостаты.

Такую наглость недолго терпели в Москве. Государь Фёдор, а точнее, его шурин Борис Годунов снарядил карательным походом немалую рать во главе с двоюродными братьями, князьями Волконскими: Андреем Романовичем и Григорием Константиновичем. При них, воеводах, были боярские сыны, стрелецкие головы, двести московских стрельцов, с сотню запорожских казаков да ещё какие-то сербы и валахи с литовцами. Монастырь подсуетился тоже: нанял из местных сотню мужиков. И князья ушли с этой ратью под финский город Каяну, откуда и были в основном-то набеги.

Вернулись они оттуда с великой добычей.

Прощаясь в тот раз, князь Григорий Волконский обещал, что донесёт в Москве, в Разрядном приказе, что без крепости монастырю не обойтись.

– Отче, крепость надо возводить! – обратился он к игумену Иакову. – Без неё вам не выстоять против шведов и финнов!..

И своё слово Волконские сдержали. Уже на следующий год в монастыре появился воевода Иван Яхонтов. Приехал он не один, с командой помощников. Они осмотрели строящуюся крепость. Для ускорения строительства собрали людей из волостей.

И крепость была завершена в тот же год. Воздвигнутая из диких неотёсанных больших камней, она украсилась восемью высокими башнями, имела столько же ворот. Стену длиной в пятьсот девять саженей в плане кругло-продолговатой формы, внизу с бойницами, вверху с окнами и амбразурами, накрыли деревянной крышей. Поставили крепость так, что одним боком, западным, она выходила на берег моря, а другой, противоположный её бок, прикрывало озеро Святое, большое и глубокое. Планировал её как зодчий свой же соловецкий монах Трифон, родом из поморского селения Неноксы… И вот сейчас, как уже слышал он, Авраамий, Трифон умер: там же, в монастыре, его записали в синодик для поминания, без выписки, до тех пор пока стоит обитель…

Уезжал он, Авраамий, с Соловков как раз в тот год, когда зимой, в январе, погорели в монастыре мельницы и житницы с хлебом. И на острова пришёл голод.

И вот сейчас туда, на остров, Большой Соловецкий, они вышли уже глубокой ночью. Казалось, чудом угодили куда надо. Внезапно ночные сумерки перед ними ещё сильнее потемнели. Куда-то вверх поползла чернота, застилая всё впереди… И сразу же ладья пошла тихой водой. Нет ни волнения, ни качки.

– Сто-ой! – заорал на корме рулевой гребцам, сообразив, что это значит.

Гребцы затабанили вёслами, натужно кряхтя. И ладья, застопорив ход, остановилась, слегка покачиваясь на слабых волнах.

Присмотревшись, Авраамий узнал причал в бухте Большого Соловецкого острова, а за ним, дальше, угадывались знакомые очертания высоких крепостных стен обители.

– Своим Бог помогает! Вот так-то, братцы! Хи-хи! – заговорил на ладье кто-то келейным голоском, нервно хихикая после пережитого.

– Ээ-й! Кто там?! – послышался в этот момент из темноты зычный голос.

И они, вновь прибывшие, ответили, сошли с ладьи на деревянную пристань, на обледенелые скользкие доски настила.

Сбежались монахи.

– Как вы, братцы, решились-то на такое? – восклицая, обступили они их. – Мы ведь по осени и весне не ходим на материк-то!.. А зимой и подавно!..

Среди монахов Авраамий заметил знакомую фигуру.

– О-о, брат Елизар! Жив, жив! – воскликнул он невольно.

– Как видишь! – отозвался тот, шагнув к нему навстречу.

С ним, со старцем Елизаром, он в прошлом был дружен более, чем с кем-нибудь в обители.

Отец Елизар, уже согнувшийся, взирал на него выцветшими, но ещё с живым блеском глазами, когда-то голубыми. Ему уже перевалило за девяносто, а он всё ещё ходил. И, как всегда, он смущался. Стеснительный, смиренный инок, рядовой, каких здесь, на Соловках, перебывало много. Сюда он пришёл из Нижнего Новгорода, говорил, что из крестьян. Тёмная ряса, сильно поношенная, с обтрепавшимися рукавами и подолом, висела на нём, сухоньком, как на сучке, болтаясь на слабом ветерке. Казалось, дунет посильнее «сиверок» – и унесёт его, словно черный парус, потрёпанный, как у здешнего помора бедного.

Монахи, постояв кружком около прибывших с материка, послушав новости, что рассказали те, разошлись по своим кельям отдыхать. Их завтра ждал, как всегда, нелёгкий ежедневный монастырский труд здесь, на северных скалистых островах, с суровым климатом.

Отец Елизар же пошёл вместе с Авраамием, проводить его до келейной.

– Как Иринарх-то? – идя рядом, спросил Авраамий его, чтобы узнать об игумене что-нибудь из первых уст, чистых мыслей отца Елизара. – Не властвует?..

Отец Елизар помолчал, собираясь с мыслями. И это было верным признаком, что он не одобряет правление игумена Иринарха. Отец Елизар болел за чистоту веры, в ней видел смысл своей жизни. В прошлом, в юности, он, было дело, бродяжничал. Отца он не помнил.

– А может, его вообще не было? А-а?! – хитровато прищурив глаза, поведал он как-то ему, Авраамию, ещё в ту пору, когда он жил здесь. – Хм! А матушка?.. Я оставил её, когда подрос. У неё ведь ещё двое было, таких как я. Куда же ей столько ртов-то!.. И пошёл я по миру. Ничего, хлеб подавали. Тем и жил. Как-то сошёлся с расстригой. Он многое рассказал мне. Особливо о жизни. И всё говорил: бродяжка – святой человек! Оправдывал себя же. Хм!.. Рассказал и про эту обитель. Есть, мол, на Севере, на острове такая. Там все, дескать, живут по правде…

Семеня старческой походкой сейчас рядом с ним, он так и не ответил на его вопрос.

– Ты пишешь? – спросил он его.

– Да, отец Елизар. Пишу. Всё опишу… Как было…

– Правду надо писать.

– Да я правду и пишу…

Так началась его жизнь снова в этом монастыре простым монахом-тружеником. Разумеется, трудился он не так, как молодые послушники. В этом ему было сделано исключение: по возрасту уже.

Прошёл год. Подошло и прошло лето 1622 года, к концу подошёл и сентябрь.

Авраамий чаще беседовал с отцом Елизаром, чем с другими. Ему же он читал написанное. Тот иногда хвалил, но чаще оставался недоволен тем, что услышал.

Обычно они обсуждали это, сидя на лавочке подле келейной, грея свои старческие косточки летом, набирая и сейчас, в сентябре, скупого тепла перед долгой студёной зимой.

– Ладно, я переделаю, – смущённо говорил в таких случаях Авраамий, чувствуя, что находится полностью во власти своего старшего товарища.

Он замолчал, сидя на лавочке, каменной и холодной.

К ним подошёл игумен, поздоровался, тоже присел на лавочку. Помолчав, он сообщил ему, Авраамию, что пришло письмо из Москвы, с Патриаршего приказа.

– Инокиня Ольга, дочь Бориса Годунова, в миру Аксинья[68]68
  Ксения Годунова умерла 30 августа 1622 г. на 41-м году жизни, во Владимире, в монастыре. Прах царевны был перевезен по назначению и предан земле рядом с прахом ее родных в трапезной паперти Успенского собора Троице-Сергиевого монастыря. Эта паперть была сломана в 1781 г., а над могилой семейства Годуновых воздвигли каменную палату. В наше время этой палаты не существует. У входа в Успенскую церковь лежат только надгробные плиты.


[Закрыть]
, преставилась во Владимирском княжнином монастыре… Указ государя вышёл: по её обещанию, она погребена в Троице-Сергиевой обители, рядом с отцом и матерью, в трапезной паперти Успенского собора… Отмучилась…

Авраамий, взглянув на игумена, ничего не сказал. Говорить ничего не хотелось… Вот ушла из жизни совсем молодая душа, прожив всего-то сорок лет. Красавица, умница, образованная, с поруганной честью… Ни отца, ни матери, ни брата, ни жениха, ни мужа.

И он с чего-то снова погрузился в воспоминания.

* * *

На шестом году жизни Авраамия здесь, на Соловках, весной, как-то в апреле, когда пришли первые судёнышки с Архангельска, вызвал к себе игумен Иринарх.

Он пришёл, недоумевая, из-за чего такая спешка, почему игумен послал за ним инока. Тогда, как обычно, приходил сам к нему в келью, поговорить с ним, судя по всему, от скуки в монастыре, где не с кем было перекинуться мыслями. А тут свежий человек, к тому же из Москвы, из Сергиевой обители, интересные мысли высказывает, глубокие суждения в таких вопросах, о которых Иринарх и не задумывался даже.

– Указ пришёл! С Москвы! За рукой патриарха! – поднял Иринарх вверх указательный палец, показывая на небо, на небожителей.

Он сообщил, что патриарх распорядился вымарать в требнике слово «огнём»…

– Ну и слава богу! – сказал Авраамий.

Здесь, на просторе, в суровых условиях, все страсти, разгоревшиеся вокруг исправителей богослужебных книг, затеянных в Троице-Сергиевой обители, сейчас показались ему мелкими. И он подумал, что наконец-то эта история благополучно завершилась и наступит мир и успокоение в церкви.

Ох, как же он ошибался-то! И не только он один. Никто в то время в высших церковных кругах, в среде иерархов, не подозревал, что это было только начало, первый подземный толчок, за которым последует мощное землетрясение: раскол, старообрядчество. Это движение прокатится по всему Московскому государству, встряхнёт церковь и государство так, что правительство уже во времена Петра Первого вынуждено будет даже создать специальный приказ, Приказ старообрядческих дел, в ведение которого будут все дела, связанные с этим движением…

Подошло очередное лето. Установились белые ночи. И жизнь здесь, на Севере, жадно насыщаясь светом и теплом, не замирала ни днём, ни ночью.

Авраамий встал пораньше. Сегодня он собрался ехать на Секирную гору. Выйдя из келейной, он прошёл по тропинке, по краям которой сидели на яйцах чайки и пронзительно кричали на всех проходящих мимо. Несмотря на ранний час, гомон стоял ужасный, хоть уши затыкай. И к нему он так и не привык.

Оседлав на конюшне старенькую и смирную кобылку, к которой привык, как и она к нему, он поехал.

Его путь всегда, когда он раз в году навещал Савватиевский скит, был один и тот же. Сначала он ехал на Секирную гору. А уже оттуда, успокоив душу и набрав силы, дьявольских соблазнов, как говорил отец Елизар об этом, он ехал к «Савватию», к его скиту, чтобы близ мощей святого очиститься от «греха», которого набирался на Секирной горе, со страстью вглядываясь в далёкий берег материка: мелькнет ли там какое-нибудь движение или в том же городке Кеми чей-нибудь дымок взовьётся высоко над крышей какой-нибудь избёнки. Или же там, на пристани, распалив огонь и пустив к небу дым, поморы начнут смолить баркасы, готовясь к выходу в море, на лов нерпы и лосося…

Раздумывая об этом, он не заметил, как оказался у подножия Секирной горы. Здесь дорога заузилась, перешла в тропинку. Остановив кобылку, он осторожно спустился на землю, чтобы не встать резко на ногу, которую подвернул два дня назад, когда ходил осматривать овощной огород.

– Но-но! – похлопал он ласково ладошкой по холке кобылку. – Стой… Стой тут, в тенечке, пока я схожу наверх…

Тихонько приговаривая, он привязал её к сосне.

Сняв с седла котомку с едой, которую обычно брал с собой, чтобы совсем не обессилеть не евши целый день, он положил её на землю, присел тут же на валун передохнуть.

В тени соснового бора было прохладно. Земля, покрытая упавшими сосновыми шишками, иголками и сучьями, благоухала. Под тонким слоем дерна дремал тёплый камень, согретый незаходящим летним солнцем. Чудесно зеленел мох, сухой нескоро будет. А вон редкие кустики морошки и брусники, и там же голубика.

Как-то раньше он не замечал этой красоты. И вот понадобилось пройти через всё, что прошёл, пережил, чтобы увидеть вот это – чудо, природу!..

В подлеске было тихо, так тихо, что даже слышались его удары сердца, отсчитывающие бег его жизни, отмеренной ему, Авраамию. Сейчас оно, сердце, напоминало ему о том, что его дни на исходе и чтобы скорее заканчивал он свои дела земные.

На берегу моря крики, гомон чаек. Здесь же, в лесу, вдали от моря, не слышно ни щебета птиц, ни стрёкота кузнечиков… «Север!» – мелькнуло у него, он перевёл взгляд на знакомые окрестности… Вон там, сквозь редкий кустарник, виднелся слабый родничок, с прозрачной, как слеза, водой. Как то же небо голубое. Его живое бормотание едва слышалось сквозь тишину в подлеске. Отсюда, взяв начало, он пойдёт между камней и валунов, обросших лишайником, как бархатом зелёным…

Под этот ропот родничка он отдохнул, поднялся с валуна, взял котомку, закинул её за спину.

– Стой и не балуй! – сказал он кобылке так, как будто та могла понять его. – Я по-скорому!..

Подниматься на Секирную гору ему было уже нелегко. В его-то годы…

Он стал подниматься. Тропинка, извиваясь, поползла вверх, словно позвала его за собой. Но он, не в силах уже за ней угнаться, за ней и не гнался, останавливался на каждом её повороте. Отдохнув, шёл дальше… Постепенно лес отступал, уходил вниз. Всё ниже, ниже сосны становились вон там, внизу, где он оставил кобылку… А небо открывалось и открывалось, звало, тянуло, обещая что-то… Но он уже знал, что это наваждение, обман. Там вершина, дальше некуда идти… Оттуда дорога только вниз, в ту же темноту… Об этом он смутно догадывался, хотя монахом был и верить в мир иной ему по штату полагалось.

Туда же, вверх, тянуло его, тянула какая-то сила. Хотелось напоследок понять всё, объять весь мир, хотя бы одним глазком всё обозреть, заглянуть во все его закоулки, истомившись в обители, в её застенках… И в это верил он, хотя и это тоже был обман…

Вот поворот ещё… И вот он наверху. Остановился, чтобы унялось сердце. Тревожно что-то было сегодня ему, необычно тревожно.

Здесь, на вершине, рос мелкий лес: березки низкие, кусты шиповника, негусто было тут с травою жёсткой, к морозам, ветру стойкой. Она со скрипом под ногами шелестит так, словно сердится, что кто-то осмелился ступать по ней…

Поправив за спиной котомку, он пошёл знакомой тропинкой через редкий лесочек к другому краю горы. И что-то радостно ёкнуло у него в груди…

Вскоре он вышел на крохотную полянку. Она заканчивалась обрывом.

И тут весь мир открылся перед ним простором необъятным, размахом нелюдским. Ничто не мешало взгляду, глаза нигде и ни во что не упирались. Всё здесь стремилось вширь и в бесконечность: пространства, жизни, добра и зла… Обиды, все мелкие дела, остались где-то там, внизу…

Вон, слева, вдали, вершина горы Печак, на самой южной оконечности Большого Соловецкого… А вон низкие берега Заяцких островов, Большого и Малого…

Раз в году, летом, вот уже четвёртый раз поднимается он сюда. И смотрит вдаль – всё туда же, на материк… Где-то там, далеко, Москва, Сергиева обитель. Там он оставил частицу самого себя… Какая она… И раз в году он прощался здесь с ней, с частицей своей, на время, чтобы, спустившись с горы, вернуться в неуютную холодную келью и засесть за свой труд, взяв перо, продолжить то, что начал, то, что ему осталось сделать теперь здесь, на земле, так завершить свой путь в этом мире… Это его последнее дело, его слово… И его никто не сможет сказать, кроме него…

И так он стоял долго, смотрел вдаль, не замечая ничего. Почувствовав в ногах усталость, он присел на валун, на самом краю обрыва.

Да, годы давали себя знать. Он задумался.

«Почему там – среди людей – так тяжко, а туда тянет?.. И почему здесь такая тоска на природе, среди благодати, тишины, покоя, красоты, где душа должна бы отдыхать?..» Так спрашивал он теперь себя и не находил ответа…

Посидев и успокоившись, он встал и пошёл обратно к лошадке, чтобы отправиться к «Савватию».

Дорога к Савватиевскому скиту пошла сначала под горку, затем немного поднялась, снова пошла под горку, вот так и закачалась: то вниз, то вверх… Но вот впереди, на фоне голубого неба, затемнел скит. Он, как призрак, едва был различим среди лесной зелени. Казалось, вот-вот сольется с ней, потонет в ней, в ней растворится. Исчезнет, как град Китеж, невидимый доныне… На нём, на маковице, темнел еле заметный крест.

И ему, Авраамию, почудилось, что вот сейчас лес зашумит под ветром, укроет листвой видение вот это зыбкое, как память прошлого…

На опушке, на круглой полянке перед Савватиевским скитом, он остановил лошадку. Сойдя с неё, он шагнул вперёд и почтительно замер. Раньше этого почтения вот к этой развалившейся избушке у него не было. Оно появилось сейчас, когда волей судьбы он оказался опять здесь, на острове. Вновь по нему, по самолюбию, ударили. И больно… От этого проснулась чувствительность, уснувшая было там, в Москве, в благополучии всеобщего внимания. Гордыня там явилась к нему тоже. Он стал вхож в царские хоромы, к боярам, патриарху, архимандриты внимания его искали. А на дворян смотрел он свысока, сам будучи дворянином в глубине всего своего существа… И вот теперь он попал туда же: в монахи… И сильно ударился о дно земное: людскую неблагодарность. И вновь почувствовал, что всё болит: нутро, тупая голова, но кости пока целы. Нет прежнего полета в мыслях, нет прежней жадности до жизни, до того, чтобы месить её, как тесто мягкое…

Перекрестившись, он постоял с благоговением некоторое время, не замечая, что перебирает на поясе чётки… Вздрогнув от чьего-то голоса, прозвучавшего шёпотом в безмолвной тишине со стороны скита, как ему показалось, он внимательно посмотрел на избушку. Она стояла на сваях, как на курьих ножках, приподнявшись над землёй. И могла, казалось, повернуться, как в сказке, стоит только попросить её.

И он, слегка усмехнувшись, громко прошептал: «…встань ко мне передом, а к лесу задом…»

И она, со скрипом, действительно повернулась… Или ему так показалось… Она стояла, смотрела на него дверью… Входи…

И он пошёл к ней, забыв о кобылке, с чего-то печально опустившей голову. У порога скита он остановился и, снова перекрестившись, поклонился «Савватию», как говорили в обители.

Поляна, вытоптанная житьём в своё время самим подвижником, когда-то покрытая щепками при заготовке дров на долгую и холодную зиму, затем богомольцами и монахами, которые приходили к «Савватию», не заросла. Не заросла за двести лет и тропа к этому святому месту. Сюда приходили и сейчас, правда, редко.

Он отворил дверь в избушку, потянув на себя деревянную ручку. Дверь открылась, тихонько скрипнув, словно что-то пробормотала.

За скитом следили монахи. Они наведывались сюда, чтобы отдохнуть у святого, набраться душевного покоя и что-то справить.

Но, как заметил опытным хозяйским глазом Авраамий, крыша-то в избушке обветшала от дождей и снега зимой. Хотя её время от времени подновляли. Но сам сруб не трогали…

– В нём осталась душа Савватия, – промолвил тихо и печально когда-то первый соловецкий игумен Зосима, сотоварищ Савватия по устройству житья здесь, на Соловках, медленно угасая на руках братьев-отшельников, как свеча, сжегшая весь запас жира.

С тех пор эти слова монахи передают из поколения в поколение вот уже полторы сотни лет.

Внутри избушки всё было знакомо ему, Авраамию. Стол, крепкий ещё, звонко затрещал, как старик костяшками, когда он слегка нажал на него… Но ничего, стоит, хотя играет голосами всякими… И лавочка, коротенькая, низенькая, на толстых ножках, желтого цвета, из смолистой сосны, блестела всё так же, отполированная многими руками.

Смахнув с неё пыль, он присел на неё отдохнуть. Посидев, он встал, обошёл крохотное убежище отшельника.

Лежанка, узкая, из грубых досок тёсаных, очаг из голышей, обкатанных морским прибоем. Над очагом, под потолком прорублено дымовое оконце. А стены чёрные, от сажи закоптели… И здесь же, в углу, полка. На ней стоял горшок из обожжённой глины и ковшик, сизый, древний, в нём отпечатался, казалось, век. И тут же лежала деревянная ложка, умелыми руками сделана. И даже кружка, большая, тоже деревянная. Здесь было всё из дерева, подручного и дармового. Всё незатейливо сработано, для скудной жизни. Над очагом лесина, угол в угол, толстая, для сушки одежды, промокшей зимой и осенью ненастной…

Осмотрев убогое жилище, он вышел из избушки, перекрестился, поклонился ей.

– Отдыхай с миром, Савватий!..

Он вернулся к лошадке, вскарабкался в седло и двинулся по широкой утоптанной тропе в сторону обители.

В монастырь он возвращался умиротворенным и уже равнодушно, не так, как некоторое время назад, взирал на открывающиеся красоты.

Тропинка вьётся, обходит валуны… А он, опустив повод, дал кобылке полную свободу. И та пошла домой, к монастырю, знакомой дорогой, лишь изредка вскидывала голову, словно и она тоже осматривала с интересом окрестности. Вот разве что ей надоели комары… И она заспешила к воде, к открытому пространству, где ветер, «сиверок», сдувает нечесть всякую.

Он вернулся в монастырь.

– Вон как на тебя Савватий-то действует! – с доброй завистью глядя на него, заговорил отец Елизар, встретив его у келейного корпуса.

В ответ на замечание отца Елизара он отшутился:

– От Савватия, духу набрался!

Сам он, отец Елизар, по старости уже не покидал стены обители. Да и там передвигался с трудом, опираясь на палочку.

– Ты вот как эти чайки, – с чего-то показал Елизар на чаек, суетящихся вокруг, куда ни глянешь, с громкими, пронзительными, противными криками. – Вернулся к своему гнезду. Здесь оказалось оно…

– Да, здесь! – подумав, согласился Авраамий.

Но даже ему, старцу Елизару, самому близкому для него здесь человеку, не говорил он, что бывает на Секирной горе. И что поездка туда, за двенадцать вёрст, ему была важнее, чем скит Савватия. И ему пришла мысль, которая уже давно зрела: что оставит он после себя… Савватий оставил скит, память о себе – вот эту обитель…

«А ты?» – спросил он сам себя.

У него не было своего ни кола ни двора, как говорят в народе. Он, монах, как тот же нищий… У Савватия было место, скит, где он мог приклонить свою головушку. Его скит, его дом…

«А у меня – монастырские кельи. Да государевы жилые дворы… Мой-то двор – давно уже не мой! Нет его – Борис отписал в государеву казну»…

И он считал, что оставит о себе память в том, что написал о Троице-Сергиевой обители, осаде, о людях там, тех же иноках… И это подняло его на этот труд…

Да, память о нём останется в народе, как и о Савватии. А может, и громче!.. Сейчас он хотел этого тем более, поскольку у него уже ничего не осталось в жизни… Скоро уйдёт он, но и останется!..

Отец Елизар зашёл вслед за ним в его келью. Поставив у двери палочку, он присел на лавочку там же, у двери.

– Прочёл я твоё, Авраамий, – первым заговорил он. – Теперь хорошо. Всё хорошо, – сказал он, любовно глядя на него.

Он, умудрённый вековой жизнью, тревожился за него, за Авраамия, за своего собрата. Он понимал, как важно было вот это дело для него, Авраамия. И в то же время он опасался за него, зная, что только это дело держит его ещё на земле. И сейчас, завершив свой труд, Авраамий может не справиться с пустотой, не переживёт её. Вот пройдёт немного времени, он окрепнет, наберёт силу, жажду жить… Но сейчас-то!..

Это была последняя поездка Авраамия на Секирную гору и в Савватиевский скит. На следующее лето он собирался снова туда же, на гору, предвкушая поездку, бодрился, когда думал об этом.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации