Электронная библиотека » Зинаида Гиппиус » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Дневники"


  • Текст добавлен: 25 июня 2019, 13:40


Автор книги: Зинаида Гиппиус


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Синяя книга (1914–1917)

1 августа (ст. ст.) 1914, С.-Петербург

Что писать? Можно ли? Ничего нет, кроме одного – война!

Не японская, не турецкая, а мировая. Страшно писать о ней мне, здесь. Она принадлежит всем, истории. Нужна ли обывательская запись?

Да и я, как всякий современник, – не могу ни в чем разобраться, ничего не понимаю, ошеломление.

Осталось одно, если писать – простота.

Кажется, что все разыгралось в несколько дней. Но, конечно, нет. Мы не верили потому, что не хотели верить. Но если бы не закрывали глаз…

Меня, в предпоследние дни, поражали петербургские беспорядки. Я не была в городе, но к нам на дачу приезжали самые разнообразные люди и рассказывали, очень подробно, сочувственно… Однако я ровно ничего не понимала, и чувствовалось, что рассказывающий тоже ничего не понимает. И даже было ясно, что сами волнующиеся рабочие ничего не понимают, хотя разбивают вагоны трамвая, останавливают движение, идет стрельба, скачут казаки.

Выступление без повода, без предлогов, без лозунгов, без смысла… Что за чепуха? Против французских гостей они, что ли? Ничуть. Ни один не мог объяснить, в чем дело. И чего он хочет. Точно они по чьему-то формальному приказу били эти вагоны. Интеллигенция только рот раскрывала – на нее это как июльский снег на голову. Да и для всех подпольных революционных организаций, очевидно.

М.[10]10
  Манухин Иван Иванович, врач, друг семьи.


[Закрыть]
приезжал взволнованный, говорил, что это органическое начало революции, а что лозунгов нет – виновата интеллигенция, их не дающая.

А я не знала, что думать. И не нравилось мне все это – сама не знаю почему.

Вероятно, решилась, бессознательно понялась близость неотвратимого несчастья с выстрела Принципа.

Мы стояли в саду, у калитки. Говорили с мужиком. Он растеряно лепетал, своими словами, о приказе приводить лошадей, о мобилизации… Это было задолго до 19 июля. Соня[11]11
  Софья Степановна, кузина 3.Гиппиус.


[Закрыть]
слушала молча. Вдруг махнула рукой и двинулась:

– Ну, – словом, – беда!

В этот момент я почувствовала, что конечно. Что действительно – беда. Кончено.

А потом опять робкая надежда – ведь нельзя. Невозможно! Невообразимо!

За несколько дней почти все наши уехали в город. Должны были вернуться вместе в субботу к нам. Нам предстояли очень важные разговоры, может быть, решения…

Но утром в субботу явилась Т.[12]12
  Тата, Татьяна Николаевна Гиппиус, сестра.


[Закрыть]
– одна. «Я за вами. Поедемте в город сегодня». – «Зачем?» – «Громадные события, война. Надо быть всем вместе». – «Тем более, отчего же вы не приехали все?» – «Нет, надо быть со всеми, народ ходит с флагами, подъем патриотизма…»

В эту минуту – уже помимо моей воли – решилась моя позиция, мое отношение к событиям. То есть коренное. Быть с несчастной, не понимающей происходящего, толпой, заражаться ее «патриотическими» хождениями по улицам, где еще не убраны трамваи, которые она громила в другом, столь же неосмысленном «подъеме»? Быть щепкой в потоке событий? Я, и не имею права сама одуматься, для себя осмыслить, что происходит? Зачем же столько лет мы искали сознания и открытых глаз на жизнь?

Нет, нет! Лучше, в эти первые секунды, – молчание, покров на голову, тишина.

Но все уже сошли с ума. Двинулась Сонина семья с детьми и старой теткой Олей. Неистовствовал Вася-депутат.

И мы поехали сюда, в Петербург. На автомобиле.

Неслыханная тяжесть. И внутреннее оглушение. Разрыв между внутренним и внешним. Надо разбираться параллельно. И тихо.

Присоединение Англии обрадовало невольно. «Она» будет короче…

Сейчас Европа в пламенном кольце. Россия, Франция, Бельгия и Англия – против Германии и Австрии…

И это только пока. Нет, «она» не будет короткой. Напрасно надеются…

Смотрю на эти строки, написанные моей рукой, – и точно я с ума сошла. Мировая война!

Сейчас главный бой на западе. Наша мобилизация еще не закончена. Но уже миллионы двинуты к границам. Всякие сообщения с миром прерваны.

Никто не понимает, что такое война, – во-первых. И для нас, для России, – во-вторых. И я еще не понимаю. Но я чую здесь ужас беспримерный.


2 августа

Одно, что имеет смысл записывать, – мелочи. Крупное запишут без нас.

А мелочи – тихие, притайные, все непонятные. Потому что в корне-то лежит Громадное Безумие.

Все растерялись, все «мы», интеллигентные словесники. Помолчать бы, – но половина физиологически заразилась бессмысленным воинственным патриотизмом, как будто мы «тоже» Европа, как будто мы смеем (по совести) быть патриотами просто… Любить Россию, если действительно, – то нельзя, как Англию любит англичанин. Тяжкий молот наша любовь… настоящая.

Что такое отечество? Народ или государство? Все вместе. Но если я ненавижу государство российское? Если оно – против моего народа на моей земле?

Нет, рано об этом. Молчание.

В летнем Петербурге почти никого не было. Но быстро начали съезжаться, стекаться.

То там, то здесь собираемся. Большинство политиков и политиканствующих интеллигентов (у нас ведь все политики) так сбились с панталыку, что городят мальчишеский вздор. Явно всего ожидали – только не войны. Как-то вечером собрались у Славинского. Народу было порядочно. Карташёв, со своими славянофильскими склонностями, очень был в тоне хозяина.

Впрочем, не обошлось и без нашего «русского» вопроса: желать ли победы… самодержавию? Ведь мы вечно от этой печки танцуем (да и нельзя иначе, мы должны!). Военная победа – укрепит самодержавие… Приводились примеры… верные. Только… не беспримерно ли то, что сейчас происходит?

Говорили все. Когда очередь дошла до меня, я сказала очень осторожно, что войну по существу, как таковую, отрицаю, что всякая война, кончающаяся полной победой одного государства над другим, над другой страной, носит в себе зародыши новой войны, ибо рождает национально-государственное озлобление, а каждая война отдаляет нас от того, к чему мы идем, от «вселенскости». Но что, конечно, учитывая реальность войны, я желаю сейчас победы союзников.

Керенский, который стоял направо, рядом со мною, и говорил тотчас после меня, подхватил эту «вселенскость» (упорно говоря «вселенность»!) и, с обычной нервностью своей, сказал приблизительно то же и так же кончил «за союзников». Но видно, что и он еще в полноте своей позиции не нашел. Военная зараза к нему пристать не может, просто потому, что у него не та физиология, он слишком революционер. А я начинаю прощупывать, что тут какое-то «или-или»… Впрочем, рано, потом.

Но, конечно, Керенский не угнетен той многосложнейшей задачей разрешить свое отношение к войне, какая стоит перед иными из нас. Революция и война – это все еще только одна из полярностей…

Очень важная, однако. Керенский не очень умен, но чем-то он мне всегда был особенно понятен и приятен, со всем своим мальчишески-смелым задором.

Да, а для нас еще пора молчания… И как жаль, что Карташёв уже без оглядки внесся в войну, в проклятия немцам, в карту австрийских славян…

Мой неизменный Архип Белоусов (мужик-рабочий) мне пишет: «Душа моя осталась верна себе, я только невольно покорюсь войне, что действительно надо». (Он полутолстовец, интересный, начитанный фантазер.)

Швейцар наш говорит жене: «Что ж поделаешь, дело общее, на всех враг пошел, всех защитить надо».

Володя-студент[13]13
  Владимир Александрович Ратьков-Рожнов, племянник Д.В.Философова.


[Закрыть]
перешагнул через горе матери: «Да, это эгоизм, но я все равно пойду, не могу не идти» – и уехал вчера с преображенцами.

Писатели все взбесились. К. пишет у Суворина о Германии: «…надо доконать эту гидру». Всякие «гидры» теперь исчезли, и «революции», и «жидовства», одна осталась: Германия. Щеголев сделался патриотом, ничего кроме «ура» и «жажды победы» не признает.

Е., который, по его словам, все войны отрицает, эту настолько признает, что все пороги обил, лишь бы «увидеть на себе прапорщичий мундир». (Не берут, за толщину, верно!)

Тысячи возвращающихся с курортов через Швецию создали в газетах особую рубрику: «Германские зверства». Возвращения тяжкие, непередаваемые, но… кто осуждает? Тысячными толпами текут евреи. Один, из Торнео, руку показывал: нет пальца. Ему оторвали его не немцы, а русские – на погроме. Это – что? Или евреи не были безоружны? А если и мы звери… кому перед кем кичиться?

Впрочем, теперь и Пуришкевич признает евреев и руку жмет Милюкову.

Волки и овцы строятся в один ряд, нашли третьего, кого есть.

Эта война… Почему вообще война, всякая, – зло, а только эта одна – благо?

Никто не знает. Я верю, что многие так чувствуют. Я – нет. Да и мне все равно, что я чувствую. То есть я не имею права ни слова ей, войне, сказать, пока только чувствую. Я не верю чувствам: они не заслуживают слов, пока не оправданы чем-то высшим. И не закреплены правдой.

Впрочем, не надо об этом. Проще. Идет организованное самоистребление, человекоубийство. «Или всегда можно убить, или никогда нельзя». Да, если нет истории, нет движения, нет свободы, нет Бога. А если все это есть – так сказать нельзя. Должно каждому данному часу истории говорить «да» или «нет». И сегодняшнему часу я говорю, со дна моей человеческой души и человеческого разума, – «нет». Или могу молчать. Даже лучше, вернее – молчать.

А если слово – оно только «нет». Эта война – война. И войне я скажу: никогда нельзя, но уже никогда и не надо.


29 сентября

Война.

Разрушенная Бельгия (вчера взяли последнее – Антверпен), бомбы над родным Парижем, Нотр-Дам, наше неясное положение со взятой Галицией, взятыми давно немцами польскими городами, а завтра, быть может, Варшавой… Генеральное сражение во Франции – длится более месяца. Ум человеческий отказывается воспринимать происходящее.

«Снижение» немцев, в смысле их всесокрушающей ярости, не подлежит сомнению. Реймс, Лувень… да что это перед красной водой рек, перед кровью, буквально стекающей со ступеней того же Реймского собора?

Как дымовая завеса висит ложь всем-всем-всем и натуральное какое-то озверение.

У нас в России… странно. Трезвая Россия – по манию царя. По манию же царя Петербург великого Петра – провалился, разрушен. Худой знак! Воздвигнут некий Николоград – по-казенному «Петроград». Толстый царедворец Витнер подсунул царю подписать: патриотично, мол, а то что за «бург», по-немецки (!?!).

Худо, худо в России. Наши счастливые союзники не знают боли раздирающей, в эти всем тяжкие дни, самую душу России. Не знают и, беспечные, узнать не хотят, понять не хотят. Не могут. Там, на Западе, ни народу, ни правительству не стыдно сближаться в этом, уже необходимом, общем безумии. А мы! А нам!

Тут мы покинуты нашими союзниками.

Господи! Спаси народ из глубины двойного несчастья его, тайного и явного!

Я почти не выхожу на улицу, мне жалки эти, уже подстроенные, «патриотические» демонстрации с хоругвями, флагами и «патретами».


30 сентября

Главное ощущение, главная атмосфера, что бы кто ни говорил, – это непоправимая тяжесть несчастья. Люди так невмерно, так невместимо жалки. Не заслоняет этого историческая грандиозность событий. И все люди правы, хотя все в разной мере виноваты.

Сегодня известия плохи, а умолчания еще хуже. Вечером слухи, что германцы в 15 верстах от Варшавы. Жителям предложено выехать, телеграфное сообщение прервано. Говорят – наш фронт тонок. Варшаву сдадут. Польша несчастная, как Бельгия, но тоже не одним, а двумя несчастьями. У Бельгии цела душа, а Польша распята на двух крестах.

Мало верят у нас главнокомандующему – Ник. Ник. Романову. Знаменитую его прокламацию о «возрождении Польши» писали ему Струве и Львов (редактировали).

Царь ездил в действующую армию, но не проронил ни словечка. О, это наш молчальник известный, наш «шармер», со всеми «согласный» – и никогда ни с кем!

Убили сына К.Р. – Олега.

Я подло боюсь матерей, тех, что ждут все время вести о «павшем». Кажется, они чувствуют каждый проходящий миг, цепь мгновений сквозь душу продергивается, шершаво шелестя, цепляясь, медленно и заметно.

Едкая мгла все лето нынче стояла над Россией, до Сибири – от непрерывных лесных и торфяных пожаров. К осени она порозовела, стала еще более едкой и страшной. Едкость и розовость ее тут, день и ночь.

Москва в повальном патриотизме, с погромными нотками. Петербургская интеллигенция в растерянности, работе и вражде. Общее несчастье не соединяет, а ожесточает. Мы все понимаем, что надо смотреть проще, но сложную душу не усмиришь и не урежешь насильно.


14 декабря

Люблю этот день, этот горький праздник «первенцев свободы». В этот день пишу мои редкие стихи. Сегодня написался «Петербург». Уж очень-очень мне оскорбителен «Петроград», создание «растерянной челяди, что, властвуя, сама боится нас…». Да, но «близок ли день», когда «восстанет он» —

 
…Все тот же, в ризе девственных ночей,
Во влажном визге ветреных раздолий
И в белоперистости вешних пург,
Созданье революционной воли —
Прекрасно-страшный Петербург?..
 

Но это грех теперь – писать стихи. Вообще хочется молчать. Я выхожу из молчания, лишь выведенная из него другими. Так, в прошлом месяце было собрание Рел. – Фил.[14]14
  Религиозно-философского.


[Закрыть]
Общества, на котором был мой доклад о войне. Я говорила вообще о «Великом Пути» истории (с точки зрения всехристианства, конечно), об исторических моментах как ступенях – и о данном моменте, конечно. Да, что война – «снижение»[15]15
  Слово, которое теперь так любят большевики, беря его в «товарном» смысле, было употреблено мною впервые, в этом докладе, и обозначало внутреннее, духовное падение, понижение уровня человеческой морали. – З.Г., прим. 1927 г.


[Закрыть]
– это для меня теперь ясно. Я ее отрицаю не только метафизически, но исторически… т. е. моя метафизика истории ее, как таковую, отрицает… и лишь практически я ее признаю. Это, впрочем, очень важно. От этого я с правом сбрасываю с себя глупую кличку «пораженки». На войну нужно идти, нужно ее «принять»… но принять – корень ее отрицая, не затемняясь, не опьяняясь; не обманывая ни себя, ни других – не «снижаясь» внутренно.

Нельзя не «снижаясь»? Вздор. Если мы потеряем сознание, – все и так полусознательные – озвереют.

Да, это отправная точка. Только! Но непременная.

Были горячие прения. Их перенесли на следующее заседание. И там то же. Упрекали меня, конечно. В отвлеченности. Карташёв моими же «воздушными степенями» корил, по которым я не советовала как раз ходить. Это пусть! Но он сказал ужасную фразу: «…если не принять войны религиозно…»

Меня поддерживал, как всегда, М. и мой большой единомышленник по войне и интернационализму (зоологическому) – Дмитрий (Мережковский).

Сложный вопрос России, конечно, вставал очень остро…

Эти два заседания опять показали, как бессмысленно, в конце концов, «болтать» о войне. Что знаешь, что думаешь – держи про себя. Особенно теперь, когда так остро, так больно… Такая вражда. Боже, но с каким безответственным легкомыслием кричат за войну, как безумно ее оправдывают! Какую тьму сгущают в грядущем! Нет, теперь нужно

 
– Лишь целомудрие молчания —
И, может быть, тихие молитвы…
 

1 апреля 1915

Не было сил писать. Да и теперь нет. Война длится. Варшаву немцы не взяли, отрезали пол-Польши. А мы у австрийцев понабрали городов и крепостей. И наводим там самодержавные порядки. Дарданеллы бомбардируются союзниками.

Нигде ничего нет, у немцев – хлеба, а у нас – овса и угля (кажется, припрятано).

Эта зима – вся в глухом, беспорядочном… даже не волнении, а возбуждении каком-то. Сплетаются, расплетаются интеллигентские кружки, борьба и споры, разделяются друзья, сходятся враги… Цензура свирепствует. У нас частые сборища разных «групп», и кончается это все-таки расколом между «приемлющими» войну и «до победы» (с лозунгом «все для войны», даже до Пуришкевича и далее) – и «неприемлющими», которые, однако, очень разнообразны и часто лишь в этом одном пункте только и сходятся, так что действовать вместе абсолютно неспособны.

Да и как действовать? «Приемлющие» рвутся действовать, помогать «хоть самому черту, не только правительству», и… рвутся тщетно, ибо правительство решительно никого никуда не пускает и «честью просит» в его дела носа не совать; никакая, мол, мне общественная помощь не нужна. А если вы так преданны, сидите смирно и немо покоряйтесь, вот ваша помощь.

Отвечено ясно, а патриоты интеллигентные не унимаются. Даром что все «седые и лысые».

От седых и лысых я, по воскресеньям, перехожу к самой зеленой молодежи: являются всякие студенты-поэты, студенты просто, гимназисты и гимназистки, всякие мальчики и девочки.

Поэзию я слушаю, но не поощряю, а хочу понять, как они к жизни относятся, и навожу их на споры о войне и политике, – ничуть их не поучая, впрочем. Мне интересно, что они сами думают, какие они есть, а педагогика всякая мне скучна до последней степени. Смотрю – пока мне любопытно, люблю умных и настоящих и равнодушно забываю ненужных.

Отношение к войне у многих очень хорошее, трезвое, свежее, сознательное.

О, война! Тяжесть и утомление мира неописуемы. Такого в истории мы еще не видали.

Немцы ничего не взяли, кроме Бельгии. И куска Польши. Невозможен мир… но и война тоже?


28 апреля

Глупо здесь писать о войне, о том, что пишут газеты. А газеты притом врут отчаянно. Положение такое, что ни у кого, кажется, нет кусочка души нераненой.

Как будто живешь, как будто «пьеса» да «пресса», а в сущности фата-моргана.

Но я заставлю себя коснуться и фата-морганы, чтобы отдохнуть от газетно-протокольного.

Вот хотя бы история моей пьесы «Зеленое кольцо» в Александринке. Ведь все было готово для ее постановки, директор одобрил, Мейерхольд начал работу, как вдруг… профессора из Москвы признали ее безнравственной! Чтобы пройти официальный этап – Литературный комитет – и пройти с деликатностью (в здешнем сидит Дмитрий), я послала ее в Московский комитет. И там, всячески расхвалив пьесу с художественной стороны, – решили, что она – неморальна, ибо «автор отдает предпочтение молодым перед пожилыми». Честное слово! Также то «не морально», что молодежь читает Гегеля и занимается историей!

Ну, тут пошел скандал. Директор вытребовал этот комический протокол. Начали думать, как покелейнее старичков оборвать. В это время началась война, все спуталось; я и сама думать забыла о всяких пьесах. Но перед Рождеством случилась неожиданность. Савина прочитала мою пьесу (ей случайно послал Мейерхольд) и – возжелала ее играть! Играть Савиной там немного чего было, полумолодая роль матери, всего в одном действии, хотя роль трудная…

Чего захотела царица Александринки – то закон! И пьеса пошла. Савина сама очень интересна. Когда я бывала у нее, с Мейерхольдом, или она ко мне приезжала (еще вот в эту пятницу опять была, очень любопытно рассказывала о Тургеневе и Полонском), – я старалась, чтобы она не столько о моей пьесе говорила, сколько вообще, о себе, чтобы проявлялась, такое она талантливо-художественное явление. Жалею, что мало записывала из ее бесед.

Однако дотянули премьеру до 18 февраля. Ей предшествовал гам в газетах (как же: Мейерхольд, Савина, Гиппиус – вот так соединение! Муравейнику, при цензуре неслыханной, как на это не кинуться).

Сама премьера прошла очень обыкновенно, то есть одни в восторге, другие в ненависти, газеты в неистовстве. Савина играла, конечно, не мою героиню, а свою, и, конечно, очень талантливо. Декорация второго акта (заседание «юных») очень хороша: звезды в длинных, черных, зимних окнах. Но актеры нервничали и были лучше на генеральной репетиции. (Из первых – я была всего на одной, на вечерней, с Блоком. Так что «кухни» почти не видала.) А на генеральную мы любопытно ехали.

Утром, – поэтому я, конечно, опаздываю, Дмитрий уехал раньше, автомобиль тоже опаздывает, и мы выходим на улицу часу в первом. Садимся в автомобиль, вдруг идет Керенский, довольно грустный и кислый (он болен последнюю зиму) от решетки Таврического сада, от Думы.

– Куда это вы?

Д.В.[16]16
  Философов (здесь и далее).


[Закрыть]
объясняет. А у меня мысль:

– Да поедемте с нами!

Я, признаться, вовсе не для пьесы повлекла Керенского: он как-то у нас находится не в том плане жизни, где пьеса, книги, литература. Совсем в другом (хотя очень важном). Но с нами ехала К.[17]17
  Вероятно, Амалия Фондаминская, подруга Гиппиус.


[Закрыть]
(она, наконец, легально была в России, отвоеванная Д.В. у Белецкого перед войной). Как же Керенского не познакомить с К., если пока нельзя с Ел.!

Они, кажется, отлично познакомились.

Приехали в театр ко второму действию. Там пришлось бегать за кулисы, туда-сюда, в антракте даже не помню, видела ли Керенского.

Домой вернулись усталые, поздно. Звонят рецензенты насчет билетов и всяких пустяков. Потом вдруг приносят букет красных цветов и записку. Читаем все, с К., – и никак не можем ни записки прочесть (такие каракули), ни даже понять, от кого она. Наконец, по теории исключения всех других возможных, убеждаемся, что она от Керенского. Скажите пожалуйста! Да еще какая восторженная! Впрочем, в нем есть что-то гимназическое, мальчишеское, в нем самом, что, должно быть, и мило в нем. И это и приблизило к нему моих героев «Зеленого кольца».

А подлинное его революционство заставило, быть может, почувствовать цензурно-скрытую остроту этой пьесы. Ну а записку целиком мы так и не могли прочесть. Написал! «Еще раз целую Ваши руки – я волновался как мальчик это (…) Вы (…) молодых и взволновали (…) сколько (?) больного (…)». Остальные слова – неисследимы.

Отмечаю отношение Керенского потому, что оно было неожиданно; а неистовая злость «старых» и всяческий восторг «юных» – как по мерке.

Да, да, все это фата-моргана, пустое, несуществующее. Разве писать проще, фактическое содержание дней, только? Не удержишься в этих рамках. Ведь, кроме главного центра, – вокруг закишели всякие «вопросы», точно издевающиеся: польский, еврейский, государственный вообще и в частности, экономический вообще и в частности… (При этом замечательно, что нет «русского» вопроса. Честное слово нет, в его надлежащей постановке.)

В воскресенье днем – наплыв молодежи. И «Зеленое кольцо», и масса «поэтов». Много полуфутуристических (вполне футуристических я еще не пускаю; они грязны, топотливы и грубы. Еще стащат что-нибудь). Потом приехал Немирович-Данченко. Опять театр!

Вчера – совсем другой «план», куча всяких «интеллигентов» («седые и лысые» в большинстве). Между прочим, Горький.

Хотят новое Англо-Русское общество создать, не консервативное. Я люблю англичан, но я так ярко понимаю, что они нас не понимают (и не очень хотят), что как-то немею при всяком сближении и замыкаюсь. Что-то вроде покорной гордости.

Конечно, из этой затеи Общества ничего не выйдет. Ах, сколько начатых «дел» у нашей отстраненной от всяких дел интеллигенции!

Богучарский смертельно болен. Я ему сейчас не завидую, но когда он умрет и привыкнет «там», – о, как я ему буду завидовать!

Богучарский удивительно хороший человек. Он – «приемлющий» войну, он один из тех, кто рвался «делать», помогать России, сжав зубы, несмотря на правительство, и… деланию этому все время правительство мешало. Ведь даже стариннейшее Вольно-экономическое общество закрыли!

Москвичи осатанели от православного патриотизма. Вяч. Иванов, Эри, Флоренский, Булгаков, Трубецкой и т. д. и т. д. О Москва, непонятный и часто неожиданный город, где то восстание – то погром, то декадентство, то ура-патриотизм, – и все это даже вместе, все дико и близко связано общими корнями, как Герцен, Бакунин и – аксаковская славянофилыцина.

У нас цензура сейчас – хуже николаевской раз в пять. Не «военная», общая. Напечатанное месяц тому назад перепечатать уже нельзя. Рассказы из детской жизни цензурует генерал Дракке… Очень этичен и строг.

Скрябин умер. Многие, впрочем, умерли. Сыновья З.Ратьковой живы, на войне.

Не успеешь с кем-нибудь поспорить – он уж на войне.

Белая ночь глядит мне в глаза. Небо розовое над деревьями Таврического сада, тихими, острыми. Вот-вот солнце взойдет. Есть на что солнцу глядеть. Есть нам что ему показать. А еще говорят – «солнцу кровь не велено показывать»…

Все время видит оно – кровь.


15 мая

Все более и более ясные формы принимает наш внутренний ужас, хотя он под покрывалом, и я лишь слепо ощупываю его. Но все-таки я нащупываю, а другие и притронуться не хотят. Едва я открываю рот, – как «реальные» политики накидываются на меня с целой тьмой возражений, в которой я, однако, вижу роковую тупость.

Да, и до войны я не любила нашу «парламентскую оппозицию», наших кадетов. И до войны я считала их умными, честными… простофилями, «благородными иностранцами» в России. Чтобы вести себя «по-европейски», – и чтобы это было кстати, – надо позаботиться устроить Европу… Но что я думала до войны – это неважно, да неважны и мои личные симпатии. Я говорю о теперешнем моменте и думаю о кадетах, о нашей влиятельной думской партии, с точки зрения политической целесообразности. Я сужу их линию поведения, насколько могу объективно, и – увы – начинаю видеть ошибки фатальные.

Лозунг «Все для войны!» может, при известной совокупности обстоятельств, звучать прежде всего как лозунг «Ничего для победы!». Да, да, это кажется дико. Это то, чего никогда не поймут союзники, ибо это русский язык, но… как русские не понимают?

Боюсь, что и я этого… не хочу до конца понять. Ибо – какой же вывод? Где выход? Ведь революция во время войны – помимо того, что она невозможна, – как осмелиться желать ее? Мне закрывают этим рот. И значит, говорят далее, – думать только о войне, вести войну, не глядя, с кем ради нее соединяешься, не думая, что ты помогаешь правительству, а считая, что правительство тебе помогает… Оно плохо? Когда пожар – хватай хоть дырявую пожарную кишку, все-таки помощь…

Какие слова-слова-слова! Страшно, что они такие искренние – и такие фатально-ребяческие! Мы двинуться не можем, мы друг другу руки не можем протянуть, чтобы по пальцам не ударили, и тут «считать», что «мы» ведем войну («народ!») и только берем снисходительно помощь от царя. Кого обманывают? Себя, себя!

Народ ни малейшей войны не ведет. Он абсолютно ничего не понимает. А мы абсолютно ничего ему не можем сказать. Физически не можем. Да если б вдруг, сейчас, и смогли… пожалуй, не сумели бы. Столетия разделили нас не плоше Вавилонской башни.

Но что гадать – вот данное. Мы, – весь тонкий, сознательный слой России, – безгласны и бездвижны, сколько бы ни трепыхались. Быть может, мы уже атрофированы. Темная толща идет на войну по приказанию свыше, по инерции слепой покорности. Но эта покорность – страшна. Она может повернуть на такую же слепую непокорность, если между исполняющими приказы и приказывающими будет вечно эта глухая пустота – никого и ничего. Или еще, быть может, хуже… Но я «восхищаю недарованное», оформливаю еще бесформенное. Подождем.

Скажу только, что народ не хочет войны. Это у него верный инстинкт – кто же хочет войны? Первично-примитивно, если душу открыть. Вернее, так: никому не хочется войны. Для того чтобы сказать себе: да, не хочется, и праведно не хочется, но вот потому-то и поэтому-то – надо, неизбежно, и я моей разумной волей, на этот час, побеждаю это «не хочется», хочу делать то, что «не хочется», для такой примитивной работы внутренней нужен проблеск сознания.

А сознания у народа ни проблеска нет. То, что говорят ему, к сознанию не ведет. Царь приказывает – они идут, не слыша сопроводительных, казенно-патриотических, слов. Общество, интеллигенция говорят в унисон те же и такие же патриотически-казенные слова; т. е. «приявшие войну», а не «приявшие» физически молчат, с начала до конца, и считаются «пораженцами»… да, кажется, растерялись бы, испугались бы, дай им вдруг возможность говорить громко. «Вдруг» нужных слов не найдешь.

Разве между собою мы, сознательные, находим нужные слова? Вот, недавно, у нас было еще собрание. Интеллигенция, не пристающая ни к кадетам, ни к революционерам (беру за одну скобку левые партии). Это – так называемые «радикалы». Они большею частью у нас из поправевших эсдеков.

(К ним, в сущности, принадлежал и Богучарский. Он умер, умер Богучарский.)

Но довольно странно, что тут же очутился и Горький. И даже в таких близких настроениях, что как будто вместе они все строят новую «радикально-демократическую» партию. Это и был главный вопрос собрания. Странно насчет Горького потому, что он давнишний эсдек (насколько он в политике сознателен… Мало!). Были кое-кто из нетвердых кадетов… Были все наши «седые и лысые». Была Кускова. Единственная «умная» женщина, одна и на Петербург, и на Москву (она живет в Москве). Умная! Необыкновенно непроницательная, близорукая в той же политике.

Я забыла сказать, что зимой, когда сдвинулись особенно все «вопросы» (польский, еврейский и т. д.) и когда я сказала, что признаю первым и главным – вопрос русский, это дало кому-то мысль образовать еще одну группу – «русскую». Сказано – сделано, готово! Есть русская группа.

О мысли такой группы мы не очень подробно сговорились. Некоторые, как М., Керенский и, отчасти, Дмитрий, поняли «группу» в моем смысле, т. е. как наш русский вопрос, – наш внутренний, и наше к нему отношение в данный момент, при войне. Коренной неизбытный вопрос, от разрешения которого зависят автоматически все другие. Поэтому важен так был Керенский, позиция которого мне все больше и больше нравится.

На первом же собрании выяснилось, что многие совсем не понимают, в чем суть. А иные, как, например, Карташёв, со своей национальной тягой, склонны были сделать из этой «группы», – членами которой мнили только по крови русских, – зерно какой-то педагогической академии, где бы интеллигенция петербургская поучалась националистическим чувствам. Помню, как твердокаменный Николай Дмитриевич Соколов завел длинную шарманку о… федерализме. Дмитрий о самодержавии (не в практических тонах), Карташёв свое, Керенский, конечно, свое и верное, но сбивчиво, и только бегал из угла в угол, закуривал и бросал папироску, загорался и гас. М. поручено было составить записку по существу вопроса, я взялась помогать, но как-то уж видно было, что толку дальнейшего не будет. И не было. Записку мы, однако, написали. В очень осторожных тонах, не помню ее точно, помню лишь, что там говорилось о некоторых допустимых и при войне действиях на правительство, но революционного порядка, в виду того, что положение ухудшается; что если даже во время войны не будет никаких неорганизованных, стихийных внутренних вспышек, – а они возможны, – то после войны пожар неизбежен; а чтобы он не был стихийным, – об организованном деле надо думать теперь же. Уже с этого момента.

Почему-то записка никуда не попала, и лишь на этом последнем «радикально-демократическом» собрании, у нас, М. ее прочел.

Изумительно, что ни Горький, ни Кускова, ни один «седой и лысый» даже не поняли, о чем речь! Даже никакого «вопроса» не усмотрели! Кускова объявила, что это все «старое», а т. к. война будто бы все изменила, то и все углы зрения должны быть другими. Впрочем, Кускова и раньше, когда была у нас одна, на мой окольный вопрос: «Как бы у нас да не было революции?» – сказала твердо:

– Никакой революции ни под каким видом не будет.

– А что же будет?

– «Обогащайтесь», вот что будет.

Пожала плечами. Принялась рассказывать о ростовских спекуляциях.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации