Текст книги "Большой марш (сборник)"
Автор книги: Юрий Гончаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 52 страниц)
– Вишь, какой урожай, картошка в этом годе отменная. Пятнадцать соток. И на скотину тебе хватит, и сам всю зиму есть будешь, еще и продать останется, – разжигает Матвей Федотыч покупателя, заметив, что огород нравится ему с первого взгляда и глаза у него уже горят азартом на покупку. – Скажу тебе по правде, не чтоб цену набить, чего ее набивать, вот оно все в натуре перед тобой, ты и сам видишь, огород мой – ну просто, как бы сказать, чудо. Погляди на другие. На тот вон погляди иль на этом боку, – показывает Матвей Федотыч палкой, – ботва вроде такая же, правильно? А картошка, скажу тебе, са-авсем другая. Ничего даже похожего. У всех – мелкота, а моя – здоровенная, одна к одной, что твои буряки. А уж скус у ей! Это тебе все эти хозяева подтвердят, они это давно знают, все до одного мне завидуют. И еще, скажу тебе, тоже как чудо какое – сам по себе мой огород родит, ну – просто без всякого удобрения. Такая земля, что-то такое, значит, в ней есть. Весной плужком конным один наш местный за трешку мне тут кое-как поковырял, Ксюшка, баба одна у меня есть, помогает, картохи кой-как побросала, и вот – видишь, что? А? Сила, а не огород. Ну, а если к нему еще руки по-настоящему приложить, уход нужный, заботу, – представляешь, что тут будет? Завалишься продуктом. Один у меня только из-за огорода усадьбу торговал. Да пяти сотенных у него не набиралось. Уж как упрашивал скостить ему, разов шесть приходил…
– Сколько ж давал?
– Погоди – сколько! Ты смотри сначала. Все рассмотри. Это уж потом будет – сколько. Вишеньку на меже видишь? Неказистая вроде, да? А знаешь, сколько она в урожайный год дает? Десять ведер. Не веришь? У соседей спроси, они тебя не обманут. Они все ко мне за вишнями этими ходят: продай, Федотыч, больно уж твоя вишня сладкая, прям как варенье… А то деревце в конце, у плетня, примечаешь? Это груша. Еще мой папаня перед той германской сажал. Их шесть было, одна осталась. Тоже неказиста, верно? А вот поспеют груши, ты ахнешь просто, какой они вкусноты. Следить только надо, чтоб мальчишки не отрясали. Меня они не боятся, я до них ни добечь не могу, ни палкой добросить, ну, а ты – совсем другое дело, с тобой они так не посмеют. Тебя сразу видно, ты хозяин сурьезный, в обиду себя не дашь… Вообще, скажу тебе, у нас народ тут не балованный, скромный. Что хошь на дворе оставь – никогда ничего не пропанет. Бывает, конечно, выпьет кто, из молодых парней больше, ну – пошумит, покуражится, морду обо что-нибудь себе разобьет, и на этом конец. А чтоб в чью избу, скажем, с дракой ввалиться или там поджечь что, как в других местах, – нет, у нас так не водится…
– Так сколько ж за дом-то?
– Со всем?
– Ну да, со всем.
– С подворьем, огородом, всей, значит, усадьбой?
– Ясно, а как же еще?
Матвей Федотыч задумывается. Он будто бы еще не знает цену, не думал над нею и соображает, подсчитывает в уме только сейчас.
– Ну, чтоб не очень тебя обижать… Если, значит, с огородом, полностью, значит, что с него сберешь… С другого я, может, больше бы взял, а ты мне, скажу от души, нравишься почему-то… Чувствую, на этом месте тебе надо хозяином быть… Горшки, чугунки – это тоже посчитать надо… Струмент всякий… В инвалидный дом окромя ложки ничего ведь больше не возьмешь… Значит, вот и выходит – за все про все… – Матвей Федотыч делает небольшую паузу и огорошивает покупателя такой цифрой, что тому в первый миг кажется, что он ослышался, он даже переспрашивает.
– Ну, это ты загибаешь… – подавленно произносит покупатель. Праздничность его лица – от предвкушения уже решенной про себя покупки – полностью меркнет, выражение у покупателя только одно – ошарашенное, с оттенком неверия, что названная сумма всерьез; покупатель еще надеется, что Матвей Федотыч рассмеется, скажет – это я тебя просто попугал, и назовет цифру уже настоящую. Но Матвей Федотыч сохраняет серьезность, и покупатель скоро убеждается, что другого разговора у них не будет.
– Ну, коли так, прощай… – говорит покупатель.
– Считаешь – дорого? За такое добро? Что ж ты хочешь – совсем задаром? – в Матвее Федотыче даже слышится негодование, он глядит на покупателя так, будто перед ним совершенно неразумный, ничего не понимающий человек. – Ты погоди, не спеши. Ты подумай. Потом ведь пожалеешь. Ты жену свою привези, пущай она поглядит. Бабы – они бабы, им даже в базарный день хрен цена, но в этих делах они ушлые. Она верней тебя сообразит, что я лишку не запрашиваю. Ты глянь еще раз, дом-то какой, он сто лет простоял и еще сто простоит. А сарай? Да в него грузовик заедет. Купишь машину – вот тебе и гараж. Ну, допустим, найдешь подешевше, а крышу такую найдешь? Сарай такой найдешь? Уж про огород я молчу. Я тебе сказал, какой он. Ему только еще чуток уходу – и он тебе враз твои денежки наверстает. Ты слушай меня, я тебе все верно говорю, ты ведь молодой еще, а я старый, учись у стариков уму-разуму, не прогадаешь…
Но покупателя уже ничто не может задержать во дворе Матвея Федотыча, он насовывает на глаза кепку, прихватывает локтем плащ и торопливо идет прочь.
Двора через два у своей избы – пожилая женщина в зеленой кофте. В руках ее миска, она кормит меченных фиолетовыми чернилами кур, сбившихся перед нею в пеструю кучу.
Покупатель проходит мимо, потом задерживает шаг, возвращается к женщине.
– Здравствуйте… Старик там вон живет, инвалид. Дом свой он продает – это верно? Что-то уж больно много запрашивает…
– Брешет он всё! – охотно отвечает женщина. Она будто ждала этого вопроса, возможности открыть чужому человеку на Матвея Федотыча глаза. – Он уж третий год так-то продает. Абы язык почесать. Ходют к нему, ходют, иной день по три человека, а он только над людями смеется. Куда ему деваться, если он дом продаст!
– Так он же в инвалидный наметился. Комиссию, говорит, прошел.
– Брешет он и про это. Всё он брешет. Поедет он туда, как же! Там ему разгуляться не дадут, там порядок, строго. Там уж окаянной не налакаешься. А он без этого не могёт. Как принесут пенсию, так тут же Ксюшку шлет за бутылкой. А там за другой. Пока до копейки не пропьется. Денег нет – вещички спускает. Теперь-то уж и спускать нечего, совсем избу оголил. А в инвалидном доме ему такой блажи не позволют. Он это знает. Да чем ему тут-то плохо, скушно только, а так – Ксюшка за ним ходит, все ему делает. Он ей сказал – дом тебе подпишу, если меня до смерти не бросишь, она и старается… Он всю свою жизнь так-то на бабах проехал, никакой нужды и печали не знал. Дров даже сам никогда не колол. Молодой был – одну жену заездил, потом над другой, Жучихой ее звали, изгилялся, теперь Ксюшка вот эта, дурочка… У ней ни дома своего, ни угла, у сестры, как приблудная, живет. А лет ей уж много, давно пора и свое иметь. Федотыч ей про дом басенки поет, а она, дура, верит… Гляди-ка, не то еще покупателя несет? – женщина вглядывается в даль улицы, приставляет ко лбу ладонь. – Не, это наш, местный. Чтой-то я его не признала… Слаба глазами становлюсь. А иголкой шить иль на спицах вязать – так совсем уж не вижу. Надо в город за очками съездить, да разве вырвешься? Пятый год на пенсии, а все равно как в запряжке. Со светом встаю – и пошло: одно, другое… По дому управилась – на огород. С жуками этими, колорадскими, пропади они пропадом, беспрерывно сражаюсь. И когда ж это против них средство найдут! – сокрушается женщина всей душой. – Что ж это получается, – говорит она с жаром, полностью переключаясь на главную свою заботу, – уже на Луну залезли, простых чулок уж и не продают, капрон, нейлон, а жуков каких-то зловредных все никак наука побороть не может…
1980 г.
Инженер Климов. Вы его знали…
1
Все это произошло с инженером Климовым на пятьдесят восьмом году его жизни.
В начале сентября был день его рождения. День этот в семье Климова никогда торжественно не праздновался. Утром, за завтраком, спеша на работу, Климов с короткими словами поздравления получал от жены и дочери какой-нибудь незамысловатый подарочек – пару носовых платков, флакон одеколона, дочь чмокала отца в щеку, жена молча воздерживалась, не дарила ему и этого – и всё. Гостей не приглашали, Климов считал, не такое уж это событие – день его рождения, чтобы устраивать шум, торжество, собирать людей. Да и для семейного бюджета накладно. Его зарплата – сто шестьдесят, жена аптечный фармацевт, получает сто пятнадцать; дочь совсем недавно начала работать переводчицей с английского в Бюро технической информации, еще не замужем, хочется, даже необходимо хорошо одеться, все свои деньги тратит на себя, да еще и родителям приходится регулярно прикладывать. Какие уж тут гости, праздники… Но финансы были не главной причиной, просто Климов в отношении себя был крайне скромен, удовлетворялся самым малым, во всем себя предельно ограничивал, чтобы из его заработков побольше досталось семье. Курил самые дешевые папиросы, одежду покупал в магазине уцененных товаров, носил ее подолгу и менял только тогда, когда уже совсем становилось неприлично надевать.
В этот раз день его рождения пал на воскресенье. Дочь, поздравив его заранее и подарив флакончик «Шипра», еще в пятницу уехала с компанией друзей в Кривоборье на турбазу, и праздник для Климова ознаменовался тем, что в обед он выпил рюмку водки, а вечером жена подала к чаю самодельный «наполеон», как всегда получившийся у нее жестким и несладким. Но Климов его похвалил и, для видимости, что «наполеон» ему действительно нравится, съел даже дополнительный кусочек.
А на неделе, последовавшей за этим днем, и началось злосчастное дело с котельной.
Климов не один раз бывал в ней в процессе монтажа агрегатов и хорошо понимал, что она собою представляет, сколько надо еще потрудиться, прежде чем предъявлять ее для приема. Но на начальника Климова нажимали руководители стройки всего завода, а начальник нажал на Климова, – вызвал и один на один сказал:
– Подмахни, шут с ними! Они доделают, время у них еще есть. Им еще с цехами возиться и возиться. Понимаешь, горят они, по котельной уже два раза сроки срывали, она теперь на контроле у самого министра. Не сдадут и сейчас – выйдет страшный тарарам. Отладят они все, не беспокойся, свои головы им ведь тоже дороги!
В практике Котлонадзора издредка, но случалось, что давали свою инспекторскую визу до полной готовности, с оговорками. Если недоделки мало существенны, не приведут к серьезной аварии. Это называлось – отнестись разумно, проявить гибкость, а не твердолобый бюрократизм. До сих пор такие случаи сходили благополучно, потому что люди оказывались совестливые, не подводили: честно устраняли все, что за ними оставалось.
Но в этот раз все в Климове говорило – доверять нельзя. Не такой этот трест, что ведет строительные и монтажные работы, не такие в нем люди. Но Молохов, глава отдела, вызвал Климова еще раз, потом его пригласили выше, и Климов, всегда осторожный, осмотрительный, не устоял. Скрепя сердце, с неохотой, зная, что делает то, что не должен делать, хорошим это не кончится, поставил на документах свою подпись.
Получилось так, как он предчувствовал. Кое-какую доводку агрегатов и оборудования сделали, но на пробном пуске заводских цехов котельная вышла из строя. Дело стала разбирать специальная комиссия, и произошло то, что сплошь и рядом бывает, когда ищут виноватых, возникает угроза: главные лица и соучастники сразу же метнулись в сторону, и вся вина легла на одного Климова, который дал своей подписью котельной «добро». Трестовские начисто «забыли» и категорически отреклись от того, как они настойчиво выжимали акт готовности. Но горше всего ударило Климова, что его начальник, с которым они когда-то в одну пору учились в институте, пятнадцать последних лет работали вместе, были на «ты», как друзья, – тоже повел себя так, будто в этом деле он не сыграл никакой роли, и просто-напросто откровенно и бессовестно его предал.
– А ты бы не подписывал! – сказал он. – Я же там не бывал, своими глазами не видел. Мне говорили – мелочи, чепуха, я и верил. А оказывается – там вон что! А ты там бывал, смотрел сам. Сказал бы твердо – нет, и всё. И никаких бы к тебе сейчас претензий.
Сказаны эти слова были свысока, нравоучительно, как бы даже с искренним недоумением, каким образом все это могло случиться. Будто Климов визировал акт самостоятельно, и лишь по своему личному недомыслию оказался теперь в дураках.
Климова даже передернуло на стуле. Молохов заметил, но понял это по-своему.
– Ладно, не переживай, утрясется… Никто там не погиб, не обварился, судить тебя не станут. Самое большое – ну, выговор придется тебе записать, если дойдет до наказания…
Но дело обернулось хуже – увольнением. Институтский товарищ со скорбным, сочувственным выражением лица разводил руками, говоря, что всеми силами старался Климова отстоять, просил, как только мог, но – без успеха…
Можно было бы устроить скандал, написать верховному начальству в Москву, как было в действительности, обратиться в райком, в суд, наконец. Но это значило называть все имена, факты, винить и выдавать всех участвовавших. Действовать предательски, примерно так же, как поступили с ним, в такой же манере. Климов не мог так действовать, ему это претило. И он не стал никуда обращаться. Отчасти из-за этого, отчасти потому, что, если бы его оставили инспектором, ему было бы до крайности противно опять находиться под началом у людей, двуличие, трусость и предательство которых он так явственно увидел и так грубо на себе испытал. Он бы не смог с ними общаться, исполнять совместную работу, как прежде, пожимать им руки, будто они не совершили ничего особенного, видеть их внешне вполне добропорядочные лица, улыбки и улыбаться им самому, совершенно точно зная, что если он снова на чем-нибудь оступится, они его. опять так же цинично бросят, превратят в козла отпущения, спасая себя, свои должности, зарплаты, положение.
В такой же степени, как на тех, из-за кого он оказался в беде, если даже не больше, его грызли злость, гнев и досада на самого себя, на допущенную им слабость. Как мог он поддаться нажиму, отступить от принципов, от которых на его должности ни при каких обстоятельствах нельзя отступать! Словно какой-то мальчишка, только-только пришедший со студенческой скамьи, еще ничего не знающий на опыте… И это – он, самый старый инженер в отделе, с почти тридцатилетним стажем, с его знаниями, великим множеством самых разнообразных примеров в памяти…
Климова просто раздирало от недовольства собой, сознания своей ошибки. Чувства эти совсем убивали в нем желание защищать себя, обращаться за помощью. Да и что сказать в свое оправдание, когда он действительно виноват, виноват непростительно – потому что не новичок, а старый, тертый, трепаный волк. Хватало же у него твердости и характера устоять в десятках подобных ситуаций раньше, надо было упереться и здесь… И поделом, по заслуге ему наказание! Соверши такое кто-нибудь другой из его коллег по отделу, Климов без всяких колебаний сказал бы, что кара хотя и крутая, но справедливая.
Но такой поворот его жизни был подобен катастрофе. Так ощутил он в первое мгновение, а когда прошел охвативший его шок, горячий сумбур в груди и голове и он получил возможность более или менее трезво поразмыслить – он увидел полностью все ее значение и объем.
Во-первых, он потерял работу, привычное для себя место уже почти на самом пороге пенсии, всего за два с небольшим года. Конечно, работу он найдет, и по своей специальности теплотехника, нет ни одного завода или крупного предприятия, где бы они не требовались, но все равно это будет другое, новое для него дело, новые обязанности, а в его возрасте осваиваться в новом положении уже не просто. Во-вторых, он теряет накопленные большие и малые блага, преимущества, которые принесла ему долголетняя непрерывная работа на его должности, в частности – поликлинику. Ею Климов особенно дорожил. У него уже появились возрастные недомогания, поначалу не очень досаждавшая болезнь печени стала хронической, после каждой командировки подскакивало давление крови, и приходилось периодически обращаться к врачам. Известно, что такое районные поликлиники, какие там очереди, внимание врачей и качество лечения. А в заводской, куда он был прикреплен, по крайней мере хоть в долгих очередях не приходилось высиживать. В этом же здании находились все процедурные кабинеты и своя аптека с лекарствами, каких в обычных аптеках не всегда найдешь. Ежегодно профком как старому работнику отдела выделял Климову в Кисловодск путевку, а после правительственного постановления о льготах участникам войны Климов приобрел на путевки официальное первоочередное право, так что летний отдых и лечение были ему прочно обеспечены.
И еще одну существенную для себя потерю должен был понести Климов. Он давно мечтал о садово-огородном участке. С приближением к пенсии желание это стало еще сильнее: будет чем заняться, когда он оставит службу, – и удовольствие, желанный и потому приятный, легкий труд, и семье подспорье, польза. Профком хлопотал о выделении сотрудникам земли, дело тянулось лет десять, и вот только в этом году наконец благополучно решилось, весной должны были нарезать участки. Но теперь Климову приходилось расстаться с этой давней мечтой о своем саде…
2
Пока тянулось расследование и было неизвестно, чем оно кончится для Климова, он ничего не рассказывал Валентине Игнатьевне, своей жене. Она никогда не проявляла интереса к его служебным делам, за все годы совместной жизни даже толком не усвоила, какую именно работу он исполняет, ей были важны только материальные результаты: размеры получек, премий, лечебных пособий, та помощь продуктами, что иногда организовывал для сотрудников профком, договариваясь с пригородными совхозами о картошке и яблоках по дешевой цене или о рыбе с прудовых хозяйств.
Но когда все окончательно определилось, Климов рассказал ей. Коротко, сдержанно, самое главное. Как он и ждал, она выслушала молча, ни в лице, ни словом не выражая Климову сочувствия, не задав ему ни одного вопроса, – подробности ей были не нужны. Полное, широкое, с желто-зелеными глазами лицо ее сразу же стало отчужденно-холодным, а затем на нем выступило и другое выражение: сосредоточенной озабоченности. Климов знал, что ее заботит: из всего, что с ним произошло и что он рассказал, она извлекла лишь самое для себя важное, а именно – что теперь он без службы, без зарплаты, иждивенец в семье.
Разговор происходил на кухне их трехкомнатной квартиры перед обедом. Дочери не было, она позвонила, что прямо с работы пойдет с приятелями в кино. Валентина Игнатьевна, как только пришел Климов, переоделся в пижаму, помыл под краном руки, поставила на газовую плиту разогревать борщ. Он уже разогрелся и, забытый, кипел впустую. Климов сам выключил плитку, налил половником в тарелку. Жена ушла в глубину квартиры, побыла там, вернулась – с тем же выражением хмурой озабоченности и отчужденности в лице, отчужденности от постигшей Климова беды и от него самого.
– Сам прошляпил – сам и выпутывайся… – сказала она. Это были первые ее слова, но в них со всей полнотой выражалось ее отношение, ее позиция, уже обдуманная и твердо решенная. – На нас с Лерой не рассчитывай, ты знаешь, какая у нас зарплата, какие накопления… То, что на книжке, это Лере на зимнее пальто. Просто стыдно, в чем она ходит… Молодая девушка, за ней парни ухаживают, все подруги в дубленках, а она все еще свое студенческое пальто таскает… А сапоги у нее какие, второй сезон, уже подошва отклеивается и «молния» порвалась. А сапоги приличные сейчас – это самое малое сто двадцать, а то и сто пятьдесят…
Климов был готов к тому, что жена скажет так или в таком роде, что при этом у нее будет такой вот тон – старого раздражения против него, и она сразу же оставит его один на один со своим положением. Во всех семейных делах и обстоятельствах она всегда вела себя эгоистично, поступки ее неизменно были направлены лишь в одну сторону – своей личной выгоды и пользы. Даже рождение Леры было предпринято ею не без практического расчета, ради поддержки себе в будущем, на склоне лет. «А что тут плохого, каждый заботится о себе!» – сказала она однажды вскоре после начала их супружеской жизни в пылу одного их спора, открыто и воинственно утверждая свой эгоизм. Это была основная, определяющая суть ее характера. Большинство людей, обладающих себялюбием, своекорыстием, все же сознают, что качества эти отнюдь не блестящие, как-то стараются их умерить, притенить, убрать с людских глаз. Валентина же Игнатьевна даже нисколько не стыдилась и не смущалась. Она не считала это пороком, не считала нужным смирять, укорачивать свой эгоизм. Когда же Климов – давно, в начале их жизни, потом он уже не заводил с ней таких разговоров, зная, что бесполезно, выйдет только ссора и еще большее озлобление против него – заговорил с ней об этом, Валентина Игнатьевна, как бы слагая с себя всякую ответственность за свои качества, даже как бы утверждая на них свое право, резко его оборвала: «Ничего не поделаешь, такой уж меня природа создала!» Она выросла в городской семье, жила все время в городе, окончила среднюю школу, медицинское училище, работа у нее была интеллигентная, чистая, фармацевт, и в детстве, и на работе, и в быту она все время соприкасалась с людьми, имеющими образованность, интеллектуальное и нравственное развитие, но в душе ее, как ни странно, почти не присутствовало ни крупинки интеллигентности, настоящей воспитанности. Наблюдая ее, вспоминая при этом некоторых других своих знакомых, сослуживцев, Климов часто думал, какая непростая, оказывается, вещь – интеллигентность, еще совсем ничего не решает грамотность, формальное образование, диплом… Когда-то одно и другое было связано гораздо теснее, а теперь сплошь и рядом – разрыв, «ножницы»…
У нее были никогда ей не изменяющие воля и упорство, каким мог бы позавидовать и мужчина, обдуманно, планомерно и неотступно вела она свою линию сквозь годы их жизни, шаг за шагом, добиваясь всего, что ей хотелось: одежды, вещей, сначала гэдээровской, а затем – это стало более модным – румынской мебели, цветного телевизора; на службе от рядового фармацевта сумела подняться до заместителя заведующего аптекой, чтобы иметь возможность более свободно распоряжаться лекарствами и, по принципу «ты – мне, я – тебе», завязывать нужные знакомства, доставать дефицитные товары. Ломая нежелание дочери заниматься музыкой, все-таки заставила ее учиться на фортепьяно и кончить музыкальную школу: вторая и выгодная специальность, на всякий случай, может пригодиться. Вслух Валентина Игнатьевна говорила, что старается только для блага дочери, но Климов понимал, за этим крылась также и забота Валентины Игнатьевны о себе самой. Когда стали строиться на бывшем ипподроме жилые дома по чешским проектам, с большими квартирами, в которых все комнаты раздельные, захотев такую квартиру, Валентина Игнатьевна полгода давила на Климова, заставляла его хлопотать и в конце концов выхлопотать трехкомнатную, с кухней в одиннадцать квадратных метров, которая может служить столовой для семьи и даже когда приходят гости, с ванной, где хоть танцуй, а стены сверху донизу в голубом кафеле…
Казалось бы, с появлением достатка, осуществлением желаний жаждавший человек должен становиться успокоенней, мягче, добрей. Но мягкость и доброта не приходили к Валентине Игнатьевне. Вокруг нее, вокруг семьи существовали знакомые, круг друзей и приятелей, иные – двадцатилетней и большей давности; периодически встречались, иногда вместе отмечали праздники, выезжали летом куда-нибудь на природу, за ягодами и грибами, помогали друг другу кое в каких житейских делах – что-то достать, купить. Большинство женщин, с которыми дружила и общалась Валентина Игнатьевна, были искренне расположены, даже привязаны к ней; почти ежедневно Валентина Игнатьевна с кем-нибудь из них перезванивалась по телефону, продолжительно болтала, оживленно, дружески. Но Климов со своей развившейся проницательностью знал: при всей своей внешней дружественности внутри себя Валентина Игнатьевна сухо-бесчувственна ко всем этим людям. Никакие их беды, несчастья не затронут глубоко ее душу, не заставят по-настоящему взволноваться, не выжмут из ее глаз слезы. Даже если кто-нибудь непоправимо заболеет, будет тяжко страдать, умрет. Так и случилось однажды: скоропостижно и непредвиденно умер от инфаркта их знакомый, совсем молодой еще инженер. Остались старуха мать, слабая, болезненная, растерянная жена, двое мальчишек-подростков, никогда в жизни еще не видевших близко смерти и до немоты ошеломленных тем, что это постигло их папу, всегда такого веселого, энергичного, деятельного, который был для них самым интересным другом, брал их на рыбалки, учил ставить палатку, разводить костер, варить уху. Валентина Игнатьевна в черном платье, черной шали была на похоронах; вернувшись с кладбища домой и переодевшись, она сразу же обрела обычное свое состояние, с интересом и увлечением поговорила с Лерой о материи на платье «сафари», которую видела в магазине, с аппетитом поужинала, включила телевизор. В этот вечер выступал Райкин. Климова неприятно и болезненно все это задело. «Ну – умер и умер, что ж теперь, всем нам плакать и рыдать, совсем от жизни отказаться?» – ответила Валентина Игнатьевна Климову даже с возмущением, что он ее осуждает.
И более всего, знал Климов, она суха, равнодушна и безжалостна – к нему. Никогда она его не жалела – заболевал ли он, случались ли у него огорчения, неприятности. За всю их почти тридцатилетнюю жизнь он не слышал от нее ни одного слова, не видел в ней ни одного движения, хоть как-то проникнутых теплотой сочувствия к нему, хотя бы самой малой любовью.
Какая это была ошибка, что он женился на ней!
Это было вскоре после того, как умерла мама, и он остался один – в квартире, и в городе, и вообще на всем белом свете, без каких-либо родных или родственников. Где-то кто-то, впрочем, был, когда-то давно мама говорила об этом, но он никого не знал и никогда не видел, рассказы эти не запомнил, и эти неведомые люди были ему такие же чужие и посторонние, как все другие. Как и он был им чужой, незнакомый и ни на что не нужный. Отец Климова умер еще в его детстве. Климову было уже тридцать лет, – вполне взрослый, зрелый мужчина, с инженерным дипломом. Но он почувствовал себя осиротело, беспомощно, как ребенок; вокруг сразу стало пусто и холодно. Ему довелось узнать, что, когда происходит такая потеря, не имеет значения возраст, то, что давно уже зовут по имени-отчеству и ты уже немалая фигура в своем профессиональном деле для десятков рабочих, инженеров, техников. Один из друзей сказал ему: вот, не женился раньше, все-таки была бы у тебя теперь семья, настоящий дом… У друга уже ходил в школу сын, еще одна девочка ползала дома, и он был прав, но жениться раньше Климов не мог, это было совершенно невозможно. Он окончил школу весной сорок первого, «за пять минут до войны» – в самом прямом, буквальном смысле: в субботу он еще стоял у доски, рассказывал о тычинках и пестиках сложноцветных, сдавая последний, одиннадцатый, экзамен по ботанике, а утром в воскресенье, когда он проснулся, все вчерашнее было уже далеким прошлым, совсем другой эпохой, над страной громыхала война. Она взяла четыре долгих, изнурительных года; они тянулись и остались в памяти, как целая человеческая жизнь. Климов был рабочим на заводе, солдатом, снова рабочим, после ранения, – как миллионы его сверстников в эти годы, все его поколение, большей части которого была судьба в восемнадцать, девятнадцать, двадцать лет лечь под могильные холмики с фанерными звездами, а другая часть, более счастливая, вышла из этих лет живой, но в рубцах и шрамах, многие – навсегда утратив здоровье, калеками – без глаз или руки, на костылях или тяжелых негнущихся протезах. Жизнь продолжалась, и надо было жить, наверстывать потерянное для учебы время, одолевать пятилетний институтский курс. Мать всегда была учительницей младших классов, но, чтобы получать рабочую хлебную карточку, пошла весовщицей в железнодорожные пакгаузы, летом – душные, накаленные солнцем, зимой – промороженные, как ледовые погреба. Выгода была в одних карточках, а зарплата – мизерная, ее и стипендии, что платили Климову, хватало только выкупать хлеб и скудные магазинные продуктовые пайки, рыночная дороговизна была фантастической, уйму денег забирала топка – дрова, уголь, и Климов все пять лет, учась, вечерами работал: монтером горэлектросети, киномехаником в клубе, регулярно сдавал донорскую кровь, за нее давали деньги и дополнительный продуктовый паек. Не брезговал никакими заработками. Если представлялась возможность, в компании с институтскими товарищами пилил и колол дрова на частных дворах, разгружал угольные пульманы на товарной станции, подряжался в подсобники к кровельщикам, к домоуправским дворникам – чистить снег и скалывать лед на тротуарах. Город был разбит и сожжен войной, целые кварталы лежали грудами обломков; Климов с матерью ютились по частным лачугам, сырым холодным подвалам; ежедневно грызли заботы о дровах, угле, не пропустить бы в ларьке пайковый хлеб, как отоварить продуктовые карточки; хозмыло, говорят, должны давать по промтоварным талонам, уже пишется очередь – химическими фиолетовыми цифрами на ладонях, надо записаться и бегать на проверки до работы и после, а то вычеркнут, останешься без мыла, а на базаре оно у спекулянтов двести рублей кусок…
До женитьбы ли было ему в таких условиях? Он и не думал совершенно, а если думал, то только как о нескором будущем: вот он окончит институт, станет крепче на ноги, подправится город, получат они с матерью какое-нибудь сносное жилье… Да и не было, не встречалось ему в эти годы девушки, чтобы всерьез возникло желание жениться. Хотя знакомства были, недолгие и не сказать чтоб прочные, некоторые девушки все-таки возникали перед ним. Одна была даже всерьез в него влюблена, Нелля, студентка из педагогического. Родители ее жили в каком-то дальнем глухом районе, совсем простые трудовые люди, без особого достатка. Но ради дочери – чтоб она училась, могла существовать в городе среди всех трудностей того времени, они выкладывались, как только могли: платили немалые деньги за частную комнату, которую снимала Нелля, – в общежитии было совсем скверно, ни света, ни тепла, – Нелля была очень даже прилично одета, все новое, красивое, добротное: драповое пальто с меховым воротником, блузки, платья; были даже лакированные туфли для театра, мечта каждой девушки, для многих – недостижимая. А у Нелли были и такие туфли. Стоило все это родителям, конечно, великих усилий и жертв, отказа себе во всем, – в то время только так это и достигалось. Нелля была тиха, скромна, застенчива; влюбленность в Климова совсем сковывала ее; среди своих сокурсников, с подругами она, вероятно, умела быть и живой, и разговорчивой, и смелой, а с Климовым вся сжималась, теряла речь, даже лицо у нее становилось глуповатым. Надо было бы понять ее, помочь ей освободиться от скованности, а его это отталкивало от нее; казалось, что она вообще такая и не может быть иной. А поначалу Климов даже увлекся ею, она была симпатична, хороша собой: серые глаза в длинных ресницах, золотистые локоны по плечи. Познакомились так: Климова пригласили поправить электропроводку в доме, где она квартировала. Выходили из дома вместе, Нелля шла за нужной книгой в библиотеку. На пути, у клуба пожарников, встретилась афиша: «Джордж из Динки-джаза». Климов полушутя пригласил, Нелля сразу же, без колебаний и ломанья, согласилась. С этого и началось. Каждую неделю куда-нибудь ходили, чаще всего в кино, пересмотрели в театре все оперетты; как раз гастролировал Фразе, все девушки города им бредили, билеты было не достать, но у Климова в театре работал осветителем приятель, он встречал их у черного входа и проводил на верхний ярус, в последний ряд. Неизвестно, что вышло бы из их знакомства, но Нелля подарила ему в день рождения книжечку стихов Щипачева и коробку папирос «Герцеговина Флор», купленную в коммерческом магазине, который открылся в городе. На книжке она сделала надпись – с грамматической ошибкой. Климов не сдержался, по-мальчишески поднял ее на смех – будущая учительница, как же ты будешь детей учить! Она обиделась до слез, смех Климова она поняла как укор за то, что выросла в деревне, намного ниже его образована, просто круглая дура в его глазах. А какое еще могло быть у нее образование, если четыре последних класса она училась в войну, а район был прифронтовой, целый год под бомбежками, школу забирали то под госпиталь, то под штабы воинских частей, то вновь отдавали ученикам… Со слезами на своих длинных слипшихся ресницах она ушла – и больше они не встречались. Климов нисколько не жалел, легко перенес разрыв, ничего не стал предпринимать, чтобы помириться, но потом вспоминал ее часто. Какая чепуха их развела, совсем напрасно, зря он ее потерял… Да, она была простенькая, малоразвитая, такой бы, вероятно, и осталась, вышло бы из нее не больше, как только заурядная «учителка» какой-нибудь заурядной школы, но она была добрая и надежная, в ней было то главное, что нужно для мужчины, для семьи, для мира и благополучия в ней. В молодые свои годы Климов совсем этого не понимал, ему как раз претила обыкновенность, девушки привлекали внутренне интересные, неординарные, это казалось необходимым, важным, а если этого нет, если наоборот, то это – серость, обывательщина, мещанство. Но теперь, с высоты своего возраста, пройдя по жизни почти до шестидесяти, Климов видел ясно, что́ надо было выбирать. Ах, если бы эта мудрость приходила к человеку именно тогда, когда она нужна…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.