Текст книги "Большой марш (сборник)"
Автор книги: Юрий Гончаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 40 (всего у книги 52 страниц)
У него было еще два или три увлечения, чисто романтических, без всяких мыслей о браке, именно такими натурами, какие его привлекали – необычными, выделяющимися из общей массы. Увлечения эти не могли ни к чему привести и не привели. На последнем курсе он был влюблен в сокурсницу – крупную, статную, волоокую, с русой косой Оксану Марченко, живую, смешливую, остроумную. Ее отец был зубным врачом, принимал на дому, делал золотые протезы, коронки; у них был собственный дом с садом на одной из приречных уличек, чудом уцелевший при немцах, в пожарах, уничтоживших город: сохранилась даже мебель – старинные гардеробы с зеркалами, комоды темного дерева, широкие уютные кресла с пружинными сиденьями. Дело Оксаниного отца было доходным, семья ее жила не просто хорошо – богато, сыто, всем обеспеченно. Оксана ходила в беличьей шубке с муфтой, на институтских праздничных вечерах появлялась в черном костюме из бостона; у нее был обширный набор платьев из крепдешина; тогда это был шик, признак больших возможностей и крупных денег. На каникулы она ездила к родственникам в Киев, Москву, Ленинград, посещала там театры, концерты, вернувшись, рассказывала об Улановой, Лемешеве. Возле института Оксану часто встречал молодой красавец капитан, на лыжных прогулках за городом сопровождал другой красавец, молодой врач-хирург, уже чем-то прославившийся, что-то открывший; говорили, что ему присуждают сразу докторскую степень, минуя кандидатскую. Климов был совершенно не нужен этой эффектной, блестящей Оксане, – худой, остроносый, вечно ощущавший посасывающую пустоту в желудке, зимой донашивавший свою серую солдатскую, донельзя затасканную, вытертую в рядно шинель, а летом – в широченном, странного покроя пиджаке, отливающих лаком на коленях и заду клетчатых брюках, доставшихся ему при распределении между студентами американских подарков. Ботинки же зимой и летом были у него одни и те же – грубые, неуклюжие, солдатского типа, из свиной кожи с сыромятными ремешками вместо шнурков… У Оксаны были уже разработаны свои особые планы на будущую жизнь, их она и осуществила в первый же год по окончании института: уехала в Москву, вышла замуж за сотрудника министерства иностранных дел и укатила с ним в Канаду. Без сожалений рассталась она с красавцем капитаном, с доктором наук, восходящей медицинской звездой, а уж Климова, вероятно, она забыла в ту же минуту, как только в последний раз покинула институтские стены. А он целый год носил в себе возвышенное чувство к ней, бывал счастлив от трехминутного пустячного разговора с Оксаной в институтском коридоре, от ее улыбки, взгляда волооких глаз с синими белками. Даже когда она уехала в Канаду, чувство это все еще оставалось в нем, не сразу и не скоро окончательно потухло.
Так же без всякой практической цели, не вкладывая никакого смысла, так же чисто поэтически и тоже долго он был влюблен в артистку драматического театра Галину Мансурову. Она понравилась ему на сцене, а летом, – он уже работал, но еще не в управлении Гостехнадзора, а в областном коммунальном хозяйстве, на первой своей инженерской должности, – он был в командировке в одном из райцентров, жил в гостинице, и туда, в этот райцентр, приехала и разместилась в этой же гостинице бригада артистов. Совсем маленькая, человек шесть. И Галина. Он впервые увидел ее близко, без грима, в будничной одежде, и был пленён, какая она простая, скромная, женственная, без всяких поз, манерности, которые полагались бы артистке, какие у нее необычайно выразительные темно-каштановые, длинные, как миндалины, глаза, какая греющая в них теплота. Кто-то привязал у гостиницы верховую лошадь и надолго ушел; она, бедная, от голода грызла бревно коновязи, отдирая зубами щепки. Все смотрели и ругали хозяина, а Галина сходила на гостиничный двор, собрала с земли раструшенное сено, вынесла лошади. Так могла сделать только чуткая, сострадательная душа, этим простым поступком Галина еще сильнее пленила Климова. Всю зиму он ходил в театр, по два, по три раза смотрел пьесы с ее участием, и это было всё. Она играла роли веселых, задорных, боевитых девушек-комсомолок. У Галины был муж, тоже актер, ревнивец и алкоголик. Лет пять назад, превратившись в трясущегося старика, он умер. А она и сейчас играет изредка в пьесах, роли у нее теперь совсем другие – ворчливых, недобрых старух…
Настоящую квартиру, двенадцатиметровую комнату и кухню, с туалетом, водопроводом, паровым отоплением, они с матерью получили только уже в начале пятидесятых годов. Мать радовалась: теперь не надо носить за два квартала от колонки ведра с водой, таскать с базара уголь, топить печь, которая капризничает, в сырую погоду обязательно дымит, не хочет разжигаться. Но пожить ей не удалось: квартиру получили в январе, а осенью она умерла.
Для Климова настала бездомная, по сути дела, жизнь; себе он ничего не варил, не готовил, ходить за продуктами в магазины и на базар, кухарить – не было времени. И не было смысла заниматься этим ради одного себя. Питался в столовых и скоро нажил хронический гастрит. Сам просился в командировки. Вернувшись, сразу же уезжал в другую, чтоб меньше бывать в опустевшей квартире, где со смертью матери тоже как бы всё умерло, оцепенело, застыло в какой-то совсем неживой тишине и неподвижности.
И вот тут появилась Валя – теперешняя Валентина Игнатьевна. Тогда – худенькая, среднего роста, с невысокими твердыми холмиками грудей под серым пушистым свитером, с четким профилем, в котором все линии были резки, углы носа и подбородка остры; Климову поначалу это нравилось, напоминало силуэты женских голов на старинных медалях, что-то древнеримское или древнегреческое, словом, то, что принято считать классическим. Желто-зеленые глаза ее смотрели всегда прямым, невозмутимым взглядом, почти не зная оживления, улыбки. Это выглядело загадочно, заинтересовывало, казалось какой-то тайной; вот она раскроется – и обнаружится что-то редкое, важное, большое. Ничего такого не оказалось, глаза Валентины – это был взгляд человека просто холодного, устроенного абсолютно рационально, без непредусмотренных взлетов и порывов, бесконтрольных движений сердца и души, каждую минуту помнящего то свое заветное, что заботливо взращено, взлелеяно и прочно лежит внутри – в постоянном, недремлющем, напряженном выжидании и готовности к действию.
Во второй свой приход в его квартиру она веником вымела из всех углов пыль и паутину, протерла влажной тряпкой подоконники и книжные полки, приготовила ему кастрюлю супа на три дня вперед. Сказала, что надо завести холодильник, жить без холодильника нельзя, никто уже так не живет; будет холодильник – в доме его всегда будет запас продуктов: яйца, масло, колбаса, будет где держать первое; ей нетрудно сготовить с запасом, ему же останется только разогреть себе в мисочке на газовой плите.
Он послушался, купил «Север». Потом по ее совету купил пылесос, стало быстрей и проще убирать квартиру.
Валентина обладала житейским, бытовым опытом, советы ее были разумны, приносили пользу. Климов даже удивлялся, почему это раньше не приходило ему в голову, почему он не мог сам додуматься до таких простых и очевидных вещей. Вскоре, без его просьбы, она пересмотрела его рубашки, носки, сваленные в беспорядке в шкафу, вместе старое и новое, грязное и чистое, рубашки постирала и выгладила, носки умело подштопала, подобрала по парам, сложила в один ящик. Постепенно весь быт Климова переходил в ее руки, без нее он уже не знал, где что лежит, что ему взять, надеть. Он стал давать ей деньги на продукты, в перерыв она заходила на базар, который был недалеко от ее аптеки, после работы – в магазины, приносила ему полную авоську всякой снеди, даже бутылку вина, если он заказывал. Они устраивали хороший ужин, выпивали вино. Она уговорила Климова купить телевизор, вечера стали с ним гораздо интересней, Климова уже не тянуло к товарищам или знакомым, в кино или просто побродить по городу, тянуло домой – досмотреть очередной «сериал», послушать концерт, «поболеть» на футбольном матче или за хоккеистов. До Валентины квартира Климова представляла просто стены, в которые он приходил только ночевать, а с нею у него появился дом, обогретый ее присутствием, хозяйскими ее стараниями и заботой. Климов радовался этой перемене в своей жизни, всячески шел этому навстречу, поощрял Валентину в ее заботах о нем; всего, что она вносила, как раз не хватало ему. Он благодарил Валентину своей привязанностью к ней, которая становилась совсем семейной, разными подарками, совместными, в месяцы их отпусков, поездками на юг, к Черному морю. В одном он жестоко ошибался: он думал о Валентине, что все это чистосердечно, все это от ее любви и бескорыстной привязанности к нему. Но любви и бескорыстия как раз-то не было. Климов просто как нельзя лучше подходил ей: одинок, есть квартира – и без всяких родичей. Не неоперившийся еще мальчишка – дипломированный специалист с приличной зарплатой. Она уже была замужем, жила в семье мужа, студента, и испытала, что это такое – когда такой муж и когда живешь в доме его родителей, на зависимом положении, и над всем начальствует, всем распоряжается свекровь. Та оказалась властной, с характером. Муж Валентины, во всем послушный родителям, лишь вначале делал слабые попытки поддержать жену в столкновениях со своей матерью, но был круто осажен и в дальнейшем уже не вмешивался. Один крутой, неуступчивый характер – малограмотной, но самоуверенной, решительной свекрови, столкнулся с другим, хотя и молодым, только еще начинающим, но уже таким же упрямым, неуступчивым, и брак развалился. В злобе на свекровь, в горячке очередного их столкновения Валентина ушла из этой семьи.
Дома ей сказали:
– Ну вот – и у разбитого корыта… Хоть комнату для себя отсуди. Ты ж у них прописана!
Отец Валентины, ростом с гномика, весь сморщенный, черновато-бурый, как сушеный гриб, с кривыми очками на кончике длинного, в набухших красных жилках носа, насквозь пропахший нафталином и всюду носящий с собой этот запах, служил оценщиком в комиссионном магазине, с утра до вечера в маленькой задней комнатке с решетками на окнах мял и щупал приносимые закладчиками пальто, шубы, лисьи воротники; казалось, что можно еще видеть и знать, кроме этих траченных молью воротников и шуб, занимаясь ими изо дня в день, из года в год; но он знал все законы, все прямые и окольные способы, хитрые выверты для извлечения максимальной пользы, знал, как выгоднее всего поступить в любом житейском случае; к нему, как к юрисконсульту, шли за советами даже совсем посторонние люди.
Но свекровь, как говорится, была «та еще», бой-баба, Суворов в юбке, районная жительница в молодости, возившая пуховые платки местного изделия в Москву и Ленинград, метившая замуж не иначе как за полковника и женившая на себе гражданского летчика, потому что этим летчикам тоже хорошо «плотют». У нее не то что отсудить комнату – по своей жадности и скопидомству она бы горелую спичку не отдала, если бы кто-нибудь посягнул. Валентина это понимала и отступила без боя.
А тут, в доме Климова, не существовало помех и неудобств, которые оказались в первом ее замужестве. Климов продолжал радоваться, какого он нашел для себя друга и помощника, сколько о нем заботы, чистосердечно, наивно воспринимая это как проявление любви, а Валентина продолжала методично, в одном – прямо, в другом – исподволь, внедряться в его жизнь и быт, в его квартиру. Ей нужно было замужество, ребенок, жизненное устройство. При этом она наперед продумала и рассчитала, что если даже и тут произойдет осечка, замужество и на этот раз окажется недолгим и непрочным, с пустыми руками и у разбитого корыта, как там, с первым своим мужем, она уже не останется, по крайней мере будут алименты на ребенка, есть квартира, и за ней будет право, будут законы об этой квартире поспорить…
Когда они зарегистрировались в загсе, на другой же день, сама сходив в домоуправление, она оформила прописку на его жилплощади. Конечно, прописаться ей было надо, ничего незаконного она не делала, но Климова не могли не удивить поспешность, быстрота, с которыми она это совершила. В этом была какая-то опытность воина, торопящегося занять плацдарм, пока благоприятствуют обстоятельства.
Не советуясь с Климовым, не спрашивая его согласия, точно так же поспешила она и с ребенком. Узнав, что она ждет его, Климов осторожно предложил ей отложить на год, другой: и ты, и я только что начали работать, ничего еще у нас нет, кое-что соберем, окрепнем. Комната мала, тесна, неудобной формы – как пенал; может, удастся поменять на бо́льшую…
– Нет уж! – обрезала она, отбрасывая всякую возможность обсуждать с нею этот вопрос. – Мне уже двадцать пять, чего еще тянуть – пока совсем старухой стану?
Все уже было бесповоротно решено ею одной.
Это был первый случай, когда она говорила с ним так резко. Дальше это стало повторяться все чаще и чаще. Она быстро стала жесткой, грубой, то есть – самою собой, какой она была, какой сформировалась в своей семье.
Постепенно, но тоже скоро, Климов увидел, что его квартира полностью принадлежит ей, он уже не имеет в ней главенствующего положения, властительница и распорядитель – она, а он только работник на семью, снабженец деньгами и всем, что требуется.
Спасала служба. Уходил рано, зимой – еще в потемках, возвращался поздно, вымотанный, ни на что не оставалось сил, только бегло просмотреть газету, поиграть немного с Лерой, если она еще не в кроватке, – и в сон. В дни отдыха отсыпался до полудня, ладил что-нибудь в сарае, гулял с Лерой в детском парке, катал ее на карусели; она очень любила парк и любила кататься, на всех фигурках по очереди: на лошадке, на слонике, на верблюжонке; отвечал на ее бесконечные «почему», они из нее так и сыпались, жена от них раздражалась, а он не уставал, отвечал часами. С оживлением и радостью встречал знакомых, если они приходили, – они разряжали семейную атмосферу, напряжение, которое постоянно присутствовало в домашних стенах. И еще помогал телевизор: можно было уткнуться в экран и ни о чем не разговаривать с Валентиной целый вечер, – как в кино, где не общаются с соседями по креслу.
В Гостехнадзоре, куда его пригласили в отдел по наблюдению за безопасностью промышленных котельных установок и теплотрасс, не было другого человека, который бы так охотно ездил в командировки. Поводов для них имелось достаточно: непрерывно то в одном, то в другом месте области наступали сроки ревизорских проверок, технического освидетельствования или вводились в строй новые объекты и требовалось наблюдать за монтажом, проверять техподготовку персонала, участвовать в приемочных комиссиях, оформлять дефектные и приемочные акты. Уезжал Климов всегда с двойным чувством: облегчения, что отрывается от дома, в котором нет для него тепла, радости, уюта, и сожаления, что расстается с дочуркой; любовь его к ней все росла, становясь совсем самозабвенной.
Из-за нее, из-за этой полностью его подчинившей любви к маленькой Валерушке, Лере, он и нес свой крест, смирял свои обиды, порою нестерпимо острое желание покончить, разорвать с Валентиной. Обманывая себя, успокаивая, внушал себе, что такой вообще стала жизнь, у большинства теперь так: кто из молодых семейных людей может похвастать, если начистоту, что в доме не бывает ссор? Какая семья живет без размолвок? Поколение родителей умело жить иначе, сердечней, теплей, бережней относились друг к другу; иные были времена, порядки, на иных основах строились семьи… Но вообще же это только в сказках между супругами сплошной медовый месяц – мир, гладь, совет да любовь…
Зарплаты его не хватало, особенно когда подросла Лера, превратилась в симпатичную, стройную девушку, поступила в институт. Языки ей давались, английский и французский она освоила настолько, что на последних курсах ее приглашали переводчицей для иностранных специалистов, посещавших местные заводы. Она страдала, что недостаточно модно для этого одета. Климов стал брать дополнительную работу на дом – расчеты к техническим проектам. Сидел над ними допоздна, утром ехал на службу с красными глазами, тупой тяжестью в голове. Зато это приносило лишних пятьдесят, семьдесят рублей, иногда даже сто. Как и зарплату, эти деньги он полностью отдавал жене. Валентина Игнатьевна брала без благодарности: мало, что это за деньги, что с ними сделаешь! Климов, конфузясь, успокаивал ее обещаниями, что в следующий раз постарается заработать больше. Понимал – правильней, по-мужски, вскипеть, возмутиться, что сверхсильный его труд принимается так сухо, только что без упрека вслух. Но годы уже что-то сделали с ним: уставший от вечного недовольства всем, что он делает, думает, говорит, он все более внутренне сжимался перед Валентиной Игнатьевной и вместо бунта в самом деле, к своему удивлению, от ее кислого лица растерянно чувствовал в себе какую-то действительную виноватость, что не может дать больше, столько, сколько удовлетворило и даже порадовало бы Валентину Игнатьевну…
3
Работу Климов стал искать со следующего же дня. У него уже было кое-что на примете, не оставляли его без помощи друзья, сослуживцы, – звонили, советовали, куда наведаться. Климов набирал указанные телефонные номера, в другие места заходил сам. Работу предлагали, но везде она была с ночными сменами, сверхурочными часами. Климову это никак не подходило, он знал, что такую работу ему уже не вытянуть, для нее нет уже у него здоровья. На второй неделе его поисков позвонил один из знакомых и, захлебываясь, что может обрадовать Климова, торопливо прокричал в трубку:
– Слушай, ты еще не устроился? Очень хорошо! Слушай, поезжай… – он назвал один из новых заводов на Левом берегу. – Там как раз нужен инженер твоего профиля. Условия – блеск! Иди прямо к кадровику, я уже говорил с ним, рекомендовал тебя, он ждет. Сегодня уже не успеешь, а завтра езжай прямо к началу, с утра, понял? Им человек позарез нужен, промедлишь, и место это уплывет…
Утром, еще до начала работы, Климов был уже у дверей заводского административного здания. Кадровик действительно его ждал, сразу же принял. Пожилой, сильно лысый, с рядами разноцветных планок на левой стороне пиджака. Отставник, которому или скучно на пенсии, или нужен приработок. В отделах кадров такие встречаются часто.
Долго и въедливо выспрашивал он Климова о прежней его работе, вчитывался в диплом, в трудовую книжку, анкету, старые характеристики. Возвратившись к какой-нибудь анкетной детали, начинал расспрашивать снова, как будто что-то недопонял или недослышал в первый раз. Как и ожидал Климов, факт увольнения заметно насторожил кадровика. Все выспросив, он минут пять углубленно обдумывал что-то про себя, сокрушенно, со вздохом, покачивал головой, опустив взгляд на последнюю запись в трудовой книжке, даже как-то переживая за Климова.
– Должности вы соответствуете… Но вот это… – постучал он карандашом по последним строчкам. – Поговорите-ка с замом директора. Или еще лучше – с самим директором. Он строговатый, кое в чем формалист, но, думаю, к вам он должен отнестись с пониманием…
Отставник еще раз поглядел на запись об увольнении, опять сокрушенно качнул своей массивной круглой лысой головой:
– Что ж это они так с вами, неужели нельзя было «по собственному желанию» написать?
– Спасибо, вы правы, конечно, при таких обстоятельствах без директора не обойтись… – сказал Климов, забирая документы.
Но к директору не пошел. У него в запасе был еще один адрес, но он не пошел и туда. Долго бродил без цели по городу, забрел в один из городских садов, сел на теплую скамеечку в зеленой шелушащейся краске, наполовину еще погруженную в недотаявший сугроб. Вокруг сверкали весенним солнцем лужи, пласты серого, ноздреватого снега. Этот сад находился на половине пути между домом, в котором Климов жил до войны, и школой, в которой он учился, и тогда, в те свои детские школьные годы, Климов бывал здесь каждый день, ноги сами заносили его сюда на возвратном пути домой. Сад был не обширный, но тенистый, что-то даже таинственное было в некоторых его заросших уголках, совсем безлюдный днем, полный птиц, их порхания и щебета. Здесь всегда было интересно, как-то ново каждый раз, на газонах, в траве между деревьями Климов замечал новые цветы, новых бабочек и жуков, все время менялась листва парка, густела, тяжелела, становилась почти черной в тенях; в первых числах июля зацветали липы, в аллеях становилось душно от их медового запаха, на каждом цветке копошилась пчела, их слеталось сюда несметное множество, неизвестно откуда, из частных, вероятно, дворов: в довоенном городе было много личных усадеб, особенно на улицах, спускавшихся к реке, обязательно с цветниками и садочками, хотя бы в два-три вишневых дерева, и почти все хозяева держали пчел. На дощатой сцене с фанерной раковиной перед пустыми скамейками для зрителей иногда репетировали какие-нибудь самодеятельные музыканты – балалаечники, гитаристы, а то и целый оркестр, целый концертный коллектив с певцами и плясунами, и можно было сидеть, смотреть, слушать, сколько угодно, пока не надоедало, никто не прогонял. Здесь, на одной из скамеечек в затененном укромном углу, Климов впервые попробовал вкус папиросы: на деньги, данные матерью на школьный завтрак, купил пачку «Ракеты», были такие до войны самые дешевые и самые скверные папиросы, и закурил, – так тянуло испытать самому, что же это такое – табачный дым, какая в нем прелесть, почему так любят курить взрослые? Он сделал ровно две затяжки, короткую и поглубже, поперхнулся и долго, со слезами на глазах, кашлял. И потом больше не курил, до самой армии, фронта, до желто-зеленой махорки, что ротные старшины выдавали по горсти на солдата…
По воскресеньям он ходил в библиотеку, старый большой деревянный дом на главной улице со скрипучей лестницей на второй этаж, где в огромной, сумрачной, всегда полутемной комнате с матовыми шарами тусклых электролюстр находились книжные стеллажи. Каждая ступенька скрипела певуче и громко, на свой лад, лестница выпевала целую симфонию, пока по ней поднимаешься, и потом другую симфонию, когда спускаешься с новыми книгами сверху. Климов брал одни приключения и фантастику. Дойти до дома с новыми томиками не хватало терпения, он заворачивал в этот сад, раскрывал книгу, иногда на этой вот скамейке, и на час, на два все окружающее пропадало для него. А когда он приходил в себя, ошеломленный, с кружением в голове, он не сразу мог сообразить, где находится, все еще в книге или в своем городе, в знакомом ему саду; дикий виноград, оплетающий уличную садовую решетку, казался лианами, столетний кряжистый неохватный дуб на центральной аллее – африканским баобабом…
Сад поредел, уменьшился в высоту, его главная краса – большие деревья, израненные осколками при бомбежках города в сорок втором году, посохли и пропали. Но все же остался почти прежним: та же планировка дорожек, не тот, но такой же облезлый, из кирпича, фонтан в середине, сейчас полный талой воды и снега. Грудь Климова была наполнена грустным удивлением, которое давно известно людям, отмечено в сотнях книг, но каждый в своей жизни на склоне лет все равно встречается с ним, как с чем-то еще неизвестным, новым, – совершает как бы свое собственное, самостоятельное открытие. Как совсем еще недавно это было – солнечные пятна на этих вот аллейках, посыпанных свежим песком, он – шести-, семиклассник, стриженный «под бокс», как стриглись тогда все мальчишки, с потрепанным портфельчиком, в котором под учебниками рогатка из розовой резины… И вот он здесь же, в этом саду, и скамейка стоит на том же самом месте, на каком и тогда стояла, – а жизнь его уже промелькнула… Так это быстро, оказывается, так коротко… Только лишь в его памяти бледной размытой тенью существует тот шустрый черненький мальчик с руками в чернильных пятнах, с головой, набитой Жюль Верном, Уэллсом, полагающий, что предстоящая впереди взрослая жизнь непременно будет чем-то таким же захватывающим и ярким… А впереди всего через три года была война, гибель множества близких, знакомых, окружающих людей, сверстников, полное разрушение города, полное уничтожение всего, что его составляло, им было… Голод и немыслимая разруха еще несколько тяжелейших лет, когда быт людей откатился почти до первобытных времен, когда ютились в сырых темных подвалах, как в пещерах, для воды растапливали снег или носили ее на городские горы из прорубей в реке, огонь добывали кресалом о кремень, передавали из рук в руки, из печи в печь, заботливо сохраняли его крупицы до следующей топки, варки пищи под золою и пеплом, и было величайшим страхом его потерять – как в тех книгах о первых людях земли, что читал Климов школьником, думая, что уж такое-то никогда не может случиться в современной жизни…
От старого города в теперешнем – почти ничего, малые крохи, все сделано заново. Все довоенное осталось там, за черной полосой тех бедствий. Там и он, тот мальчик, которого уже никто не помнит, кроме него самого. Без всякой видимой с ним связи, общего, каким-то непостижимым образом теперь – вот этот лысоватый, с седыми висками старик… Или почти старик, больной и печенью, и желудком, с долгими провалами и перебоями пульса, стоит лишь понервничать или хотя бы, поторопившись, взойти по лестнице на третий этаж…
Подходило время домашнего обеда, но Климову не хотелось идти домой. Жена наливала ему тарелку горячего, ставила второе, пододвигала хлеб, все, как прежде, ничего не говорила, что могло бы его обидно задеть, но он все равно чувствовал невысказанное, то, что было в этих ее как будто бы прежних движениях – что он нахлебник. Чувствовать это и ощущать было непередаваемо тягостно и унизительно. Никогда он еще не оказывался в таком положении; с семнадцати лет и восьми месяцев своего возраста, как началась война и он пошел учеником сверловщика на авиазавод, он всегда работал, жил только на свой труд, на свои деньги, и никогда прежде он не знал того, что узнавал сейчас, за столом своей кухни: как это тяжко мужчине, даже в своем доме, своей семье, есть тарелку щей, сваренных не на его заработок…
Надолго Валентины Игнатьевны все же не хватило, подошел момент – и она высказалась.
Климов каждый день рассказывал ей, как идут поиски работы, нельзя было не говорить, ведь это было сейчас главным в их жизни, – молча, но она ждала, когда кончится его иждивенчество. Говорить Климову всякий раз было нелегко, он преодолевал внутри себя сопротивление, тягостное, неловкое чувство; рассказы не получались лишь информацией, сбивались на оправдание; такое настроение создавала Валентина Игнатьевна своим холодным и как бы не верящим его словам молчанием, которое она сохраняла в продолжение всей его речи и после.
Но он все же рассказывал. И однажды, не дослушав до конца, почему не подходит очередная вакансия, почему Климов считает нужным продолжить поиски, она зло, разом показав все накопленное в себе раздражение, поднялась со стула:
– Я знаю одно: хотел бы – давно работу нашел. Другие почему-то сразу находят, не слоняются месяцами…
Это была всегдашняя ее манера, и прежде много раз бесившая Климова: не стараясь понять, не вникая в суть, доводы, обстоятельства, категорично, безапелляционно рубануть сплеча, будто он просто умышленно сбивает ее с толка, а истина ей совершенно ясна, вся перед ней.
– Неужели ты полагаешь, что мне нравится, как ты выражаешься, вот так «слоняться»?
Климов на целую минуту задохнулся, даже на висках у него заколотился пульс.
– Месяцами… – проговорил он, когда к нему вернулась способность дышать. – По-моему, еще даже до месяца далеко, всего только две недели…
– Это тоже немалый срок… – ответила Валентина Игнатьевна уже из своей спальни.
Климов ушел к себе в комнату, затворил дверь. Долго сидел на диване, глядя в стену, взял книгу, но не прочел ни одной страницы.
В зале шумел, кричал телевизор: Валентина Игнатьевна смотрела «С легким паром». Она любила эту комедию и никогда не пропускала, если ее показывали.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.