Текст книги "Тадзимас"
Автор книги: Владимир Алейников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц)
И в наши, нынешние дни, на склоне века, СМОГ, почему-то в числе диссидентских групп, а не как литературное движение, изучают, уже – изучают, – что же, к этому, в общем-то, все ведь и шло! – на занятиях по новейшей истории в школах, лицеях, колледжах и в институтах, то есть в средних и в высших учебных заведениях, – и подростки, и молодежь, – причем, что и забавно, и грустно, и досадно, и возмутительно, – сами преподаватели – ровным счетом никакого понятия не имеют – о сущности явления.
Приходит однажды из института моя старшая дочь Маша.
– Папа! – говорит мне. – У нас на лекции по истории преподавательница рассказывала о СМОГе.
– Ну и кто же мы такие, по ее словам? – спрашиваю.
– Правозащитники. Диссиденты. Борцы с советским режимом.
– А как же литература? – недоумеваю. – Как же поэзия?
– О поэзии вашей она ничего нам не говорила. Правозащитники вы – и все. Пострадали за правое дело. На себе испытали гонения власти. Вас преследовали. В тюрьмы сажали и в психушки. А вы все равно боролись. И победили. У нас в стране теперь новая власть. А вы – мученики и герои. Так она говорила.
Развел я руками. Ну что тут скажешь!
– Маша! – говорю дочери. – Кто у тебя папа?
– Поэт! – отвечает она.
– Я что, в тюрьме сидел? Прокламации писал? Демонстрации устраивал? Призывал к свержению власти?
– Нет, конечно! – говорит Маша.
– У меня что, нечем больше было в жизни заняться, кроме как подрывной деятельностью? Чем я всю жизнь занят? Ну, скажи мне!
– Стихи пишешь, – отвечает мне Маша, – переводишь. Прозу пишешь. И всегда этим занимался, сколько я тебя помню.
– Ну вот! Правильно! Так при чем же все остальное? То, что рассказывают? И зачем они вас в заблуждение вводят? Что это за безобразие такое?
– Не знаю! – отвечает задумчиво Маша. – Преподавательница так говорит.
Приходит однажды с занятий в лицее моя младшая дочь Оля.
– Папа! – кричит с порога. – У нас на уроке истории проходили СМОГ.
– Ну и кто мы такие? – спрашиваю, уже догадываясь об ответе.
– В советское время, при Брежневе, вы были борцами за свободу.
– Так! – говорю. – А еще?
– Тогда был период застоя. Было безвременье. Всем приходилось тяжело. Вы объединились в диссидентскую группу. Вы боролись с режимом.
– Каким же это образом? – спрашиваю.
– Вы устраивали демонстрации в защиту диссидентов, осужденных за свои независимые взгляды на действительность и за свою антисоветскую деятельность. Ну, еще публиковали на Западе всякие острые материалы, разоблачающие советский строй. Вас за это преследовали. Вас держали в психушках на принудительном лечении, гноили в тюрьмах и лагерях. Но вы и там не сдавались. И оттуда раздавались ваши смелые голоса. И радиостанции всего свободного мира передавали ваши правдивые слова. Был железный занавес. Никого за границу тогда не выпускали. Тяжело вам приходилось. Не то что сейчас. Мы вот с Машей захотели – и в Италию с экскурсией съездили. А вы так ничего и не видели, кроме кухонь, где вы собирались по вечерам, чтобы там разрабатывать ваши планы борьбы, перепечатывать на ваших незарегистрированных пишущих машинках для самиздата «Архипелаг ГУЛаг» Солженицына и слушать по ночам «Голос Америки», радиостанцию «Свобода» и «Немецкую волну», где про вас иногда рассказывали. Вот что нам учительница говорила.
– Доченька! – вздыхаю. – Скажи, я когда-нибудь занимался политикой? Что это за бред такой в ваши головы впихивают?
– Нет, папа! – отвечает мне Оля. – Политикой ты сроду не занимался. Ты всю жизнь стихи писал. И пишешь. Ты литературой всю жизнь занимаешься. Ты вон седой уже стал.
– Так что же это за ахинея? – возмущаюсь. – Откуда они берут все эти сведения? Кто им такие материалы готовит? Что это за стряпня возмутительная?
– Ты, папочка, успокойся! – утешает меня умная Оля. – Мало ли что учительница говорит? Ну, ерунда все это, конечно. Она в бумажку заглядывает какую-то. По бумажке читает.
– И фамилии – по бумажке?
– И фамилии. И говорит, что смог – это туман такой, в Англии. Будто мы сами не знаем.
– Но наш-то СМОГ – не туман!
– Ваш – не туман. А у нее – туман в голове. Это уж точно.
– Боже праведный! – восклицаю. – Но о поэзии она хоть что-нибудь говорила?
– О поэзии – ни полслова. И даже о том, что все вы что-то писали, стихи или прозу, – ну совершенно ничего. Диссиденты, страдальцы, герои – и все. Да ты, папа, на учительницу не обижайся. Дура она. Сама не знает, что говорит, не ведает, что творит. Что с нее взять? – подбадривает меня Оля. – Ты у нас поэт, папа. Ты у нас – гений. Мы-то все это – знаем!
– Это уж точно – не ведает! – соглашаюсь я с Олей. – А на добром слове спасибо.
Но долго еще представляю себе учительницу, читающую по бумажке наши фамилии, наверняка их коверкая, и объясняющую детям, какими мы храбрыми были борцами с режимом.
О поэзии – ни полслова.
Будто она не нужна была вовсе мифическим этим борцам.
И не такое еще, а похлеще, позабористее, побредовей, порой приходилось мне слышать. О былом. О себе. О друзьях моих давних. Обо всем, что прошло. О таком, что вовек не пройдет – потому что достаточно света с ним в мире юдольном.
Досужие болтуны, сроду не бывавшие в нашей шкуре, задним числом охотно перемывают нам косточки в устных россказнях и в печати. Действует магия слова. Притяжение его велико и опасно для них, потому что слово СМОГ просвечивает их, как рентгеном, – и сразу видно, кто есть кто. Но они этого – не понимают. Они обольщены, околдованы. Им хотелось бы оказаться там, на нашем месте, в гуще минувших событий. Им – это конкретным болтунам. Бесчисленным и безликим. Хотя – некоторые рожи и рыла из этого стада отчетливо видны.
Хорошие люди – другое дело. Хороших, толковых – мы тогда привечали. Особенно своих – мы их за версту чуяли. Мы бы их – так я думаю, так полагаю, – приняли бы к себе. И если они жалеют сейчас о том, что не были с нами, – их можно, конечно же, можно понять. Значит – из такого же теста, как и мы, эти люди. Значит – нашей закваски. Ну, не успели они тогда – быть вместе с нами, это понятно. Не сумели. Обстоятельства, значит, были такие в жизни, что не позволили сблизиться. Ну так – и теперь ведь можно объединиться! А что? Пусть они теперь – сумеют. Пусть будут все они – жалеющие ли, желающие ли, – вместе с нами, оставшимися, уцелевшими. Только и всего. Сумеют ли? Это ведь важно – взять да и суметь! Смочь. На то он и СМОГ.
В стаде же болтунов – давняя паника. Они-то, может быть, и хотели бы – к нам. Да не сумели. Тогда. И сейчас – не могут. Не дано. И сам СМОГ, а он – дух такой, – их не пустит. Не допустит безобразия.
СМОГ – это как зона в «Сталкере». Вы там поосторожнее себя ведите. А то – мало ли чего выйдет? Здесь всякое бывает. Уж такое бывает, что потом долго не опомнитесь. А может, и вовсе не опомнитесь. Деградируете. Отомрете. Исчезнете, как вид. На то она и зона, что – не такая, ну вот очень уж не такая, разительно, фантастически – не такая, как все. Особая. На то он и СМОГ, чтобы, поначалу всех, без особого разбора, принимая, быстро в них разобраться – и беспощадно отсеивать. Отбрасывать. За ненадобностью. Любопытное большинство – за то, чтобы не путали божий дар с яичницей. Какую-то часть – за профнепригодность. Некоторых – из брезгливости. И откровенных гаденышей – за предательство своих же товарищей и за подлость по отношению к ним. Так-то оно лучше. Спокойнее. Жить. Дышать. И работать.
И остались в итоге – единицы. И это – правильно. Даже очень правильно. Только так и надо. Так. Во имя речи. Так. Во спасение духа. Остаются всегда – считанные. Избранные. Это и есть – объединение наше. Содружество. И оно – уже сгустилось. Особенно – с годами. Внутренне собралось. В комок. В плод. И в нем – ядро. Из него тоже еще что-то – или кто-то – со временем – вырастет. Встанет во весь рост. На земле. Под солнцем. В единственном числе. Один. За всех. Так всегда бывает. Вот именно так, только так и бывает. Вот из этого и исходить надо. Исходить из этого – и подходить к этому. Восходить.
А то – СМОГ им подавай! В СМОГ они хотели бы попасть! Еще чего! Дудки! Мы-то – немногие – божьи дудки. А вы – чьи?
Числиться в смогистах давно уже стало чем-то престижным, вроде как некоей отмеченностью, причастностью к таинству. Оттого и развелось липовых членов нашего содружества видимо-невидимо. Но желанные врата – наглухо для них закрыты.
Правдивое слово – не терпит полуправды, а тем более – вранья.
Слово – тело. Оболочка незримая – для мысли. Для поэзии. Здоровое тело. В нем – здоровый дух. В нем – нескончаемый свет. Слово – смело. Могло. И смогло. Сумело. Зародиться. Восстать. Уцелеть. Возрасти. Прозвучать.
Некоторые западные слависты, привязанные к прошлой поре по роду своих занятий, да и отечественные исследователи новейшей литературы – были они раньше в умеренном количестве, те, кто постарше по возрасту, а теперь появились уже и те, кто помоложе, и даже совсем из себя молодые, а раз уж появились, то наверняка их количество будет расти и расти, – меланхолически сетуют на то, что история СМОГа так никем и не написана.
Как это – не написана? Я написал об этом. А кому же еще – писать?
К тому же тут обязательно учитывать надо: как – писать, что – писать, почему – писать.
СМОГ – он такой, сам по себе, особенный.
Зона. Круг. Знак. Звук. Среда.
Уж кому, как не мне, это лучше всех знать?
СМОГ – он такой, он – сумел, он – не то что прочие литературные «группы», которых вы же, голубчики, что-то там этакое пишущие и подо все, обязательно, в первую очередь, базу свою подводящие, понаплодили, как будто кроликов, – девать их некуда, – хотя некоторых из этих самых «групп» сроду в природе не было.
Тем более – в природе речи. Слова.
Речь – она со СМОГом. Слово – оно со СМОГом.
Попробуйте-ка возразить! Не получится. Не сумеете. Не дано.
Я один-единственный в мире, один-одинешенек на всей этой земле, один, – понимаете? – долгие годы – один, лишь один, – потому что давно нет на этой земле, в этом мире, где «пахнет крышами, мертвецами, гарью с тополя, и стоят деревья – бывшие, и царят – лицом истоптанным», в этом мире, где «камень горбится, распрямляются в гробу», где «мне приходится пять шагов несчастных губ», в этом мире, где «жрать мне нечего, кроме собственных затей», где «участь певчего – только в сумерках локтей», – моего друга молодости, Лени Губанова, знаю о СМОГе – все. Да не просто – знаю. Ведаю.
Вот потому – и пишу о СМОГе.
Как надо – пишу. Сам.
Придет время и для издания.
И на ученые головы, и на удалые, и на те, о которых в народе говорится «дурья башка», на всякие, – действует невероятной своей энергией, – подобно тому, как воздействовал на наших ведических предков находившийся в особо почитаемом святилище небесный камень с созвездия Орион, – созданное нами когда-то и обретшее право на жизнь в мире – слово. Похлеще всякого психотронного оружия. Ведическое слово. Слово-дело.
Ну а теперь – немногое – о СМОГе. Почти трактат? Заметки на полях? Преданье старины глубокой? Дума? Стихотворение? Раешник? Притча? Сказ? Дань прошлому. Былина? Слово? Плач?
Смог – это значит сумел. Ну а смог, сумел выжить – сумей же сказать. Произнести – слово. На чутье, на дыхании, чудом – но удержаться в яви. Ринуться в стихию речи – и обрести в ней дом. И продолжать – путь.
Ощутить серебрящийся, мерцающий камертон позвоночника в соловьиной украинской ночи – ибо хребтом чуем подлинное, сокровенное, тайное – и здесь, в пелене мглы, в гуще тьмы, на пороге смущенного света, и там, в космическом единении, равновесии, может быть и гармонии, куда так тянутся на ощупь стебли, стволы, зрачки и ладони, – и отправить, благословив, проводить в мир еще звук, – услышанный столь отчетливо и воспринятый только тобою и никем иным, словно бы извне, свыше, из глуби сущего, из выси родственной, – импульс, биение живой ткани естества.
Роящееся, кружащееся, обволакивающее душу звучание. Музыку.
Никто не поможет, никто не подскажет. Куда там! Да и зачем? Кто и кому?
Всегда и везде – только сам. Да-да, в одиночестве. Наедине с источником света. Именно так.
Все, что было с тобою, тревожило, ранило, пело, хранило, – все события, люди, пейзажи, мгновения целого, кровного, – все – вокруг тебя: роем, кружением, гулом, наваждением, правдой, тревогой, сомнением, болью; ну а в центре, вон там, – нет, не точками четкими – вспышками огненными, сутью дней и деяний – и солью, вобравшей пространство, таящее неизъяснимое, – воля и доля.
Соловьиная ночь украинская – или эта, московская, вроде и привычная, но чуждая, не сжившаяся с тобою, то ли обморочная, то ли выжидающая чего-то, кольцами своими захлестнувшая тебя – кольцами бульваров, сиротливо настороженных, Садовых отравленных, обручем кольцевой бестолковой дороги, отдающаяся в сердце хрустом небрежного снежка, потрескиваньем слюдяного ледка, прямо в горло тычущая не то хвойные острия, не то неразумные и слепые, наобум, с маху кем-то насаженные на коренастые, то угластые, то закругленные, узорчатые, каменные тела, – копья кремлевских башен, – и когда-то давно, и, конечно, вот здесь, в декабре.
Ночи, тройственность их. Средоточье молчания. Клочья отчаянья. Почва звучания.
Значит – слышать. Сквозь хаос и смуту найти этот тон, самый верный, живучий. Неуязвимый для бед.
Удерживающий нить. Выводящий из лабиринта за собою – все, чему суждено явиться.
На звук, на голос твой – как на свет, окно ли, свеча ли, костер ли.
Отыскать эти вехи незримые, маяки эти – в темнотище, во тьме египетской, государственной, узаконенной, с темной структурой, темным прошлым, с ненасытным нутром, хваткой лапою, цепким оком, нечистыми помыслами, с изъеденными метастазами клетками-живоглотами, в затянувшемся этом сумраке и мороке, – да и просто – в ночной темноте, в этих недрах, в глуши, на распутье, посреди задремавшей, забывшейся вроде, разметавшейся беспокойно, беспредельно уставшей страны, в наслоеньях, и жилах, и руслах, в тенях и пластах.
И шагнуть за черту, начиная движенье. И сказать. Говорить – значит, быть.
Из широкого месива шумерских переимчивых глин, принимающих под руками ваятеля очертания людских фигур, восстает это слово, древнейшее «ме», – где же глубже понятье? – вот истоки его.
И алмазным сиянием сквозь Зодиак: речь – твой дом, береги же в ней ясное «ом».
Столько лет уж прошло с той поры, когда в жизнь нашу – и мою, и друзей моих, – вошло это понятие: СМОГ.
Нет, не понятие – понимание. Творчества, совести, веры, поступков. Дела жизни.
Проникло, влилось в линии наших судеб, запульсировало в них, срослось с естеством.
СМОГ – это как рериховский знак единения. Символ моего поколения.
Горчайший свет памяти для всей более чем разрозненной нашей плеяды.
А ведь было так щедро отпущено всем, что казалось: рванись, распахни не окошко, так дверь, – и вот они сразу, открытия, радость и слава.
Было, было даровано свыше нечто такое, что дается единожды.
А сейчас – улыбнешься, вздохнешь. А не то и слеза набежит.
Столько лет – нет, не сахар. Это, братья, эпоха.
Ну а соли пуды, те, что съесть нам всем вместе пришлось, – никуда их не деть. Потому что – смогли.
СМОГ – со многими словами рифмуется. Здесь вам и рок, и срок, и слог, и Бог.
Слова сии – частицы нашей речи, нервы, крупицы ее.
Все – вошло в кровь, все – читается в глазах и писаниях наших.
СМОГ бывал и клеймом. Слишком долго. Мерещилось, чуть ли не навсегда, пожизненно.
Да и на клеймах жития любого из плеяды, как погляжу я, зримо запечатлелся задевающий тайную струну где-то внутри, минорный отзвук его, клином улетающей журавлиной стаи уносящееся в неведомое пространство, прорвавшееся сквозь несуразное время, трагичное эхо его.
СМОГ – урок. И зарок.
Не фунт изюму. Не сладкий пирог.
Замах на мир, и не меньше, – и сразу отвергнутый скромный, уютный мирок.
Вначале был – как порог, но едва ступили с крыльца вдосталь нахлынуло всяких морок.
СМОГ – это слишком уж много дорог.
Тем он и дорог. И горек – все тем же. Тем и высок.
Обреченность на путь была заложена, как некий код, в таком вот емком названии.
Как хотите, так и разгадывайте.
На то и путь, чтобы с него – не свернуть.
Сворачивать норовили – шеи. Судьбы ломать. Биографии корежить.
Вышло у них? Как бы не так!
Был осознан путь – высветлилась суть.
Право, есть что вспомянуть.
Линию свою выдерживать, позицию отстаивать – не в бирюльки играть.
Как ни старались легионы, составленные из условных «кто-то» по приказу «кого-то», эти самые пути наши, как обручи для бредовой бочки – типичного порождения эпохи, столь категорично и звонкогласно, прямо-таки ну чтобы хоть на полочку было что поставить, именуемой безвременьем (раньше по-русски говорили горше: бесчасье) – гнуть, норовя поскорее туда запихнуть нескольких юных Гвидонов, сразу всех, заодно, оптом, как водится, – дабы не выделялись, дабы индивидуальности их в духоте, в темноте, смялись, притерлись, – для острастки, дабы другим неповадно было, – да бросили, улюлюкая, деревянное это, псевдотроянское сооружение в бездну морскую, напрочь не понимая, что и это – стихия, такая же, как и речь, – ан помотало бочку по волнам да пучинам морским (ну а все-таки, может – мирским?), да и выбросило на берег, на остров, развалилась она – и вышли оттуда на твердую почву друзья, выжили, уцелели, – и снова, каждый по-своему, – в путь.
Что же существенно? Да все – существенно. Каждая мелочь, казалось бы, штрих или росчерк, мановенье, движенье, касанье, деталь.
Ядрышко крепкое, выживший СМОГ!
Не Плутарх ли изрек, что не столько при помощи дел величайших добродетель мы все познаем и порок, сколь при помощи жеста, изреченья, порой – анекдота, – и характер живущих в них лучше раскрыт отчего-то, чем участие в битвах, осадах и подвигов громких молва? Золотые, право, слова.
Тяга к сути. Ускользанье из раскинутой сети коварной. Верность наитию. Отрицание всякой корысти. Вдохновенность и честь. Из грядущего весть.
За напастью напасть – вот и отсеялась вскорости большая часть налетевших было на зажженное пламя юнцов, – обожглись, одумались, угомонились, а потом и обжились, как пришлось, – уже подальше от огня.
Мы, немногие, устояли. Не сдались.
Не засосала трясина-злость. Не размягчила лесть. Не угробила власть.
Потому что у речи – особая сила. И она – спасала.
…Сегодня, одиннадцатого августа тысяча девятьсот девяносто девятого года, – было солнечное затмение.
Сподобились все мы этого повышенного внимания к нам, внимания – свыше. Внимания – космических сил. И, понятное дело, полного понимания ими – нас, грешных. Пристального их взгляда – оттуда, с небес. Вроде как с изрядным прищуром взгляда, сквозь узкую щелку между сомкнутыми веками. Взгляда – со вздохом. С укором. Без всеобщего нашего крика. Или – вопля. Пока что. И слава Богу, что – так.
Затмение оказалось – последним. В нынешнем, и без того неслыханно, с перебором, без всякого удержу, щедром – на самые разные, нередко из ряда вон выходящие, события, происшествия, катаклизмы, да и мало ли еще на что – щедром, на что – способном, кровавом и сумбурном, с тяготением к абсурду, с пристрастием к дешевым эффектам, с привычкой к неизбежным нашим жертвам, не без вызова нам всем, не без равнодушия ко всем нам, так яростно и так неумолимо заканчивающемся – столетии.
Ну и, разумеется, в теперешнем – пока еще, как-то тихо съеживающемся, сжимающемся вовнутрь, незаметно отодвигающемся, на пару со столетием, куда-то в трудно определимую сторону, в некую, все еще с изрядным напряжением, очень уж смутно, слишком уж общо, так, больше по догадкам, по прикидкам, нежели хоть на йоту поконкретнее, но – всем нутром, хребтом, всей кожей чуемую, подсознанием – безошибочно уловленную и вот вот-вот, уже скоро, долженствующую появиться на экране загадочного его и непостижимого по своему устройству, внутреннего, природного локатора, как ни крути и как ни отбрыкивайся, но осознаваемую совершенно всеми далечесть, то есть прямо в прошлое, как в прорву, в то одновременно и неопределенное и слишком уж емкое, весомое, сконцентрированное до максимума, до предела, состояние, или понятие, или разумение просто, разумение – сердцем, пусть – не умом, о котором говорится коротко: было, – в теперешнем, с перебоями сердца, с одышкой, с замирающим пульсом, хвором, хмуром, нелепом, усталом, но еще, пусть и с усилием, дышащем, еще, несмотря ни на что, вопреки прогнозам – живущем, худо-бедно, а держащемся на ногах, из упрямства, но движущемся по известной давно и давно проторенной тропе, из яви – в навь, из вести – в память, столь обжитом, по-свойски, по-соседски, по-вражески, но все-таки бок о бок – существовавшем, сжившемся с мечтами, химерами, реалиями, снами, трагедиями нашими, словами, писаниями нашими, безумном, родном тысячелетии, родном – поскольку все мы связаны с ним кровно, и узы эти нам – не разорвать.
Тысяча лет – это впечатляет. Целая тысяча лет! – это произносится почти с уважением. И остается только шаг – до почтения. А там – и до почитания.
Это не какая-нибудь там сотня, всего-то, всего-навсего – сотня быстротечных земных годочков, подобно горстке легких семян, собранная – кем-то невидимым и неузнанным, даже тогда, когда он хотя бы на миг появлялся воочью, появлялся, дивился неузнанности своей – и опять исчезал, – в полях, в лесах земных, со злаков и деревьев, одним движением, одним захватом сильным, всех разом – в пригоршню, – и брошенная вдруг – с размаху – прямо в звездное пространство.
Неведомо откуда взявшийся, словно из-под земли появившийся, неземного, видать происхождения, таинственный ветер налетит, подхватит их – и унесет, всех разом, с собою, – далеко, совсем далеко, – но куда? – ах, куда-то! – и не нам их искать уже, – и окажутся скоро, совсем уже скоро они – в такой небывалой дали, о которой лучше всех и лучше всего сказали бы дети: отсюда не видно.
Затмение – не просто событие планетарного значения.
Затмение – знак. Символ.
В самом слове – затмение, в его звуке, в исчезающем из него, прямо на глазах, с каждой написанной или прочитанной буквой, убывающем, тающем свете – есть нечто тревожное. Настораживающее. Пугающее.
Видимо, срабатывает прапамять. В генах, в крови нашей вызывает она вначале глухую волну беспокойства, а вслед за нею – целую лавину неопределенных, с трудом, с усилием фиксируемых, усваиваемых и осмысливаемых сознанием нашим, клубящихся, многообразных, трудновыразимых чувств.
Нет, не просто так, для заполнения пустоты, не абы как, на глазок, создаются слова. Нагрузка, смысловая, зрительная, слуховая, которую несет слово, – предельна, это нагрузка под завязку и выше крыши, и куда больше, нежели может, вроде бы, вместить в себя, выдержать, в себе и на себе, – слово. Это обычно – синтез опыта человеческого и напрямую связанных с ним ощущений, звучаний, световых сигналов. Слово – хранилище этого синтеза. Небольшое, как будто, хранилище – а вмещает куда как много.
В слове затмение – тьма. Оно тмится, звуча. В нем – то, что за тьмою. Что же? Можно только догадываться. В нем – есть слог «ме». Шумерское – «быть». Быть! Без кавычек. Ме – сущности, сути. Божественного происхождения, таинственные сути, управляющие миром. Земным и небесным. В затмении – то, что за бытием. То, что за словом «быть», за понятием – «быть». Но затмить – за-тьмить – мир – и свет в нем, солнечный ли, духовный ли, – непросто. Нет, еще определеннее, еще убежденнее, выстраданнее: невозможно.
Шумеры – выходцы из Поднепровья. Из древней нашей Аратты – Страны хлеборобов. Из сумеречной страны – для более южных народов. Подумать только, так недалеко географически, по количеству километров, по расстоянию, от наших, приднепровских степей, до этих вот, новых мест обитания, где жили и другие народы, на этих более южных широтах, – и вот уже привыкли относиться переселенцы к своей прежней родине, как к северу, и называли наши цветущие, солнечные края – сумеречными. Они казались им отдаленным, труднодостижимым севером. Пообвыкли, пообжились люди на новых местах – и уже им не до миграций, не до передвижения с одних земель на другие, – что, надо заметить, широко практиковалось в древности. Привычка – вторая натура. И не то чтобы лень-матушка удерживала на месте, призывала к такой вот, исключающей всякие перемещения туда-сюда, оседлости. Нет, удерживала на месте – работа. Труд. Переселенцы были трудолюбивыми людьми. И чего метаться взад-вперед, спрашивается, ежели и так забот своих по горло каждый день, с утра, до ночи! А всего-то надо было – с территории Шумера – пройти несколько вверх, по землям Малой Азии, потом – пройти по перешейку, тогда еще существовавшему, на месте нынешнего Босфора, – нет, я вспомнил: в пятом тысячелетии до новой эры море уже размыло этот перешеек, и образовался пролив, а Шумер, зарождение его – это рубеж четвертого и третьего тысячелетий до новой эры, – но все равно – можно было и вплавь пересечь, на судах каких-нибудь, на челнах, мало ли как, – этот сравнительно недавний, новообразованный и мешающий таки передвигаться по старинке, по суше, не спеша, на повозках, запряженных быками, да и пешком, – пересечь узкий пролив – можно было, а потом – все выше и выше, вдоль Черноморского берега, и еще вверх, и правее, и углубиться в родные степи – и вот она, прежняя родина. Делов-то. Совсем близко. Чуть ли не рукой подать.
(…Надо же! Как ведь бывает! Я сообщил шумерам этот маршрут – и тут же припомнил, что передвигались они по другому пути – через Крым и Тамань, потом через Кавказ. И соответственно, через Кавказ, Тамань и Крым – обратно. Лучше не советовать своим землякам изменять то, что было у них давно уже налажено!..)
Пришельцы из Поднепровья все это прекрасно знали. И связи со своей предыдущей родиной никогда не теряли. Да и как ее можно потерять, как ее можно утратить, или оборвать разом, эту кровную, глубинную, почвенную, духовную, незримую, но прочнейшую связь? И зачем? Это равносильно самоубийству – потому что дух убивает, свет гасит. Кто бы в древности додумался до такого? Кто бы пошел на такое? Уж что-то, а историческая память была и свежа, и жива. И никому тогда и в голову не приходило лишать людей исторической памяти. Наоборот! Ее хранили. Как и прочную память, всю память – обо всем, что с народом связано. Связь с Араттой регулярно поддерживали жрецы. Все было четко, по тем временам, налажено. На путях жрецов немало чего интересного оказывалось. Древнее, одно из наиболее значительных в наших степях, да и вообще, пожалуй, во всех евразийских землях, святилище называется – Рука царицы степей. Теперь называется оно – Каменной Могилой. Находится оно неподалеку от Мелитополя. Когда-то это был остров. А теперь это состоящий из песчаника холм со множеством всяких пустот, пещер. Там, в этих пещерах и гротах, шумерские жрецы – а это те же люди, что и жрецы, правившие Араттой, – делали рисунки и надписи. Эти изображения и письмена достаточно хорошо сохранились.
Холм с пустотами. Подобие пчелиных сотов.
Ведь именно так – пчелиные соты, некое кристаллическое образование – вижу я внутренним зрением свои книги, когда пишу их. Да еще и – слышу их всегда.
Могилами называют на Украине курганы. Их у нас очень много. Мифология их тоже об очень многом говорит. Она такая же, как в Ригведе. Все шумерские царские династии – выходцы, естественно, из наших степных краев.
И в Кривом Роге, прямо там, где я вырос, на Гданцевке, в заречном, за Ингульцом, зеленом и тихом месте, был древний курган, который назывался – Царская Могила. Коли так назывался – значит, и захоронение в нем особое: жреческое, царское. Такие курганы ставили именно у рек. И наше заречье тоже называлось раньше именно так, как и сам курган. Потом стало называться Тихим Притулком (от слова – притулиться, прислониться), что перевести можно с натяжкой, как Тихий Приют, – ну, место, где можно притулиться наконец – и есть ведь к чему притулиться: к природе, к тишине, к покою, к воле, к людям, – а уже гораздо позже стало называться Гданцевкой. Как всегда это бывает: разные исторические времена – разные названия. А место – одно и то же, давным-давно обжитое. Хоть я говорил уже об этом выше, не лишним будет напомнить об этом же еще раз. Там, где я вырос, жива память об ушедших когда-то на юг и на восток одноплеменниках.
Вот почему наши курганы таят в себе, в числе прочих, шумерские письмена и рисунки. Специалисты уже читали эти надписи. Им есть о чем поразмыслить. Хотя бы о прямой связи русской и шумерской мифологии.
Да и везде она прослеживается, эта связь, и не только к шумерам тянется эта незримая, духовная нить. Откуда же ей еще тянуться, если не с территории нынешней Украины – исконной, древнейшей Руси, почвы духа и света, основы основ, из колыбели общей нашей? А рисунки – ну, они куда более доходчивы. Изображены, например, мифы о шумерском боге Энлиле – нашем древнем русском Леле. И так далее, как любил говорить Хлебников. В украинском языке – куда более близком к тому, древнерусскому, да и прарусскому, на основе которого был при переселении в Индию, из наших же мест, – а по пути к выходцам с Украины присоединились еще и жители Поволжья, и обитатели Южного Урала, – создан Рамой санскрит, – в украинском, повторяю и подчеркиваю, языке сохранились многие слова, из тех, что были разнесены в разные стороны света уходящими на новые земли частями единого многоплеменного народа. В том числе и шумерские слова. Кстати, и само слово курган – это шумерское кур-ан, кур-галь, – это и само по себе понятно, по корню, по звучанию слова, да и учеными доказано. И означало это – у шумеров – Гора Неба. Но это – к слову. Чтобы не было у нынешних, живущих на стыке двух столетий и двух тысячелетий, людей, общих наших с вами современников, – затмения памяти.
А теперь – еще о севере. О понятии севера – прежде, когда не было таких быстрых, как теперь, средств передвижения по земле, по воде и по воздуху. О восприятии севера – как ужасно далекого, сумеречного, холодного, может и достижимого, но уж точно – с немалыми трудами и хлопотами, загадочного края.
Между прочим, этот же самый север, казавшиеся древним грекам невероятно отдаленными от их земли, мрачными, холодными краями, какой-то полулегендарной, туманной, таинственной страной, – то есть наши края, те, где я вырос, наши причерноморские и приднепровские степи, наша Ариана, Аратта, Скифия, и так далее, – названий у родной моей земли много было, – родина Аполлона. Аполло. Русского – Купалы. Подтверди, Алкей!
Но вернемся к одному лишь, конкретному случаю, о котором я хочу, опять-таки – к слову, сказать.
Вот, например, сравнительно еще недавнее представление о севере – у пушкинских героев, испанцев.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.