Текст книги "Моцарт. Suspiria de profundis"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
«НЕТ ВАКАТУРЫ»
Вольфганга провели в маленькую узкую комнатку, через которую курфюрст был обязан пройти, направляясь в церковь. Граф Зэау издали на бегу поприветствовал его совсем по-дружески: «к вашим услугам, мой дорогой Моцарт».
Ждать пришлось долго. Каркала ворона, одурев от скуки, запрокинув голову, будто полоскала охрипшую глотку. Потерянно слонялся взад-вперед Вошитка (придворный виолончелист, устроивший Вольфгангу аудиенцию с курфюрстом), таяли минуты, избавляя от лишних мыслей, тишиной заполняя сознание.
Неторопливые шаги, двое мужчин, переговариваясь вполголоса, приблизились, – при этом голоса их не стали громче, а слова – яснее. Вошитка склонился и перестал дышать. На башмаках Вольфганга еще блестели, чудом уцелевшие, капельки росы. «Так совсем из Зальцбурга? – Совсем, Ваше Курф. Высочество, да. – И почему же? Вконец разругались? – Право, Ваше Курф. Высочество, я только просил о разрешении путешествовать, он [князь-архиепископ!] мне отказал, и я был вынужден сделать этот шаг; а впрочем [небрежно заметил Вольфганг], я давно уже намеревался уехать. Зальцбург не место для меня [подумал и добавил], да, это так. – О Боже, молодой человек! Но ведь отец еще в Зальцбурге [иными словами: Боже, так не говорят, когда отец еще в Зальцбурге]? – Да, Ваше Курф. Высочество, он покорнейше припадает. Я уже трижды был в Италии, написал три оперы, я член Болонской академии [откуда такой напор, прочел он в глазах курфюрста. Как?.. – вскрикнул я, – он посмел смотреть курфюрсту в глаза?], мне удалось выдержать испытания, над которыми многие maestri работали и потели по 4—5 часов, я же потратил на всё один час: сие может быть свидетельством того, что я в состоянии служить при любом дворе. Однако моё единственное желание – служить Вашему Курф. Высочеству, который сам является великим… [Обращает на себя внимание, что теперь говорит он один, только он – и столько?!; курфюрст молчит, не задает вопросов, не поощряет к разговору, а Вольфганг говорит и говорит вместо того, чтобы почтительно ждать, если его о чем-то спросят.] – Да, милое дитя, нет Vacatur [вакансии]. Мне жаль, если бы только была Vacatur [да курфюрст и сáм отводит взгляд; как же можно брать на службу музыканта, от которого прячешь взгляд]. – Я заверяю Ваше Курф. Высочество, я сделал бы честь Мюнхену. – Да [мужественно заявляет курфюрст], только всё это пустое – нет Vacatur [и скорей за шляпу да в отъезжие поля травить зайцев, а то ведь, не дай Бог, услышишь что-нибудь такое!]». «Сиé [сообщает отцу Вольфганг] он сказал на ходу. Теперь я во власти Всевышней милости». Вольфганг отвесил прощальный поклон курфюрсту и обнаружил, что остался один.
Как бы низко ни склонялся он в поклоне, как бы часто ни произносил с придыханием почтительное «Ваше Курф. Высочество», – орла не примут за курицу. Этого худенького, нищего, беззлобного юношу боялись – и курфюрсты, и императоры, и «сальери», не отдавая себе отчета, что боятся они его только за то, что он был свободен от них (как бы он ни нуждался в деньгах, какую бы должность ни занимал при дворе) – разве в силах было справиться с этим их рабским мозгам. Да, воистину, если бы только была эта самая вакатур, но где же её взять всемогущему курфюрсту.
Его обогнал кортеж из карет. Максимилиан и курфюрстина оченно благосклонно поприветствовали его, а графиня Салерн, тотчас его узнав, долго делала ему из окна пухленькой ручкой. Курфюрсту был дан – за три месяца до смерти – такой шанс. Ровно три месяца отпустил ему Господь для его, может быть, самого главного поступка в жизни. Но Maximilian III Jósef, Kúrfürst баварский вернул Богу свой талант, не удвоив его
«Я здесь только затем [крикнул прямо с порога Вольфганг, ворвавшись из приемной в покои графа Зэау], чтобы Ваше Превосходительство имело ясное представление обо мне и моем деле. [Граф онемел: его вытянутое в недоумении лицо отпустил даже тик; зато руки плясали так, что он сунул их за пояс халата.] Меня уязвили тем, что я должен поехать в Италию. Я провел 16 месяцев в этой стране, и написал там три оперы, это достаточно известно. Впрочем, Ваше Превосходительство может узнать из этих бумаг всё, как оно было. Я ему [Его Выс. Курфюрсту!] показал мои Diplomata [дипломы] … Я предъявляю их Вам здесь, я говорю с Вашим Превосходительством об этом лишь на тот случай, если вдруг зайдет обо мне разговор и мои интересы будут ущемлены, то Ваше Превосходительство смогли бы с достаточным основанием встать на мою сторону. [Граф тупо смотрел на Вольфганга, желая понять из его слов: что же решил курфюрст в отношении Моцарте после аудиенции, и что, в этой связи, хочет хозяин от него, графа Зэау.]».
«Он [граф Зэау], – пишет отцу Вольфганг, – спросил меня [надо полагать с надеждой!!!], не еду ли я сейчас во Францию? Я сказал, что остался бы еще в Германии; но он понял – в Мюнхене, и сказал мне, смеясь [не иначе как нервно] от радости: итак, вы ещё остаетесь здесь? [Уж, какая тут радость для тёртого калача иметь дело с музыкантом, пусть даже талантливым, который врывается спозаранок в дом и требует защиты от курфюрста у его интенданта] … Я сказал: нет, но я бы охотно остался [ведь так и удар может хватить, я – о графе, конечно], говоря откровенно, единственно для того, чтобы услужить Вашему Превосходительству своими композициями [отчаянный финт, отцовская школа], я готов это сделать и безо всякой выгоды. Мне это доставило бы удовольствие. При этих словах [пишет в Зальцбург Вольфганг] он [Зэау] с силой нахлобучил ночной колпак себе на голову».
Вольфганг вернется в Зальцбург через полтора года без гроша, так нигде и не получив места (хотя вакансий было предостаточно), сведя мать в могилу (думать же так всем не запретишь), и всячески ославив себя при европейских дворах как человека неуживчивого или, скажем, неудобного в общении, легковерного, конфликтного и даже заносчивого. И всему виной – его прямодушие. Ему прямо заявляют от имени курфюрста: «Пусть съездит в Италию снискать себе славу», а он им своё: «если я останусь здесь на год или два, то… скорее двор будет заинтересован во мне, чем я в нем». Вот что беспокоит Леопольда – излишняя импульсивность сына, которого он пытается в каждом письме всячески образумить, предупреждая: «Будь чрезвычайно вежлив со всеми важными персонами, ибо каждое твое слово оговаривается». Потому что прекрасно знает, каким может быть Вольфганг – либо слишком терпеливым (поправляется: вялым, сонливым, подыскивая поточнее определение), слишком ленивым (беззаботным – другой вариант), либо, что с ним чаще случается, слишком гордым (вот тот камушек, о который спотыкаются все, включая отца, когда судят о Вольфганге). И в ответ на его оправдания, что он запирается и целыми днями работает, чтобы собрать как можно больше денег, все только скептически покачивают головами, утверждая вместе с бароном фон Гриммом4242
Гримм, Фридрих Мельхиор (1723—1807) – редактор журнала «Correspondance littéraire, philosophique et critique». 1 декабря опубликовал статью о детях Моцарта. Оказывал им покровительство в Париже.
[Закрыть]: «Думая о его карьере, хотелось бы пожелать ему вдвое меньше таланта и в два раза больше житейской смекалки… [и выносят приговор]: [Ему] будет трудно преуспеть… в стране, где столько музыкантов – посредственных и даже совсем бездарных – достигают сказочной удачи…» Спаси его Господи от столь широкой дороги, и дай ему мужество и терпения на его у з к о м пути.
«Мама не в состоянии писать; во-первых… verdrüst [?] – [ей] утомительно [неприятно? тоскливо?]; во-вторых, у неё болит голова! Поэтому приходится мне. Теперь я с господином профессором намерен [besuchen – посетить, бывать у…] мадемуазель Кайзерин. Вчера у нас в доме была устроена geistlich Hochzeit4343
geistlich – духовный, религиозный; hoch – высокий; zeit – время (тоже на латинском: altum – высокий; tempus – время; Eclesiasticum – церковный, духовный. Единое обозначение для больших церковных праздников. В Зальцбурге, кроме того, так называют первую мессу, отслуженную молодым священником, только что посвященным в сан. И Вольфганг точно так же окрестил и свою первую вечеринку в Мюнхене – 77.
[Закрыть] [духовная свадьба?] или altum tempus Eclesiasticum. Танцевали, но я танцевал только 4 менуэта, и в 11 часов уже был опять в своей комнате, ибо среди 50 баб (Frauenzimmer) нашлась одна-единственная, которая танцевала в такт… и это мадемуазель Кэзер (Käser), сестра господина секретаря графа Перуза в Зальцбурге».
Зальцбурженка Кэзер – единственная, с кем он танцевал в такт среди стольких девушек. Поначалу я спутал её с Кайзерин, фамилия которой похожа по звучанию и уже мне примелькалась, пока я вникал в содержание его письма. И эта ошибка вдруг заставила меня вернуться назад – на мюнхенские улицы, в оперный театр. Вернуться, чтобы понять, почему так легко ему танцевалось с Кэзер. Дело здесь не в увлечении или особой симпатии. Она была своя, она оттуда, где он имел дом, где он оставил любовь… Нет, Зальцбург со дня его отъезда в Мюнхен не стал ему ближе – это не ностальгия. Дело в другом. Приехав в Мюнхен, он все эти дни видел город, людей, события, как видит близорукий, почти вплотную приблизясь к ним, нос к носу: одно уходило из поля его зрения, другое входило, – и всё по отдельности, никак между собой не связываясь, не затрагивая его «я», его прошлое, – было почти что обезличено… Кэзер вернула ему зрение. Её говор, манеры, местные словечки, их общие знакомые, наконец – её лицо, зальбуржский тип, вернули назад в Зальцбург, где его зрение всегда отличалось особой остротой. И вот, что он сразу же увидел здесь, в Мюнхене, (я выхватываю, что первым бросилось в глаза): сына хозяина, раздувшегося от чванства; приветливую молодую даму с длинной, как у гусыни, шеей; и глупую старую даму, лезущую к нему с поучениями. Его слух отравляют скабрезности, сплетни, злые характеристики, вроде: «Ах! этот человек и впрямь большой модник. В его домашнем платье я, не краснея, прошелся бы по многолюдной улице. Но выражается он ходульно, к тому же открывает рот [Schnabel – клюв] прежде, чем узнает, о чем идет речь, и тут же закрывает – не найдясь, что сказать»… Его окружают похотливые модницы, так надушенные, что можно задохнуться, стоя рядом. «А эта толста как крестьянка, и едва только начнет потеть – вас может вот-вот вырвать. И обнажена она с такой откровенностью, что и без слов можно прочесть в её глазах: „Я вас прошу, посмотрите сюда, а теперь непременно взгляните сюда, и не забудьте, упаси Бог, обозреть и всё остальное“. Ей-богу, глядя на неё, тут же хочется стать слепым…» И вся эта компания жующих, рыгающих, хохочущих рыл, покровительственно хлопает его по плечу, по спине, а то и по заду, с животами набитыми пометом, которым они охотно испражняются после обильной жратвы.
Анна Мария сидит между ними грустная-грустная, исчерпав весь свой скромный запас шуток и сплетен, вывезенных из Зальцбурга, никому здесь не интересных, как и она сама. Тычет вилкой в тарелку, её толкнут – она обернется и торопливо извинится. Как же она постарела за эти дни, с лица не сходит улыбка и растерянность. Платья на ней уже не модные, и смотрится она среди разряженных дам прислугой – сознает это и терпит ради сына; и спать не ложится из-за него, хоть и видно, что устала смертельно. Только рядом с мужем она могла чувствовать себя уверенной и не теряла бодрости, а оставшись одна, быстро скисала… Без Леопольда ей трудно путешествовать с сыном, неспокойно. Бедная Анна Мария.
И опять сын ловит на себе её умоляющий взгляд: может, нам вернуться домой, пока еще не поздно. Альберт (хозяин гостиницы) славный старик, их с матерью любит, устроил им праздник. Но они здесь живут не Христа ради, они платят ему за комнату, за стол. А останутся без денег? Вот когда надо будет смотреть на настоящего Альбертa (он милый, милый – нету слов). Он будет очень сожалеть, он истечет слезами, но выставит их за дверь «искать счастья согласно Евангелию». А р х и е п и с к о п? Но так ли он справедлив к нему, её сын. Князь его невзлюбил, но жалование платил ежемесячно. Пиши для него заказную музыку, а живи, как хочешь. Ну, парочку менуэтов, парочку хоралов или церковную сонату, кассацию к ужину или там – легкий дивертисмент к приезду титулованного гостя – и всё. И никому нет дела, что ты там еще для себя сочиняешь. А сверх княжеских флоринов всегда имелся приработок: уроки, заказы, кому концерт, кому арию. Нет, так жить можно. И потом, присутствие князя в жизни Моцартов давно уже стало частью природной стихии, как дождь, как ураган, как сильные морозы. Неприятно, но об этом как-то не думают: укрываются под крышей или топят жаркие печи, а в грозу ложатся на пол вповалку, чтобы не убило молнией, и не так всё страшно. И отец под боком, всегда на страже его интересов. Все дрязги, хлопоты, счета, неурядицы – всё на нём. И Наннерль – готовая слушать с утра до ночи, что бы он ни сочинил. И глупая Пимперль, по которой он скучает, особенно вечерами, когда обычно выводил её на прогулку. И Трезль, с которой можно было шутить довольно рискованно… она милая, и очень его любит. Едва ступил на улицу, весь город навстречу. У каждой улицы своя тональность: весело – бежишь в собор по одной, если грустно – медленно бредешь другой, созвучной настроению. Одна улица кокетлива и любит с тобой пофлиртовать, другая – жесткая и холодная, ничего не спускает. Если хочешь развлечься, знаешь к кому пойти; а если нужно утешение, и тут есть дом, где он получит его в любую минуту без вопросов и советов. Здесь же, в Мюнхене, приходится заискивать перед всяким, кто соглашается замолвить о нем словечко курфюрсту. Он за эти несколько дней пережил больше унижений, чем за несколько лет в Зальцбурге. Князь презирал, терпеть его не мог, но с ним считался. Здесь же говорят комплименты, льстят, «лижут ему зад» – и не видят в упор. Чужие улицы, чужие лица; ни своего угла, ни заработка (а деньги тают), все обещают, никто ничего не делает. Надежды призрачны, гостиничный тюфяк, обеды дармовые и скверные. Холодно, мать плачет, хоть и прячет слёзы; и девицы все чванливые и, как Кайзерин, продажные. В доме у интенданта придворных театров прикидываются внучатыми племянницами, оправляя платье, краснея и торопясь выскочить за дверь… А сегодня собрались тонкие ценители гусиной печенки пожрать на дармовщину, и обещают, что будто бы будут платить ему ежемесячно милостыню. Сейчас обещают – под пьяную лавочку, налив зенки, икая и чавкая, облизывая жирные пальцы, а завтра, протрезвев, и не вспомнят о нем. А напомнишь – долго будут мяться, жаться, бекать-мекать, рыться по карманам, отыскивая мелочь, и так изведут, чтобы в другой раз и мысли не возникло прийти к ним за подаянием, ими же установленным.
Это всё так мог бы согласиться Вольфганг, но назад – нет! Ни за что.
Он чувствовал себя в ловушке. Только сочиняя музыку, он был по-настоящему свободен – ни Вольфгангом, ни сыном, ни братом, ни австрийским подданным, ни мужчиной, ни низшим сословием. Эта свобода глубже религиозного экстаза, когда перестают жить для себя и слышат только Бога; потому как музыка в нём – и есть сам Бог. Власть же предержащие пусть себе чванятся, не берут на службу, делая вид, что знать его не знают, хранят свои устои, этикеты, касты, масти, травят анекдоты, расшаркиваются – Бог им судья…
Рассказать бы Анне Марии обо всём – о курфюрсте в первую очередь, и пусть тут же укладывают багаж и уезжают, здесь им больше нечего делать. И не только здесь, хочется сказать, ну да ладно – это уже другое, не будем всё валить в одну кучу… А пока – спать.
Когда Вольфганг ушел в свою комнату, под окном духовые заиграли ночную серенаду. Устроил это всё тот же Альберт в качестве подарка. Вольфганг взял скрипку и, подойдя к окну, сыграл им Адажио из концерта G-dur. «Посылая свой прощальный привет вслед исчезающему сновидению», – как поэтично выразился Герман Аберт4444
Г. Аберт – автор фундаментального исследования о Моцарте в 4-х томах.
[Закрыть] об этом Адажио много десятилетий спустя.
И всё-таки уснуть в ту ночь Вольфгангу не пришлось. Холодный рассвет жидко просочился в окно. Ледышками трутся одна о другую, греясь, ступни. Незнакомые мелодии прорастают в нем сочными побегами. Он ждет, когда рассветет настолько, чтобы он смог их записать… В своем углу похрапывает Анна Мария. Перо скрипит, марая бумагу чернильными значками – без паузы, не торопясь, не чёркая и не дописывая…
Это – зарождается в глазах, в отяжелевших веках, в легких порхающих руках, распирает грудь, жжет щеки и, обогатившись гармонией, мурашками пробегает по телу. Первые и вторые скрипки уже давно сотрясает тремоло, контрабасы гудят как орган, удерживая basso ostinato, голоса хора набирают силу до forte и обессилено опадают, пока струнные скользят триолями, словно по лезвию ножа, из тональности в тональность… Знáю, слышу, но нельзя всё записать разом, запись требует очередности, потому и пропустил флейты и гобои, и кларнеты – знаю, что любимые, и что их нет в зальцбуржском оркестре, и фаготы – всегда ироничные до неприличия, и валторны, и даже тромбоны-фаталисты… Нет, это не весело, я знáю, и что сиюминутно – понимáю, налетело и стихло, а потом еще кропать и марать… Но оно-то и есть самое затаенное, самое вкусное, говоря поварским языком, а каким еще может казаться язык, когда речь заходит о музыке, если не кухмистерским, кучерским, сапожницким… Пиши, пиши, ноты не слова, и, слава Богу, они любят твою руку, а рука у тебя твердая, искусная… Sancta Maria или Ave Verum, будто тонкой иглой хирурга, сшивая, всё колют и колют нам сердце, а оно болит, разрывается… Такое напряжение, и так зыбко всё то, что есть «я» и – «остальное». Этот стол, комната, свет лампы – всё плывет. Мне дурно как барышне, напряжение распирает череп – плохо мне, черт возьми. Все очертания прозрачневеют, несет холодом, кислород сжижается, утекает, вакуум растет – или от меня останется мокрое место, или я сойду с ума от напряжения… Я дергаюсь на стуле, не могу больше, пиши скорее, я хочу передохнуть (встал, заварил себе чай), пульс 120, знобит, руки дрожат – та́к-то присутствовать, когда пишется музыка.
Пишу быстро и судорожно – и легче мне. Если вам плохо, хочется забыться и остаться одному, и умолять только об этом: идите, идите, дайте мне покой. Об этом я и прошу теперь Вольфганга, ведь он и сам устал сегодня, почти не спал ночь. Все эти разговоры с графом Зэау, обещания курфюрстины, «что она сделает всё возможное, но очень сомневается в успехе», вечерний спектакль, ночная серенада, устроенная Альбертом… И уже сонно бормочу себе под нос над молчащей машинкой с безжизненным белым листом: иди, Вольфганг, спать, только смотри себе под ноги, тротуары в 18-том веке сам знаешь какие, несмотря на хваленое немецкое качество. Не то, что сейчас – в 21-м. Чистота здешних улиц такая, что я прямо тут же, на асфальте, поставил бы себе кровать, тумбочку, завел бы будильник и забрался бы в постель – так уютно здесь и по-домашнему… И что глазеть по сторонам, домá как дома… Зачем ты приперся к опере? Нет там сейчас никого, и нечего там делать в этот час, надо идти спать. Мне нужно ложиться спать, потому что ночь, уже пятый час, а вам с Анной Марией надо выспаться перед дорогой. Ноги в руки и – nach Hause, или хотя бы – nach der Heimat (на родину отца) к его брату в Аугсбург. Слушайся отца, он справедлив, когда предупреждает: «Ты мог бы жить один в Мюнхене, но какую честь это тебе принесет, и подумай, как будет смеяться архиепископ. Ты можешь это сделать неважно где, но только не в Мюнхене. Не надо тебе опускаться и продаваться так дешево, пока нет такой необходимости». И приводит в письме слова князя, якобы сказанные им однажды (вот, когда оценишь их по достоинству): мол, он терпеть не может [т.е. архиепископ], ежели разъезжают так, попрошайничая». Недурно сказано и, главное, в точку? Плох князь? Нет! Умен. Груб и чванлив, но умен. Ежели разъезжают так, попрошайничая, будто подслушал ненароком Марию Терезию, отговаривавшую сына (правителя Ломбардии) от бродячих музыкантов. Даже сестра Наннерль, всегда сдержанная – вне себя: «Это недостойно тебя оставаться в Мюнхене без ангажемента. Если ты не добился его там, достойней искать место при других княжеских особах». И Йозеф Гайдн возмущен: «Сумей я запечатлеть в душе каждого любителя музыки (особенно же истинного) неподражаемые работы Моцарта с тем глубоким музыкальным разумением и истинным чувством, с каким понимаю и чувствую их я, то нации соревновались бы, чтобы приобрести такое сокровище… Меня охватывает гнев, что сей бесподобный Моцарт еще не приглашен на службу при каком-нибудь императорском или королевском дворе». Прислушайся хотя бы к нему, пусть тебя это утешит и придаст силы.
С утра укладывали вещи, собираясь в дорогу. «Сразу после завтрака, мы с мамой зашли на чашечку кофе к 2 барыш. фон Фрейзингер. Но вместо кофе мама приложилась к 2 бутылкам тирольского вина. В 3 часа она поспешила домой, чтобы сделать еще кой-какие приготовления к отъезду. Что касается меня, то я пошел вместе с 2 барыш. к г. ф. Хамму; 3 барыш. сыграли каждая по концерту, я же – один из концертов Айхнера, prima vista4545
(итал.) prima vista – зд.: с листа.
[Закрыть], затем импровизации. Учитель барышни Хамм фон Айнфалькастен (Einfaltkasten)4646
Игра слов с собственными именами: Einfalt – глупость, простоватость; kasten – ящик -сундук, коробка.
[Закрыть], некто аббат Шейер. Хороший органист, чего не скажешь о его игре на клавесине. Он всё это время рассматривал меня в лорнет. Человек сухой и мало разговорчивый. Потом ударил меня по плечу, улыбнулся и сказал: да – вы – вы понимаете – да – это правда – какой человек. Кстати, папá не припомнит ли имя Фрейзингер? Отец двух премиленьких барышень сказал, что он очень хорошо знает папá, что он учился вместе с ним. Он вспоминал, между прочим, Вессобрюнне, где папá играл на органе непостижимым способом (это было новостью для меня!). Он сказал: чудовищно было видеть, как накладывались руки и ноги – одна поверх другой, но это было замечательно. Да, этот человек [Леопольд Моцарт] потрясающий. Мой отец относился к нему с большим уважением; а как он посмеивался над кюре и над своей склонностью к этому призванию! Вы его очень напоминаете, каким он был тогда; абсолютно. Но он был еще моложе, когда я с ним познакомился».
Вещи уже собраны и уложены. Анна Мария ждет сына за столом, накрытым на двоих. «Я вспотела до такой степени, занимаясь багажом, – жалуется она Леопольду, – что пот ручьем течет у меня по лицу. К черту все поездки, у меня впечатление, что ноги выходят через рот, так я устала». Она надеялась, что Вольфганг ей поможет, но ему всегда не до неё.
Когда прощались, сожалениям и стенаниям не было конца. Переживали все, да так, что жалко было на них смотреть. Наконец карета отъехала и все вздохнули с облегчением… Конечно, и талантлив, и мил, и мать у него свойская, и музыку пишет душевную – заслушаешься, а хлопот с ним было бы много. Одно дело помечтать в компании, другое – каждый день отнимать у себя время, тратиться, просить за него, кто бы он ни был, хоть бы и Орфей сладкоголосый.
И у Вольфганга с мамá, наконец оставшихся в карете вдвоем, как камень с души свалился, уж Бог знает почему. Вольфганг пересказывал местные сплетни, сыпал анекдотами, похоже изображал курфюрста, графа Зэау и виолончелиста Вошитку, когда тот склонялся перед курфюрстом, словно петух, клюющий зерно, и Альберта, пьяно дирижировавшего под окном гостиницы «ночной серенадой», подражая их голосам, их манере глубокомысленно задумываться, удивляться и смущенно делать ему замечания.
А потом они с матерью прижались друг к дружке, он положил ей на плечо голову. Их немилосердно трясло, подбивая жестким сидением под зад, но привычные к путешествиям они держались мужественно… И в такт дорожным ухабам моя рука дергалась, пока я вписывал это в блокнот, будто мне передался тик Зэау, извините, Со. Утром, спрашиваю себя, разберешь свой почерк? Всё, надо спать – самое милое дело, свернуться калачиком, согреться и незаметно уснуть, будто укрыться (или, как сейчас говорят, упаковаться), как гусеница в кокон – замереть, расслабиться, посапывая в подушку, а процесс идет – что-то в нас накапливается, невидимо обрабатывается, отбрасывается – и рано утром, просветленный, опять выпорхнешь из-под одеяла мотыльком, пока людская братия снова не превратит тебя к концу дня в мохнатую рогатую, бесхребетную гусеницу…
К вечеру низкая облачность, густой мыльной пеной покрывавшая небосвод, истаяла до жидкой клочковатости, как на щеках у Вольфганга, впервые в Мюнхене посетившем брадобрея, и пакостливый озноб во всю взялся хозяйничать под одеждой. Тряска уменьшилась, лошади побежали веселей, и оба почувствовали, что въехали в город. «Что это?» – спросил Вольфганг, очнувшись. «Это… – мать обернулась и посмотрела в окно,…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?