Электронная библиотека » Всеволод Бенигсен » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "ПЗХФЧЩ! (сборник)"


  • Текст добавлен: 26 января 2014, 01:23


Автор книги: Всеволод Бенигсен


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А спустя год пришла беда. Отец беззубого Петьки, тот самый вечно перепуганный партийный функционер, растеряв последние остатки разума из-за съедавшего его страха быть арестованным и, вероятно, не видя иного способа покончить с этим страхом, кроме самого простого, настрочил сам на себя донос, где довольно убедительно и не гнушаясь выдуманных деталей изобличил себя как опасного вредителя, шпиона, троцкиста, оппозиционера, оппортуниста и уклониста. Самое интересное, что, строча этот неслыханный по тяжести обвинений якобы анонимный донос, бедолага так нервничал, что умудрился в конце письма поставить свою фамилию и подпись. Но в НКВД никто такому страстному самооговору не удивился. Что называется, и не такое видали. Как раз незадолго до этого письма в шпионаже обвинил себя директор одного детского сада. Не дожидаясь пыток, он признался в организации шпионской сети не только среди работников детсада, но и среди ходивших туда детей. Следствие вел майор КГБ с говорящей фамилией Аспидов, который (видимо, для солидности и красоты) делу о детях-шпионах дал зашифрованное название «Танец маленьких лебедей». Арестовывать детей он не имел права, хотя и очень хотел, но нашел выход из щекотливой ситуации, приказав арестовать и осудить всех родителей этих самых детей. Сам же детский сад был оперативно переоборудован в детдом. Можно даже сказать, образцово-показательный детдом, потому что в том же 37-м году его посетил известный немецкий писатель и антифашист Лион Фейхтвангер. Позже он с умилением написал в своей книге, что в СССР выше всего ставят заботу о детях и молодежи, создавая для несчастных сирот превосходные приюты. Майор Аспидов был награжден знаком «Почетный чекист» и едва не повышен в должности, но до повышения не дожил, так как через несколько месяцев его арестовали по подозрению в шпионаже и расстреляли.

Иными словами, не было ничего удивительно, что после «дела о маленьких лебедях» самооговор какого-то безумного чиновника нисколько не смутил доблестных чекистов, и Петькиного отца быстро арестовали. Все это не имело бы никакого влияния на судьбу Вадима Сухоручко, если бы арестованный враг народа не стал под нажимом следователя выдавать имена «участников преступной сети», среди которых оказались и друзья, и просто знакомые, и соседи по дому, и наконец, родители Вадима. Их тут же арестовали, а позднее расстреляли за вредительство и шпионаж. По законам времени Вадима должны были отправить в детдом как сына врагов народа, но как раз в 37-м году вышло постановление, гласившее, что «детей старше пятнадцати лет предписано изолировать только в случае, если они будут признаны социально опасными». Вадиму как раз исполнилось пятнадцать, а социально опасным его почему-то не признали. В школе ему, конечно, настойчиво посоветовали отказаться от отца, что он сделал легко, потому что не понимал, какое отношение этот формальный отказ имеет к его истинным чувствам. Впрочем, и удовольствия от этой процедуры он никакого не получил. Так и закончил школу – без родителей и с неясными представлениями о собственном будущем.


Примерно в то же время в Германии, в примерно такую же школу, точнее, гимназию, только немецкую, ходил мальчик по имени Хельмут. В детстве, в отличие от своего советского сверстника, он ничем особо не интересовался, если, конечно, не считать серьезными жизненными интересами походы в кино, курение втайне от родителей и эротические фотографии, найденные в отцовском столе. В школе его, кстати, тоже заставляли писать сочинение на тему «Кем я хочу стать», но не так регулярно, как в советских школах. А точнее, всего один раз. Как раз незадолго до окончания гимназии. Хельмут написал, что мечтает стать врачом-хирургом, чтобы помогать людям, потому что, если на Германию нападут враги (а они, судя по речам фюрера, собирались это не сегодня завтра сделать), он хочет быть вместе со своим народом, чтобы помогать тому справляться с ранами и болью. Сочинение, как ни странно, очень не понравилось патриотично настроенному учителю истории. Более того, он заставил Хельмута встать и ответить перед всем классом, откуда у него такие пораженческие настроения и не симпатизирует ли он тайно коммунистам, раз с таким сладострастием описывает боль и раны простого немецкого народа. На что Хельмут, пожав плечами, ответил, что если он кому-то тайно и симпатизирует, то никак не коммунистам, а одной девочке из параллельного класса, однако он не может дать стопроцентную гарантию, что она не коммунистка. В таком случае, увы, может быть, он симпатизирует коммунистам. Точнее коммунистке. Но если даже так, то о тайных симпатиях речь не идет, ибо он уже пригласил ее в кино, следовательно, его симпатия из тайной стала явной.

В классе, где Прельвитца любили именно за его изощренную язвительность, раздались отдельные смешки.

Что же касается пораженческих настроений, невозмутимо продолжал Хельмут, то, по его мнению, боль и раны являются спутниками любой войны, какой бы справедливой или праведной она ни была. Его дядя Рудольф, например, вернулся с Первой мировой войны без глаза, без правой руки и с простреленным легким, но если господин учитель очень хочет, то может попробовать убедить дядю Рудольфа в том, что эти ранения – следствие его непатриотических настроений. Только он не советует господину учителю это делать.

– Почему же? – глухо спросил учитель истории, чувствуя, как благодаря этому выскочке и сынку обеспеченных родителей стремительно падает его авторитет среди учеников.

– Потому что вы, вероятно, ослышались, господин учитель, – ответил Хельмут без малейшей улыбки. – Я сказал, что мой дядя оставил на войне руку и глаз, но вовсе не мозги. Поэтому после проповеди о божественной неуязвимости немецких солдат он может запросто дать волю своим рукам, точнее, одной оставшейся руке, но и ее, поверьте, будет вполне достаточно, чтобы уложить господина учителя на пол.

На этом месте класс, до этого замерший в ожидании окончания язвительной тирады Хельмута, буквально грохнул от смеха, а учитель, побагровев от злости, начал усиленно колотить указкой по своему столу, призывая класс к порядку. Сначала он хотел отвести Хельмута к директору, но, во-первых, ничего особо оскорбительного Прельвитц не сказал, а у старорежимного директора школы праведный гнев преподавателя не вызовет никакого сочувствия. Во-вторых, это привело бы только к конфронтации с классом, где Прельвитц очевидно пользовался авторитетом, а он сам был здесь всего второй месяц. «Попробуем не поддаваться глупым эмоциям», – подумал учитель, мысленно беря себя в руки.

Он подождал, пока в классе воцарится тишина, и продолжил:

– Кажется, господин Прельвитц решил продемонстрировать нам свое остроумие. Ну что же… Браво.

Он несколько раз демонстративно-иронически хлопнул в ладоши.

– Юмор – вещь полезная. На танцах, вне класса, дома… Но только не тогда, когда речь заходит о судьбах Германии! – неожиданно взвизгнул он, невольно сымитировав Гитлера. – Вот вы собираетесь быть врачом, господин Прельвитц. А вы вообще читали книгу «Майн Кампф», о которой мы говорили на прошлой неделе?

Этот вопрос поставил Хельмута в тупик, потому что книгу-то он читал, но, убей бог, не видел никакой связи между ней и своей будущей профессией. Да и почему, собственно, написанная казенным и корявым языком книга о расовой неполноценности евреев и негров должна вообще интересовать будущего врача? Тем более хирурга. Ноги и руки ломаются даже у негров. Нет, если бы он хотел стать психиатром, тогда еще куда ни шло – автора «Майн Кампф» настолько трясло от переживаний за будущее Германии (а также при любом упоминании о евреях), что любой психиатр с удовольствием занялся бы таким пациентом. И даже, возможно, с любопытством прочел бы сей труд. Обычному же человеку читать эту писанину было настолько тяжело, что отец Хельмута, известный берлинский хирург Детлеф Прельвитц, пролистав ее, в шутку обозвал ее “Mein Krampf”*.

Однако эти мысли Хельмут озвучивать не стал, понимая, что в данном случае его сарказм будет чреват неприятностями. Глупо бодаться со стеной, тем более если стена может боднуть тебя в ответ. К тому же у него было слишком хорошее настроение от предстоящего свидания с Верой Бирнбаум, и портить его конфликтом с педагогом ему не хотелось.

– Читал, господин учитель, – спокойно ответил он, глядя преподавателю истории прямо в глаза.

– Но, видимо, ничего не поняли, – язвительно усмехнулся тот.

– Не понял, – легко согласился Хельмут, которому не хотелось вступать в прения по этому вопросу.

– Вот! – победоносно воскликнул учитель и стукнул указкой по столу.

После чего пустился в какие-то пространные рассуждения о немецкой нации, углубился в историю арийской расы, приплел битву в Тевтобургском лесу, потом нибелунгов, потом еще что-то, проклял евреев, с трудом вырулил из дремучего прошлого в двадцатый век, проклял коммунистов и, наконец, вырвался в светлое будущее, где уже развернулся в полную мощь, щедро пересыпая речь цитатами из Геббельса и Гитлера и проклиная уже всех подряд – от коммунистов и руководства Веймарской республики до цыган и евреев.

Все это время Хельмут был вынужден стоять около своей парты, выслушивая словесный поток национал-социалиста. Понимая, что лично ему ничего не угрожает, так как ни евреев, ни негров, ни коммунистов у него в роду не было, а отец был слишком большой медицинской шишкой, чтобы трепать ему нервы жалобами на нерадивого отпрыска, он просто перестал слушать учителя и снова стал думать о Вере Бирнбаум из параллельного класса. Сегодня вечером она наконец согласилась пойти с ним в кино. Интересно, сможет ли он ее поцеловать? Хельмуту было шестнадцать, и пришедшие к власти национал-социалисты его мало волновали. Как и вообще политика.

– Герр Прельвитц, кажется, изволит думать о чем-то другом? – донесся до него иронический голос учителя истории.

Хельмут смутился, но вида не подал.

– Вы правы, – сказал он, хотя уже давным-давно не слушал педагога. – Только я вот все думаю… Если бы вам, господин учитель, потребовалась бы срочная госпитализация, а единственным хирургом поблизости был хирург еврей-коммунист, доверились ли вы ему или предпочли мучительную смерть?

Учитель стиснул зубы, понимая, что находится в ловушке: первый вариант должен быть отвергнут как противоречащий политической логике, а второй, с выбором героической смерти, прозвучит патетично и неправдоподобно.

– А мы, господин Прельвитц, – выдавил он с фальшивой улыбкой, – для того и строим Третий рейх, чтобы «поблизости», как вы изволили выразиться, были исключительно арийские хирурги, а никак не коммунисты и не евреи.

Хельмут удивленно пожал плечами, сказав, что вопрос его относился к настоящему времени, а не к будущему, когда Третий рейх будет построен. Впрочем, если господин учитель уверен, что до времени построения Третьего рейха ни разу не заболеет и тем более не окажется в такой щекотливой ситуации, Хельмут ему завидует, потому что сам, увы, часто болеет.

После чего он сел за парту, потому что ему осточертело стоять. Ему, в общем, уже было наплевать, кто одержит верх в этой перебранке. Педагог еще несколько минут говорил что-то саркастически-патетическое, но потом прозвенел звонок, и Хельмут с облегчением покинул классную комнату.

На самом деле медицинская карьера его совершенно не интересовала. Просто он вырос в семье потомственных врачей, и другого пути его родители для сына не видели. Он мог бы с таким же успехом заняться разведением свиней или пойти на завод. Но он знал, что папа со своими именем и связями мог бы сильно облегчить тернистый путь начинающего специалиста, а Хельмута больше интересовал комфорт и спокойствие, нежели успех и борьба. К тому же он не был дураком и понимал, что спрос на врачей-немцев в ближайшее время возрастет, так как врачи-евреи (коих было огромное количество) уже находились под давлением (пока, правда, только психологическим), и не учитывать эту конъюнктуру было бы глупо.

Ровно через год он без проблем поступил в университет на медицинский факультет и только тогда понял, насколько был прав. После вступления в силу «Нюрнбергского закона» и начала постепенного исхода евреев из Германии в связи с бойкотами медицина стала нуждаться в молодых и правильных с точки зрения расы работниках.

К евреям Прельвитц относился вполне доброжелательно, даже попытался спасти некоторых талантливых медиков, но долго плевать против ветра у него не хватило сил, и он попросту закрыл глаза на происходящее в стране. Хотя и Хрустальную ночь, и создание первых концлагерей считал первобытной дикостью.

А в конце тридцатых Детлеф Прельвитц сделал сына своим ассистентом. После чего Хельмут всерьез увлекся изучением мозга и даже добился на этом поприще некоторых успехов. К тому же, как выяснилось позже, кое-кто наверху внимательно следил за успехами молодого перспективного хирурга.


В то время как Прельвитц уже закончил университет, Вадим Сухоручко только-только окончил школу и теперь пытался поступить в медицинский институт. Уж очень он хотел стать врачом. Это был довольно наивный поступок, потому что, хотя Сталин и объявил, что сын за отца не отвечает, на деле это было не совсем так. Простоту этой формулы надо было доказывать постоянным участием в общественной жизни страны, что в переводе на практический язык означало: публично клеймить этого самого «отца» всякими нехорошими словами, активно разоблачать шпионов и врагов, выступать на всяких собраниях с казенными славословиями в адрес партии и мудрого вождя и вообще денно и нощно думать, а еще лучше, говорить о судьбе страны. У Вадима был приятель Денис, который отчаянно мечтал о партийной карьере, хотя семья его тоже была репрессирована. Но в отличие от Вадима, который отрекся от своих родителей без особого энтузиазма, этот ушлый тип заявил, что готов отречься от родителей, только не видит смысла, потому что именно он их и разоблачил, написав на них донос, а стало быть, отрекся уже одним этим фактом. Что же он будет два раза отрекаться? Или у товарища учителя есть сомнения в его словах?

Денис, конечно, нагло врал, но классный руководитель смутился – не проверять же этот факт! Да и как? Посылать, что ли, запрос в органы – а кто, мол, писал донос на родителей такого-то такого-то? С другой стороны, выходило, что парень не только не виноват в том, что у него такие родители, но еще и герой. Значит, его надо как-то чествовать и хвалить. Это было бы уже перебором, и смутившийся педагог скороговоркой объявил благодарность Денису и быстро закрыл классное собрание.

Но на этом Денис не остановился – понимал, что пятно в биографии хочешь не хочешь, а уже имеется. И одним враньем его не отмыть. И потому с головой бросился в общественную жизнь. Он стал активно выступать на собраниях, организовывать субботники, собирать макулатуру и металлолом, вступать во всевозможные добровольческие клубы от Осоавиахима до ДОСААФа. Выбился в отличники ГТО, получил значок «Ворошиловского стрелка», стал главным редактором школьной стенгазеты, организовал автоклуб и драмкружок, заработал пять оборонных значков ПВХО*. Вечерами трудился дружинником, а ночами строчил стихи во славу Сталина, где между строчками о гениальности вождя проклинал врагов народа и троцкистов. И так он поднаторел в этой общественной деятельности, что вскоре его начали ставить в пример остальным ученикам как достойного сына своей страны. И как знать, может, и выбился бы он в какие-нибудь партийные начальники, но судьба решила иначе. На показательных выступлениях отличников клуба ДОСААФ он так неудачно сиганул с парашютом, что попал под сильный порыв ветра и, не справившись с управлением, отлетел в сторону толпы. И все бы ничего, если бы в момент приземления Денис не пропорол своим пикирующим телом транспарант с изображением Сталина, причем как раз в том месте, где было лицо вождя. Его, конечно, тут же исключили из ДОСААФ, отобрали все привилегии и забыли былые заслуги. При этом припомнили репрессированных родителей (мол, яблоко от яблони) и едва не поперли из комсомола, но пожалели. В общем, можно сказать, легко отделался.

Вадим ни о какой партийной карьере не мечтал и общественной жизнью не увлекался. Так что ничего удивительного, что, когда начались вступительные экзамены, его как сына врага народа, несмотря на его отречение, даже не допустили к ним, дав таким образом понять, что сын таки отвечает за отца. Вадим подергался, подергался, но потом понял, что дело – швах, доктором ему не стать, и пошел работать на стройку.

Ничего хорошего из этого не вышло, потому что, едва он поступил в бригаду, выяснилось, что бригада взяла на себя какие-то обязательства по перевыполнению плана, и потому все должны были работать по двадцать часов в сутки до полного изнеможения. Дошло до того, что один сварщик, не выдержав этой гонки, в итоге заснул во время работы и сковырнулся с большой высоты на землю. В результате чего сломал шею и умер, не приходя в сознание. Можно даже сказать, легко отделался, потому что в соседней бригаде, с которой соревновалась бригада Вадима, в аналогичной ситуации монтажник сломал спину и остался инвалидом на всю жизнь.

Все это тогда считалось в порядке вещей: ну, упал, ну, умер – с кем не бывает. Жертвы воспринимались как естественная и чуть ли не обязательная составляющая работы. Время было такое героическое, жертвенное. А где жертвенность, там и жертвы. Очень даже логично. Тем более что и газеты это дело очень любили. У них вообще о рабочем человеке были своеобразные представления: мол, простого трудягу хлебом не корми – дай только с верхотуры сковырнуться или еще как-нибудь с жизнью распрощаться. А потом начиналась вакханалия заголовков: «Сгорел на работе», «Подвиг в мирные дни», «Герой труда отдал жизнь», «Погиб за общее дело» и так далее. Начальству, конечно, доставалось (все ж таки, смерть есть смерть), но скорее для проформы – все же прекрасно понимали, что умереть на рабочем месте – это мечта (а может, и долг) каждого советского гражданина. А за всеми советскими гражданами не углядишь. Ну а то, что перетрудился и уснул, это особо не афишировалось. В конце концов, никто никого не заставлял перерабатывать: великий почин – дело добровольное. Или, как тогда говорили, добровольно-принудительное.

Тут надо заметить, что бригада, в которую попал Вадим, была, как назло, в плане героизма и борьбы за светлое будущее особенно поднаторевшей. Упавший сварщик был у них уже шестым по счету героем за последние полгода. Можно сказать, что дело это у них было в некотором роде поставлено на поток. Неудивительно, что бригада имела кучу похвальных грамот и всяких там переходящих значков и знамен. Но и процент инвалидности рос как на дрожжах. В итоге Вадим, как ни старался уберечься, а перенапрягся и заработал грыжу. И стал импотентом. Правда, план бригада все-таки перевыполнила, и Вадиму даже вручили почетную грамоту. Но ему было не до грамот – он по уши втрескался в молоденькую бухгалтершу из треста. Пока они ходили в кино и целовались, все было ничего. Но когда она узнала про его недуг, отношение ее как-то изменилось. Она заявила, что, конечно, почетная грамота – это ценно и вообще Вадим ей нравится, но семью создавать с таким физическим недостатком ей крайне затруднительно и нежелательно. Вадим с горя едва не запил, но тут появился знакомый, который предложил Вадиму поступить в зоотехникум. Ты, сказал он, все равно животных любишь, так что все лучше на зоотехника учиться, чем на стройке калечиться. Так Вадим стал грызть гранит зоотехнической науки. Но не догрыз, потому что грянула война. В общем, едва избежав героической смерти на стройке, понял, что Родина снова требует героической смерти, теперь на войне. Медкомиссия, в отличие от капризной бухгалтерши, сочла Вадима вполне годным, а над импотенцией даже посмеялась. Мол, народ советский, конечно, очень хочет фашистов отыметь, но не буквально же. Так что белого билета по инвалидности, извините, дать не можем. Так недоучившийся зоотехник Сухоручко отправился на войну.


Война с Россией застала самого молодого хирурга нацистской Германии Хельмута Прельвитца в его лаборатории в Берлине. К тому времени он уже обрел некоторую известность, и ему пророчили блестящее будущее. Отец отошел от дел по болезни, и клиника фактически перешла в руки сына.

К известию о том, что немецкие войска пересекли границу СССР, Хельмут отнесся равнодушно. Немцы давно и упорно с кем-то воевали, и это перманентное состояние войны стало таким же естественным, как восход солнца по утрам. Он скорее бы удивился, если бы вдруг по радио объявили, что Германия прекращает воевать и вообще хочет со всеми странами дружить и под ручку гулять.

Но буквально через неделю после начала военных действий на территории Советского Союза Прельвитца вызвали на самый что ни на есть верх, то есть прямо к Гитлеру. Это была большая честь, особенно, если учесть юный возраст Хельмута – по меркам научного мира, где всем заправляли седовласые и пожилые профессора, он считался почти мальчиком. Конечно, вызвали не одного его, а целую группу ученых, но с каждым из них Гитлер собирался побеседовать лично. Фюрер Хельмуту не понравился. Он, естественно, видел его много раз в киноновостях и на газетных фотографиях, но в жизни он показался ему совсем непрезентабельным – улыбался как-то неприятно, изъяснялся топорно, к тому же легко возбуждался, едва речь заходила о Германии. Однако советники фюрера дело свое знали, и потому с каждым из приглашенных ученых Гитлер говорил уверенно и со знанием дела. В какой-то момент очередь дошла и до Прельвитца, и адъютант фюрера подвел Хельмута к рейхсканцлеру.

– Насколько я знаю, – скромно начал Гитлер, после того как Хельмут представился, – вы, герр Прельвитц, работаете над изучением головного мозга.

Хельмут едва заметно кивнул головой, понимая, что говорить пока рано.

– И, как я понимаю, особое внимание вы уделяете проблеме промежуточного мозга.

Хельмут снова кивнул, хотя его и смутила формулировка – проблем у промежуточного мозга не было. Разве что у промежуточного мозга фюрера.

– А что бы вы сказали, если бы мы предложили вам заняться одной конкретной областью данной науки?

– Я бы спросил, о какой конкретной области идет речь? – выдавив улыбку, ответил Хельмут. При всем своем скептическом отношении к персоне Гитлера он понимал, что с ним говорит сам канцлер Германии. А власть, какая бы она ни была, немцы всегда уважали, и Хельмут не был исключением.

– Ну, если быть совсем точным, – продолжил Гитлер, – то речь идет о так называемом центре удовольствия, который, как считают некоторые, находится в гипоталамусе, одном из участков промежуточного мозга. Я правильно говорю?

– Безусловно, – сказал Хельмут, пока не понимая, куда гнет рейхсканцлер.

– И что же происходит, если попытаться, скажем, удалить этот центр?

– Я, конечно, не занимался этой проблематикой плотно, но, насколько я знаю, в результате хирургического изъятия «центра удовольствия» мозг лишается способности формировать эмоциональное поведение человека, в частности, например, радоваться. Там же, впрочем, находятся и другие нервные структуры, отвечающие за страдания или агрессию.

– Но что означает изъятие такого центра в реальности?

– В реальности человек, скорее всего, просто перестает получать информацию об удовольствии, а следовательно, и получать это самое удовольствие.

– Очень, очень любопытно, – судорожно закивал головой Гитлер. – Значит, теоретически возможно удаление центра страдания, чтобы человек не страдал, и удаление центра удовольствия, чтобы человек не радовался?

– Теоретически да, но пока эта область не слишком хорошо изучена. Вмешательство в такую тонкую материю чревато. Природа ничего не делает без нужды.

– Aсh was!* – недовольно поморщился Гитлер, который воспринимал природу как надоедливого конкурента. – Мы вырезаем бесполезные гланды и аппендикс, и пока никто не жаловался. Разве нет?

Хельмут хотел возразить, но потом передумал – что зря воздух гонять?

– А что, если бы все немцы лишились центра страдания, – продолжил Гитлер, – а наши враги – центра удовольствия? Означало бы это, что мы сделали бы немцев счастливее, а наших врагов несчастнее?

«И надо ж было такому дураку Германию доверить», – мысленно чертыхнулся Хельмут, а вслух сказал:

– Теоретически да, но ведь страдания – тоже часть эмоциональных переживаний. Вы ведь, мой фюрер, переживаете за судьбу Германии?

«Scheisse! Что за идиотский вопрос я задал? – слегка испугался Хельмут. – Можно подумать, он мне сейчас скажет, что ему наплевать на Германию с высокой ратуши».

Но Гитлер не обиделся, а только принял серьезный и озабоченный вид.

– Переживаю. Как и любой истинный патриот.

– Конечно, – вздохнул с облегчением Хельмут. – А раз переживаете, значит, страдаете. Вы страдаете, если видите несправедливость. Страдаете, если видите, как страдает близкий вам человек. Или ваша страна. И эти страдания дают вам желание и силы что-то изменить. Можно ли сказать, что сейчас немцы переживают за свою страну и за вас, мой фюрер? Конечно. Но представьте на секунду, что они перестанут переживать. Разве это не будет первым шагом к равнодушию?

Гитлер очень не любил, когда с ним спорили, тем более когда давили логикой. Логику он вообще терпеть не мог, потому что знал, что массы плевать хотели на логику – им что-нибудь бессвязно-эмоциональное подавай. А кроме масс, его больше никто не интересовал в качестве собеседника. Но в данном случае этот выскочка-медик был прав и было бы глупо начать размахивать руками и брызгать слюной. Тем более что интеллигенция не любит, когда на нее кричат и брызгают слюной. Она сразу теряется и перестает соображать. А соображать есть ее прямое дело, иначе зачем она вообще нужна?

– Допустим, вы правы, – процедил сквозь зубы Гитлер, мысленно расстреляв Прельвитца. – Мы не будем удалять центр страдания у арийцев. А как насчет центра удовольствия у неарийцев?

Хельмут задумался: с врагами дело обстояло попроще. Им что ни удали, не жалко.

– Тема любопытная. Таких опытов, по крайней мере, никто не проводил.

– Sehen Sie!* – обрадовался Гитлер. – Значит, вы могли бы стать первопроходцем в этой области. Тем более, насколько я понимаю, это могло бы оказаться полезным и для арийцев.

– В каком смысле? – удивился Хельмут.

– Видите ли, я не вижу особого смысла в удовольствиях. Они отвлекают народ от борьбы и работы на благо Родине. Удовольствия могут быть эстетического характера, но народ таковые не очень жалует. Его удовольствия – это радость, полученная от кружки хорошего пива и смазливой бабы. Я эти удовольствия не понимаю и не одобряю. Это варварские желания, которые развращают, а не укрепляют дух народа. Мне бы хотелось, чтобы мотивацией истинного немецкого патриота была любовь к Родине и своему фюреру!

Прельвитц замер, чувствуя приближение истерики при произнесении сакральных слов. Но Гитлер неожиданно взял себя в руки и продолжил совершенно спокойным тоном:

– Итак, мы создаем вам все необходимые условия. А вы проводите операции на промежуточном мозге.

– Но это дело нескорое… – вяло возразил Прельвитц. – Сначала нужны подопытные животные, теоретическая подготовка, подробное изучение…

– Ни к чему вам животные, – отрезал Гитлер. – Вам нужны люди. Точнее, Untermenschen*. В них у вас не будет недостатка. Любой трудовой лагерь к вашим услугам. Там вы найдете необходимый материал. К тому же вы получите все, что пожелаете. О материальной стороне тем более не стоит беспокоиться. С вами свяжутся. Sieg heil!

Гитлер вяло вздернул правой рукой, развернулся и отошел.

Беседа оборвалась так внезапно, что Прельвитц даже не успел ничего сказать в ответ. Из вежливости он еще какое-то время потоптался на месте, глядя в пустое пространство, где только что был Гитлер, а потом отошел к остальным гостям.

Домой Хельмут вернулся в растрепанных чувствах. С одной стороны, задача была слегка авантюрная (что-то типа попыток доказать наличие души в теле). С другой стороны, какое-то научное зерно в этом все-таки было, а человеком он был не самым принципиальным. Ему предлагали шикарные условия для работы, свободу и деньги. В таких ситуациях Хельмут обычно долго не размышлял.

Вскоре его вызвали в какую-то канцелярию и стали предлагать будущее место работы. Но, как назло, в каждом концлагере обязательно протирал штаны какой-нибудь горе-медик, проводящий опыты над живыми людьми – благо в «материале» недостатка не было. Наконец, нашелся один лагерь, где Хельмуту готовы были создать условия для научной деятельности. Прельвитц, конечно, хотел работу поближе к дому, но ничего ближе Польши ему так и не смогли подыскать. И он отправился в недавно построенный концлагерь Штуттхоф. К тому моменту там как раз освободилась должность, которую до этого занимал местный садист Герхард Церр, которого по аналогии с доктором Менгеле (по прозвищу Доктор Смерть) тоже наградили кличкой. Правда, чуть менее благозвучной, но зато не менее зловещей, а именно Доктор Бессмысленная Смерть, так как в отличие от Менгеле Церр понятия не имел, какова цель его «научных» экспериментов и что он, собственно, хочет узнать. Посему он просто мучил людей безо всякого смысла. Например, ему было интересно, через сколько времени умрет человек, если его закатать в полиэтилен и подвергнуть высокой температуре, при которой полиэтилен начнет плавиться, или может ли человек увидеть себя со стороны, если ему отрубить голову и быстро поднести ее к собственному телу. При этом Церр со свойственным ему педантизмом аккуратно записывал результаты всех своих живодерских экспериментов в научный дневник. Замучает человека до смерти – запишет. Замучает – запишет. По сути, весь его дневник состоял из абсолютно бессмысленного издевательства над людьми. Даже доктор Менгеле, узнав об опытах Церра, назвал его садистом, сказав, что если чего-то в этой жизни и боится, так это попасть к этому эскулапу «на прием». На мнения коллег Церр внимания, впрочем, не обращал. Он был целиком поглощен своей «работой». Иногда он даже писал «научные» статьи и посылал их во всякие медицинские журналы. Но так как все его статьи не имели никакого отношения к науке и содержали лишь подробные описания страданий жертвы, да еще и назывались на один зловещий лад, например, «Сколько нужно времени, чтобы убить человека» или «Как растянуть мучения умирающего», их, естественно, просто бросали в мусорную корзину, не читая. Когда Церр понял, что немецкие журналы игнорируют его научные изыскания, он начал посылать свои статьи в зарубежные журналы – в американские, французские и даже советские (переведенные каким-нибудь узником на язык нужной страны). Так, он немало озадачил редколлегию журнала «Советская педагогика», которая, получив статью Церра под названием «Самые эффективные способы умерщвления четырнадцатилетнего подростка», долго думала, какой псих ее написал. К слову сказать, в своем диагнозе они были недалеки от истины, так как Церр к тому времени действительно стал медленно, но верно терять контроль над собственным разумом. Что неудивительно, если учесть то невероятное количество истязаний и страданий, которые проходили перед его глазами изо дня в день. В общем, испробовав самые изощренные пытки над всеми видами, расами и полами заключенных, он пришел к неожиданному выводу, что в его коллекции не хватает научных экспериментов над арийцами. Иными словами, раз все познается в сравнении, то нельзя утверждать, что, скажем, только еврей умирает от какой-то пытки за столько-то и столько-то времени, если не знать, за сколько времени от такой же пытки умрет истинный ариец. Закончилось это тем, что он заманил в свою лабораторию ничего не подозревавшего немецкого охранника и подверг бедолагу мучительнейшим пыткам. Тот, однако, умер быстрее, чем даже самые обессиленные концлагерные доходяги. Это озадачило Церра, так как ариец, по его мнению, должен был оказаться более стойким. Поскольку охранника хватились не сразу, Церр решил перепроверить новую гипотезу и повторить опыт над другим охранником. Тот, впрочем, тоже скончался очень быстро. Это вынудило расстроенного во всех смыслах Церра внести коррекцию в свои записи, а именно написать, что евреи живучее и выносливее арийцев. Тела обоих охранников он растворил в серной кислоте, а результаты опытов, как водится, описал в очередной статье и отправил ее в медицинский журнал в Берлин. Там статьей под подозрительным названием «Евреи выносливее арийцев» быстро заинтересовались соответствующие органы и выслали начальству лагеря приказ об аресте Церра. К тому моменту Церр окончательно потерял ориентацию в пространстве и перешел от пыток к благодеяниям. Видимо, грань между жизнью и смертью в результате постоянного наблюдения за болью и страданиями настолько стерлась, что для Церра и жизнь, и смерть слились в какую-то единую и неделимую кашу. В таком случае, какая разница, что проверять – сколько человек протянет прежде, чем умрет, или сколько протянет прежде, чем выживет? Иначе говоря, Церру так надоели постоянные крики, мучения и смерть, что он стал брать доходяг и откармливал их, проверяя, за сколько времени они снова наберут свой долагерный вес. А потом, пользуясь положением, выпускал их из лагеря, желая удачно перебраться через линию фронта.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации