Текст книги "Тадзимас"
Автор книги: Владимир Алейников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
Вслед за первой повестью появилась вторая, за нею – третья, четвертая. Сформировалась тетралогия. Будучи изданной, она открыла бы читателю писателя замечательного, умеющего не только подмечать и обобщать, но и сострадать. Морозов – прежде всего поэт, а потому и настоящий прозаик, ибо не бывает иначе. Прежде всего поэты и двое других ярких прозаиков нашей плеяды – Саша Соколов и Николай Боков. Но Морозов и среди них выделяется, потому что в текстах его – свет Веры.
А еще Морозов – кинематографист, создатель нескольких серьезных фильмов. Но это – к слову. И говорит это о многообразии его таланта.
Пусть читатель ощутит тепло свечи, зажженной Александром Морозовым более четверти века назад, пусть потянется на уединенный огонек в ночном окошке. Пусть выйдет навстречу ему седой высокий бородач – писатель Александр Морозов, хранитель речи, русский человек.
6 января 1993 года,
Коктебель.
Владимир Алейников.
Легенда создана! – так я подумал, перечитав повнимательнее текст свой, тебе посвященный.
Что ж, хорошо написано. В духе моем вполне. С пушкинским пониманием этого слова – товарищ. Вот он, подлинный текст. Пусть остается в письме. Да и живет здесь – пусть. Здесь ему хорошо. Здесь ему, в окружении слов моих, может быть, даже уютно. Приятно – уж точно. Пусть остается – в речи. Легкая у меня рука! – так скажу я, Саша. Где они, годы наши? Вижу лица и свечи. Сколько же там огня!..
Вечереет. Небо над горами – ясное. Такое, что хочется сказать: яснее не бывает. Ясное – насквозь. Ясное как-то вглубь, а не вдоль, не вширь. Не в длину, не в высоту, не в стороны, – а вовнутрь, к сердцевине пространства.
– Мир ловил меня, но не поймал, – автоэпитафия Сковороды.
Это уж точно. Какова поступь человеческая в мысли, в речи – таково и расстояние между ловящим и ловимым.
Речь-то идет о душе.
– Выше! Выше! Держи – Летчицу! – так, вроде, у Цветаевой.
– Еще раз, еще раз я для вас – звезда, – у Хлебникова.
Пожалуй, только с этими поэтами, с Хлебниковым и Цветаевой, и сопоставимо то, что я сделал в русской поэзии. Да и то – я уже давно шагнул дальше, ушел вперед. И сделал, и сделаю еще – даст Бог! – больше. Сделаю то, к чему – призван.
Вечереет. Цветут розы, светятся фосфорически, тепло и ровно, эти цветы Изиды, цветы Богоматери.
Друг Ишка – рядом. Вот уж друг так друг, настоящий.
Часто вспоминаю тебя, Саша. И письмо твое – то самое, четвертьвековой давности, здесь, со мной, в бумагах моих.
За окном – Тепсень. Близко, почти рядом. Огромный, протяженный холм. На этом плато стоял наш древний ведический город, назывался он – Поссидима. Что, или это не по-русски звучит? А как же еще? По-украински – посидимо. Ну, что же. Посидим. Помолчим. Подумаем.
Плещет неподалеку – Русское море.
Там, выше – Русская степь, где я вырос. Мой город родной.
А здесь, в Коктебеле, – живу я. Живу, выходит, в пригороде Поссидимы. Поднимешься на холм, тронешь почву – сыплются всякие черепки.
На вершине Святой горы – могила ведического святого. Позже греки называли это культом Асклепия. По обоим перевалам поднимали на вершину больных, оставляли на ночь на могиле. Ночью, во сне, святой являлся им и называл причину болезни. Люди, как правило, исцелялись. Большевики уже после войны разрушили эту могилу. Сейчас вроде ее восстановили.
Мощная, колоссальная энергетика у Кара-Дага и окрестностей. Звезды, грозы, растения – все особенное. Связь с Космосом. Долго об этом рассказывать. Да и не надо…
Беглый очерк состояния. Сгущу-ка его, по привычке, в отговорку: живу и работаю.
Стихи – есть. Есть ли – друзья?
Осознаю, что есть – матерое одиночество.
Знаю, что с Букером я прав, потому и сообщаю об этом.
Скажи поклон близким своим. Обязательно работай. Не пей. «…длинноногий лосенок».
Береги себя. С Богом.
12 октября 1998 года.
Коктебель.
К письму своему прилагаю десятилетней давности текст – обо мне, написанный однажды, с помощью авторов «Тарантаса» и «Тараса Бульбы», тобою, Саша.
«Один великий поэт некогда упрекал своего столь же знаменитого в науках соотечественника, что тот якобы вознамерился уничтожить поэзию в природе, когда уподобил радугу оптическому эффекту преломления солнечных лучей в стеклянной призме.
Подобно ему и каждого из нас, должно быть, покоробит, если вместо слов „родная земля“ услышим мы словосочетание „среднерусская провинция дерново-подзолистых слабогумусированных почв“.
Поэтому я и не стал бы называть собранные в этой книге содружества слов даже стихотворениями. Тут – сама поэзия, подлинное имя которой на сей раз – Владимир АЛЕЙНИКОВ.
У каждого поэта есть своя поэтическая родина, та малая родная земля, откуда ему однажды „вдруг стало видимо во все концы света“. Именно сюда возвращается потом всякий раз поэт, чтобы снова увидеть красоту поднебесную.
Край поэтических возвращений Владимира Алейникова – украинские степи. Те самые, про которые создателем повести „Тарас Бульба“ было однажды воскликнуто: „Чорт вас возьми, степи, как вы хороши!..“
До сих пор пребываем мы в уверенности, что степи те и впрямь хороши. Их раздолье издавна сравнивают с привольем всей русской поэзии… Но теперь, увы, когда заходит речь о поэзии современной, вспоминается мне эпизод совершенно иной повести – повести „Тарантас“, герои которой, наслушавшись речей о необыкновенной красоте украинской степи, пожелали в том убедиться воочию, и вот – едут они по степной дороге, обозревают окрестности…
„– Признаюсь, – вдруг говорит один из них, зевая и потягиваясь, – скучненько немного, и виды по сторонам очень незамысловаты.
Налево гладко…
_________________
Направо гладко…
__________________
Везде одно и то ж…“
Литературная олигархия сделала все для того, чтобы превратить наши творческие просторы в „бессмысленный жизни шлях“ и прекратить в 1966 году поэтическую активность Самого Молодого Общества Гениев, среди которых был девятнадцатилетний Владимир Алейников. Его не печатали, но и сам он не очень-то стремился тогда быть низвергнутым в бездну советской стихотворной пустоты. Родная земля его поэзии не превратилась в провинцию слабогумусированных почв, и теперь там – вспомним гоголевское описание украинской степи:
„Вся поверхность земли представлялася зелено-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов. Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; желтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальною верхушкою; белая кашка зонтикообразными шапками пестрела на поверхности; занесенный, Бог знает откуда, колос пшеницы наливался в гуще. Под тонкими их корнями шныряли куропатки, вытянув свои шеи. Воздух был наполнен тысячью разных птичьих свистов. В небе неподвижно стояли ястребы, распластав свои крылья и неподвижно устремив глаза свои в траву. Крик двигавшейся в стороне тучи диких гусей отдавался Бог весть в каком дальнем озере. Из травы подымалась мерными взмахами чайка и роскошно купалась в синих волнах воздуха; вон она пропала в вышине и только мелькает одною черною точкою! вот она перевернулась крылами и блеснула перед солнцем…“
„Возвращения“ Владимира Алейникова – книга о том, как совершается обретение небывалых дотоле художественных образов. Она лишена привычных знаков препинания. Не знаки, а слова, которые словно бы сами собой напрашиваются в произведение, являются для любого поэта творческим преткновением. Но для Владимира Алейникова – и это слова, которых, как говорится, из песни не выкинешь.
Именно этими, неведомо откуда появившимися словами отличается поэзия эпическая от лирической. Русской поэзии давно уже ведом эпос странствий, ратных подвигов, осадных сидений… Настал, очевидно, черед эпоса возвращений к родной земле, и Владимир Алейников тут – первопроходец.
Александр Морозов».
Назывался текст этот давний, помню, – «Радуга над землей».
Вечереет. Нет в небе радуги. Но звезда моя – всюду со мной.
Не осталась игра игрой, как бывало еще вчера – за Святою встают горой неоправданные ветра. То-то будет еще клонить седину на холмах полынь – только некого нам винить, если чувствуем лунь да стынь. Придорожный хохлатый куст запыленным тряхнет вихром – да тревожный взметнется хруст вслед за птичьим крутым пером. И кому мне сказать о том, что я вижу вон там, вдали, на откосе застыв пустом киммерийской сухой земли?
…Слово, ставшее делом. Работой.
Каждодневной и сложной. Всегдашней.
Многолетней и непреложной.
Долговечной. Живучей. Родной.
Без накопленных в результате всевозможных комбинаций, минута за минутой, час за часом, день за днем, постепенно набегающих, как на хорошо отлаженном таинственными доброхотами счетчике, неизменно набирающихся в довольно-таки круглое, весьма приятное для глаз число, отгулов, этих весомых приложений —
к специально отведенным для личной жизни, этаким широким жестом – небось, под настроение, не иначе как сгоряча, – но, тем не менее, выделенным —
от своих щедрот, разумеется, от избытка нахлынувших чувств, от хозяйского, бережливого отношения – к своему подневольному, но с характером, терпеливому, но со взрывчатостью внутри, не похожему ни на кого, самобытному, самовольному, самородным чистейшим золотом души светлые сохранившему, неприкаянному народу —
нашими добрыми, чуткими, по-родственному внимательными – к любому, кого ни возьми, даже к самому простому, к такому, что куда уж проще, к такому, каков он есть, весь, с головы до пят, со всем содержимым дурацкой, простецкой, хитрецкой его головы – и растертыми в кровь, конечно же, от пожизненного хождения в неудобной стандартной обуви, опостылевшими мозолями на лиловых шершавых пятках, по-горьковски гордо звучащему, но больше, пожалуй, молчащему, своим умом доходящему до сути всего на свете, уставшему, но идущему к обещанному грядущему, просвета в грядущем ждущему, советскому человеку,
хотя и всегда готовыми при надобности одернуть, дабы чего-нибудь не натворил, а то и без церемоний, грубовато, но с пользой для него, начальственно осадить, чтобы знал свое место, во всех отношениях достойными высоких своих чинов и слишком удобных кресел, единогласно избранными, быть мудрецами призванными, оптом, без счета, признанными, с придурью их, с их присными, сумеречными властями, —
всем гражданам, – доходчиво, лаконично, с подкупающей искренностью, – ну точь-в-точь как в декрете – всем! всем! всем! —
исключительно для того, чтобы перевести дух и набраться сил перед очередной трудовой, требующей дисциплины, полной отдачи, выполнения и перевыполнения производственного плана, грозовой, роковой, трафаретной, бесцветной неделей, —
банным – это не у всех, только у любителей, у завсегдатаев, у фанатов – так теперь говорят, с отменной парилкой, с бассейном, с холодным пивком опосля, – и вот выходят гурьбою – ну, заново родились,
у некоторых – и рыночным, не нынешним, а тогдашним, с покупкой отборной снеди, – возможно, той самой, из мифов, из присказок, – пищи богов,
у многих – поднадоевшим, обыденным, магазинным, с супружескими походами уже не за пищей – провизией, невкусной и нездоровой, но вынужденно потребляемой, поскольку питаться надо хотя бы тем, что имеется в продаже, – иначе кранты,
дачным – у кого они есть, эти дачи, с маленьким, как скворечник, домиком деревянным, хрупким, как счастье, скромным приютом семьи и родни, с приездом на электричке, потом пешком, с рюкзаками, до самой калитки, до двери с заржавленным старым замком, – открыть, войти, отдышаться, а там и перекусить, – ах, эти дачи, с духом, переведенным вместе, с детским беспечным смехом, с эхом на полверсты, с лихом, забытым разом, с чьим-то невольным вздохом, с оранжевым абажуром, свисающим над столом, с бабушкиным самоваром, с чаем, с вареньем, с пеньем птичьим иль комариным, с дружной, долгой возней – на приусадебном, шесть соток, участке, а потом – обратно домой,
или же просто – загородным, со свежим, пьянящим воздухом, таким непривычным после сплошной духоты городской, с лесочком, прогретым солнцем, с песочком прибрежным желтым, с купанием в теплой речке, с кувшинками в темной воде, с рыбалкой весьма удачной, потом с костерочком дымным, с кипением свежей ушицы в походном большом котелке, с привычною поллитровкой, с разлитой в стаканы водкой, с веселым совместным пением, – помедли, вечерний день, – то есть летним,
а то и осенним, сизым, с туманами и дождями, хрустальным, сквозным, прозрачным, с хрустящей внизу листвой, с ягодами в лукошках, с грибами в плетеных корзинах, с ауканьем в сонных чащах, с полянами впереди, выплеснутым навстречу и уходящим разом, сладостным и щемящим, боли в груди сродни,
а то и зимним, с морозцем, слепящим ветром и светом, со снегом, куда ни глянешь, с петляющей, рыхлой лыжней, с бегом куда-то к детству, с колким, легким пинцетиком упругой еловой хвоинки на варежке шерстяной, с растаявшим, как снежинка, негромким прощальным словом, с густым пунцовым румянцем на женских горячих щеках,
да и весенним, ясным, с синичьим раскатистым теньканьем в светлой, просторной, отрадной, как образ древнего храма, распахнутой взорам роще, с ее высоко и свободно белеющими колоннадами стройных, звонких стволов – на лазурном, расплеснутом по миру, традиционном фоне упоительно чистого неба – ах, умыться бы им! – с непременным, желанным, обрядным, свежайшим березовым соком, проступающим вдруг, незаметно, из надрезов на белой коре, понемножку, долго, по капле набираемым в кружки и в банки, выпиваемым тут же, по кругу, – чтобы вспомнить потом о весне,
но чаще – эх, куда чаще! – домашним, душным, всегдашним, коммунальным, отдельно-квартирным, проходящим на кухне, с готовкой пельменей, супов и напичканных, в дополнение к фаршу, размоченным хлебом, осточертевших котлет, с пересудами и ворчаньем, с накипевшим, но больше таимым, с неизбежными ссорами и внезапными примиреньями, с переполненным целыми россыпями огорчительных или приятных, но всегда бесконечных, примелькавшихся мелочей, беспредельным, всезнающим бытом,
обделенным порою и крохою радости, а порою вполне подходящим для жизни, у кого – одиноким, у кого – компанейским, большей частью – семейным, посвященным купанью детей и глобальной стирке, – субботам, —
и отданным осмыслению собственного безделья, ближе к вечеру уже обременительного, отягощающего плечи, как навязанная кем-то в житейском непредсказуемом пути – пусть это и от чьего-нибудь доброго сердца, пусть там, внутри, даже целый ящик вина, оно приятно, конечно, однако нести тяжело, и подарок судьбы уже не в радость – не дающая распрямиться, пригибающая к земле поклажа, —
красным партийным цветом помеченным в календарях и голубоватым, отрешенно мерцающим свечением экранов черно-белых телевизоров умиротворенным – воскресеньям, —
а также и – вот они – их самих, вполне резонных и совершенно законных, таких привычных, полных всяческих прелестей честно заслуженного отдыха, несколько отличающихся от себе подобных, по простой причине, потому просто, что есть в них, как зернышко в ягоде, какое-нибудь мало-мальски выдвигающее их из общего скучного ряда, пусть и небольшое, но нам-то много и не требуется, скрашивающее существование, производящее нужный сдвиг в притупленных мозгах, на веселой дудочке потом играющее в памяти, непредвиденное событие, или происшествие, или приключение без особых последствий, а все же – нечто, все же – кое-что, есть чем озадачиться, будет о чем гадать, вспоминать, и ведь то-то и оно, что такое вот редко, но бывает, с нами бывает, редко да метко, и хорошо, что находится такая вот изюминка в них, особо нас не балующих и не так уж часто, как того, может, и хотелось бы, но все же иногда повторяющихся, то отдаляющихся на некоторое представимое расстояние, то приближающихся вплотную,
но, словно применяя на практике старинный цыганский гипноз, далеко не случайно называющийся еще и очарованием, нежданно-негаданно именно очаровывающих, всецело подчиняющих себе, куда-то властно заманивающих, хотя там, быть может, просто гулкая пустота, даже черная дыра, или, того хуже, непонятное зияние, коридор для перехода в другое измерение,
с многозначительной улыбкой и не скрываемой, лукавой хитрецой во вкрадчивых, по-кошачьи гибких, слишком туманных, на полуслове обрывающихся, тающих, как воск или снег, чтобы вдруг, появившись из ничего, ну, разве что из по оплошности не исчезнувшего, зазевавшегося их отголоска, или же, что еще точнее, из призвука, то есть недолгого и неясного звука, дополнительного, состоящего при более-менее различимом основном, сызнова продолжиться и столь же внезапно сгинуть, а потом опять зазвучать, фокуснических, косноязычных, хитросплетенных речах —
и то нарочито потупленных, то мечтательно рассеянных, то с диким, намеренно-жгучим, насмешливо-каверзным вызовом бросаемых прямо в тебя, в побледневшее от растерянности лицо твое, полупрезрительных, полуучастливых, всегда с проблеском собственного, личного, неизвестно за какие заслуги полученного, действительно имеющего основание или же мнимого, но все-таки жирной полосой подчеркнутого прямо по воздуху, напоказ выставленного, сознательно демонстрируемого превосходства, всезнайства, с подразумеваемой посвященностью в какие-то страшные тайны, с демоническим ледяным огоньком в расширенных мутных зрачках, с этим признаком потустороннего, от которого мороз идет по коже, но, несмотря на паточную сладость их, откровенно лживых, беспардонных и бесстыдных взорах,
зазывающих войти, ну конечно, войти, чуть помедлив, решиться-таки и обязательно войти, преодолеть эту школьную робость, победить в себе страх, стать героем, способным сейчас на поступки, даже на подвиги, перешагнув условный порог, переступив невидимую черту, благополучно миновав тускло сверкнувшую и тут же пропавшую, неуловимую, полупрозрачную грань, прямо с улицы, с пылу, с жару, или с холода, или с дождя, попасть вовнутрь, проникнуть туда, где ждут, оказаться там, именно там, только там, а не где-нибудь, непременно там, куда звали, и увидеть нечто – но это потом, главное – поначалу войти,
дразнящих, манящих, призывающих не медлить, приказывающих оставить все, что мешало, снаружи – и незамедлительно войти в свой карнавальный, астральный, пестро размалеванный, в гроздьях матовых фонарей, в длинных, вьющихся, спутанных, провисающих, реющих нитях разноцветных, мигающих, ломких, напряженно пульсирующих, беспокойных огней, прорастающий вздувшейся крышей, всем громадным шатром, всем раздавшимся, тестообразным, набухающим куполом – прямо в темное небо, в ледяную ночную купель, в неизвестность, в разъятость, в томящий, пьянящий простор, непонятно откуда здесь взявшийся, то ли ярмарочный, то ли жилой, то ли зрелищный, то ли киношный —
(где-то рядом, но там, в стороне, промелькнул Федерико Феллини, в черной шляпе с большими полями, в шелестящем широком плаще, с белым, вьющимся по ветру шарфом на торчащей из ворота шее, с темнокрасной гвоздикой в петлице, с алой розой в крылатой руке, мимоходом кивнул, улыбнулся, чуть сощурившись, поднял глаза на того, кто ему поклонился, посмотрел, поклонился и сам, – ну а с ними Джульетта Мазина, вся в печальном сиянии лунном, с серебристой, звучащей трубою, поднесенной к безмолвным губам, улыбнулась устало, взмахнула узкой, тающей, белой рукою – и созвездья мерцающим шлейфом потянулись в пространство за ней) —
то ли сказочный, то ли взаправдашний, то ли будущий балаган, —
всегда по-новому, непременно по-иному, чем прежде, поворачивающих перед втянутым в магическое действо, изумленным и заинтригованным, покорно глядящим в невзрачное стеклышко человеком – свой призрачный калейдоскоп,
в котором из разрозненных, поначалу раздражающих юркой пестротой и явной бестолковщиной, мелко дробящихся элементов, из отдельных, различного цвета и формы, никогда не повторяющихся, принципиально не дублирующих друг друга, подчеркнуто автономных, даже больше – демонстративно независимых, со своей собственной, хоть и маленькой, но гордыней, самим своим видом показывающих, что каждый из них – сам по себе, только так и не иначе, снующих взад и вперед, мигрирующих, рвущихся куда подальше, лишь бы поскорее дать деру из родных палестин, с нелепым пылом и завидным упорством перемещающихся в любом направлении, по любым, даже невероятным, траекториям, расползающихся вкривь и вкось, распространяющихся везде и всюду, как некие новые, свежеиспеченные, а потому и неизвестные науке, но вездесущие и наверняка опасные вирусы, проникающих во все еще не заполненные ими щели, зазоры, просветы, углы и пустоты, куда еще можно успеть добраться, чтобы захватить свободную территорию, чтобы занять свою нишу, чтобы, как им, вполне возможно, сдается, даже обрести, дуриком отхватить, а то и приступом, с бою, взять, но лучше, привычнее, проще – обманом заполучить свое теплое место под солнцем, размножающихся стремительно и неудержимо, как, отчасти дегенеративные, отчасти быдловатые, отчасти прохиндеистые, но живые, живучие, норовящие выжить во что бы то ни стало и урвать наконец свое, с ходу приспосабливающиеся к любым условиям существования, будь там ад кромешный или рай земной, только бы зацепиться там, оглядеться, освоиться, покумекать и сразу же, без промедления, без проволочки, потому что время дорого, развить свою бурную деятельность, проявить характер, показать, на что они способны, с ходу наверстать упущенное, взять реванш за прошлое и захапать все, что плохо лежит, присвоить, превратить в собственность, поскольку почти все лежит, как известно, удручающе плохо и вообще без всякого присмотра, и такое положение вещей сулит небывалые возможности для резкого улучшения личного своего положения и местонахождения во всеобщем хаосе, – предприимчивые и, конечно же, эгоистичные, беспринципные, с цепкой хваткой и развитым нюхом, нагловатые, трусоватые, непрерывно блефующие, обозленные и продажные, заигравшиеся и зарвавшиеся, однова живущие клетки, в оголтелом рвении своем уже перебарщивающих с методами, приемами и темпами в осуществлении долго лелеемой своей, смахивающей на общеамериканскую, вульгарно воспринятую, но быстренько перекроенную на собственный лад, золотым блеском слепящей и все без остатка себе подчиняющей, всепожирающей мечты, бестактно разрушающих все планы, запросто смешивающих все варианты, нарочно путающих все карты, с амбициями маленьких наполеончиков посягающих на всю полноту обзора и хотя бы относительное равновесие в нем, пренебрегающих чувством меры и прочими разумными понятиями, прытких, утративших контроль над собой и своими действиями, вообразивших, что все им дозволено, все сойдет, все обойдется, возомнивших о себе слишком уж многое, плодящих себе подобных, мимикрирующих, трансформирующихся, осатанелых и одержимых, зацикленных на своих безумных, но кажущихся им донельзя практическими, захватнических по сути идеях, увязших в противоречиях, погрязших в дрожжевом, самогонном брожении, капризных и самолюбивых кусочков – непостижимым образом складываются вдруг, как по мановению волшебной палочки, собираются воедино – и буквально вспыхивают чередою сменяющихся видений – обвораживающие зрение, а с ним и сознание, сулящие пускай еще неясные, но уже притягательные возможности, – самые фантастические узоры, веющие тысячью и одной ночью, Шехеразадой, Семирамидой, всеми этими не забытыми, гипнотическими, колдовскими, незаметно и плавно переходящими, исподволь перетекающими, как ленивой дугой изогнувшаяся, никуда не спешащая струйка воды, из мраморного фонтана в узкогорлый кувшин, из кувшина в точеный кубок, из кубка в фарфоровую чашку, переливающимися одна в другую, многодонными и многослойными, многодумными и многозначительными, со своими паролями, отзывами, хитроумными шифрами, с ненавязчивой, стойкой, подспудной, исчезающей незаметно и ловко, скрытной, прячущейся подолгу где-то там, в глубине, внутри залегающих рудными, золотоносными, плотно сжатыми и надежно упрятанными – от пытливых глаз – под землей, извилистыми, расширяющимися пластами таинственно-подлинных, оккультных, сакральных смыслов – и порой вдруг выглядывающей изнутри, ненадолго, чтоб кто-то случайно заметил и опять потерял ее след, выходящей наружу аметистовой жилой в слежавшихся горных породах, почти недоступной и все же всегда ощутимой, непрерывной, столь чутко улавливаемой, постигаемой лишь подсознанием, подоплекой чего-то существенного – но чего? – может, этих воздушных сплетений почему-то не меркнущих слов, может, связей всеобщих всего и со всем, что живет, ну а может, и это скорее всего, виртуозно сплетенной интриги, —
полными неизъяснимых, ненашенских чар и сладких, как халва или шербет, истонченных и мягких, как парящая на сквознячке шелковая нить, невесомых и жарких, как женское дыхание, грез, уклончивых недомолвок, уколов игл, позабытых в шитье прозрачных намеков, глядящих из мрака зеркал, густых, как смола, ароматов, загадок, заклятий, событий, стихов, изощренных повторов, мелодий, запретных плодов, сплошных алхимических символов, сквозных синкопических ритмов, чудес, приключений, мечтаний – о чем же? – не все ли равно, любовного пыла, томленья, из вечера поданных знаков, свиданий, сомнений и страхов, красот, откровений и тайн,
изумительно гибкими, длинными, прихотливыми, страстными сказками – или, может быть, нашими снами, —
лунными садами с неумолкающими цикадами, которых так много в Тавриде и у нас в Киммерии, на заросших полынью развалинах мусульманского давнего рая, на руинах одной империи и на обломках другой, с цикадами, которых утонченные китайцы меж пятой и шестой луной помещали, бывало, в золоченые клетки, чтобы на досуге спокойно наслаждаться их зубчатым, звенящим, стрекочущим пением,
оазисами в пустынях, с их тремя гордыми пальмами, неустанно и вечно машущими посреди беспредельных песков и сухого, зернистого зноя перистыми своими опахалами, с анчаром, древом яда, которым воины напитывают метко разящие стрелы, – подумать только, целым деревом, на котором, как на аптечной склянке, можно начертать крупными, предостерегающими буквами жуткую надпись: «яд»,
караванными тропами среди барханов, где слушают неторопливо струящиеся токи и аскетически сдержанные отзвуки темноликого, густо-морщинистого, отрешенно-седого суфийского времени замершие, как завороженные, вытаращившие круглые, напряженно-блестящие, беззащитные, нежные глазки и высунувшие, конечно же, от усердия и повышенного, удесятеренного внимания (ну прямо как первоклашки на занятиях в провинциальной, окраинной, красно-кирпичной школе, представляющейся им несомненным храмом наук и привычной, давно обжитою обителью еще каких-то, особенных, дополнительных, а может, и самых важных, существующих параллельно, независимо от уроков, пока еще только чуемых, с волнением ожидаемых, но в будущем, нет, уже вскоре, буквально завтра, сегодня, готовых сойти к ним буйной, неудержимой лавиной откуда-то сверху, с неба, откуда-то снизу и сбоку, из толкотни коридорной, из перепалки дворовой, из уличных игр и сборищ, жизненно-верных, взвешенно-точных, необычайных знаний, или, что куда ближе ко всей этой экзотической географии, – как прилежные, покорно-послушные, наизусть затверживающие суры Корана, круглоголовые, медовоглазые, скуластые ученики в тихом, просторном, чисто убранном, гулком, кое-где наспех пронизанном залетающими иногда в небольшие, глубоко прорезанные в толще белых стен, высоко расположенные над уровнем пола окна с цветными стеклами, наискось падающими и тут же исчезающими солнечными лучами, здании медресе), узкие, влажно-розовые, быстро трепещущие язычки, – будто бы всем знакомые, виданные не единожды, а получше присмотришься – вроде и непонятные, и не совсем земные, в общем-то удивительные – чьи же они? – создания – серые, бурые, дымчатые, желтовато-зеленые ящерицы, упирающиеся в зыбкую почву всеми четырьмя широко раскинутыми и словно лениво-расслабленными, но, при необходимости, при первом признаке опасности, как по тревоге, мгновенно напрягающимися, готовыми к действию, очень цепкими, даже ухватистыми, проворно семенящими в распластанном, приземленном, вихляющем, петлистом беге, надежными и выносливыми лапками, а еще, в придачу к этим привычным точкам опоры, и вытянутым от защищенного жестким панцирем хребта, заостренным, как веретено, и резко сужающимся к самому кончику, пружинистым, эластичным, хочется сказать – имеющим некоторое отношение к музыке, и действительно, именно музыкальным, будто бы дирижирующим улавливаемой в неведомых нам, но им-то давно известных измерениях и пространствах, пробивающейся из немыслимых глубин, долетающей с непостижных уму высот, сквозь любые преграды, вот сюда, к ним, извечной мелодией бытия – нет, все-таки сплетенной из множества мелодий, всеобщей, извечной музыкой сущего, – покачивающимся в такт этим космическим ритмам, вибрирующим, импульсивным, антеннообразным хвостом, по которому, от кончика к основанию, а потом и вдоль по хребту, и дальше, к приподнятой, маленькой головке, высунувшейся, кажется, как на старинной гравюре, в случайно обнаруженную прореху в плотной небесной тверди, за край этой не столь уж прочной оболочки, и глядящей изумленно и ошарашенно куда-то туда, прямо в разверстую, умопомрачительную бездну, накатывающимися с разной амплитудой их колебаний волнами проходят принимаемые извне сигналы,
реальными или гипотетическими – кому уж как представляется это, кто уж как привык судить об этом, на свой, разумеется, салтык, – но, без сомнения, огромными, впечатляющими кусками, с размахом выкроенными фрагментами коренной, видавшей виды, материковой суши, – суши, где действительно сухо, как в сушилке, жарко, как в печке, пусто, как на еще не заполненном строками листе изжелта-серой, старой, завалявшейся под столом бумаги, за неимением другой найденной и пущенной в ход, – суши, Великой Суши, где замирают и пребывают в смятении чьи-нибудь души, где голоса вдруг становятся тише и глуше, где в распоясавшейся, безобразной, самонадеянной пустоте, сухорукой и колченогой, но сжимающей бедное сердце, то в жар, то в холод бросающей, геометрически четкой, с плоскостями, углами, овалами, концентрическими окружностями, еле видимыми пунктирами птичьих мечущихся следов, – нет, посреди мировой пустоты, не иначе! – насторожены, вблизи и вдали, чьи-то чуткие уши, где шуршат в потемках коварные змеи и прочие наземные твари, называемые в просторечии, обобщенно, скопом, гадами ползучими, где колючим растениям надоело отбрасывать в сторону свою малопригодную для чьего-нибудь отдыха, невеселую, квелую, невесомую тень,
пересохшими колодцами, – нет в них воды, нет, и не ищите напрасно – сухость и пустота нынче живут в них,
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.