282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Кириллов » » онлайн чтение - страница 36

Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 18:09


Текущая страница: 36 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Герр Моцарт, это так на вас похоже. Столько сил, таланта вложить в процветание своей семьи. Сколько искусства, остроумных уловок, дипломатического такта. Претерпеть унижения, щелканье по носу, интриги, интриги, интриги, и выйдя в конце концов из всего этого победителем, – остаться, как оказалось, на исходе жизни у «разбитого корыта»: в драных чулках, потертом камзоле, без жены, отлучив от себя сына, с трудом выдав замуж Наннерль за отжившего свой век вдовца… И умереть в итоге под обломками самых радужных иллюзий, обнаружив в своей искусной, за многие годы сотканной паутине, одну единственную добычу – самого себя.


ПО ПАМЯТНЫМ МЕСТАМ

Я прощаюсь с Вольфгангом. Спускаюсь шаткой лестницей в душный вестибюль зальцбуржской гостиницы из тесного, полутемного номера, можно сказать, получердачного. Конечно, после изнурительной дороги и такому номеру бывают рады, но если обстоятельства вынудят задержаться здесь не на одну ночь, например в случае болезни, – не обрадуются. А Вольфганг вечно умудрялся в дороге что-нибудь подцепить – то у него ангина, то отит, болезненно дергающий где-то в среднем ухе, то флюс: и он по десять раз на день бегает к зеркалу, глядя с надеждой – не спала ли опухоль. А вечерами экономят свечи, и номер освещают только горящие полешки из печурки, но и то слава богу – хоть тепло.

Я вышел из гостиницы – ни зги. Лед подтаял, идти невозможно – скользко. Короткая оттепель, и опять подмораживало. Небо расчистилось и видны звезды. Я влюблен в небо. Я нахожу в нем утешение. И в самом деле, где бы ты ни был, чтобы с тобой ни случилось, какие бы катаклизмы не переживал мир – оно всегда рядом, как мудрый учитель, как друг, внимательный, умеющий выслушать до конца, как заботливая жена, с которой радостно делить свою жизнь, а ведь там – еще есть и Бог.

Какая тьма, Господи, что тут увидишь, кроме тротуара под ногами и смутных очертаний одиночных деревьев. Так поздно здесь можно встретить только пьяницу Михаэля Гайдна. Он напивается иногда до чертиков, и даже, говорят, упал во время мессы с высокого табурета, сидя за органом. «Все смеются, этот органист очень дорогой. После каждой литании он высасывает кварту вина, посылая играть вместо себя Липпа, в которого вино тоже вливается как в бездонную бочку». Что ж, он разбавлял вином зальцбуржскую жизнь, убогую и пошлую, какой только и может быть жизнь при любом, даже маленьком домашнем тиране. Из такого дома бегут, туда не хочется возвращаться, если ты не рабской крови. Рабы мелочны, завистливы, подлы и беспринципны – эдакие бесенята, потому что не живут, а всю жизнь бесятся.

В отличие от своего гениального брата М. Гайдн был во всём невоздержан, мало сочинял и много пил. С ним столкнуться на темных зальцбуржских улицах мне было бы так же легко, как и Вольфгангу. Но на этот раз ему повезло больше. Пьяный М. Гайдн, шатаясь, вцепился в тщедушного Вольфганга и они скользили вниз под горку на разъезжающихся ногах. Куда? Не разобрать – тьма, улочки узкие и подворотни на каждом шагу. Их задушевными ночными беседами можно было бы дом обставить, все стены шпалерами оклеить и еще бы на карету с дворней хватило бы… а в чужом каретнике, притворив ворота, как сладко отвести душу за бутылкой вина…


Где теперь их старый Зальцбург так ими ненавидимый и такой живой – одна большая диорама, осаждаемая туристами. Всё пылится под стеклом, повсюду блестят таблички с надписью: здесь жил, здесь был, а сюда никогда не дошел. Мне почему-то вспомнилось время, когда я был бездомным, и скитался по улицам Москвы, как бродячий пес, не имея никакой надежды заполучить московскую прописку. Пусть маленькая квартирка, или большая с высокими потолками на набережной, или частный домик где-то на московской окраине, или комната в коммуналке – у всех должен быть дом… свой дом, свой угол. Но, признаться, и бездомный, безработный, я никогда не чувствовал себя в Москве чужим. Я мог зайти в любой московский дворик, сесть на скамейку, поговорить «про жизнь», мог сыграть на гоголевском бульваре партию в шахматы, мог заночевать на вокзале… Нет, я не чувствовал себя изгоем.

С тех пор я уже много лет живу в Москве на законном основании, имею свой дом и злополучную прописку, считаюсь столичным жителем, но мы больше не рады один другому – я и город, – мы стали подозрительны, высокомерны и холодно вежливы. Нам приходится сосуществовать, мы обречены терпеть друг друга. Я не узнаю своих любимых мест, их обрядили в униформу. Центр блестит, отражает, отпихивает, отгородившись массивными дверьми с видеокамерами над входом, решетками, заборами, оградами, охранниками. Город наводнен беженцами, иммигрантами, гастарбайтерами и, что особенно удручает, всякого рода криминалом, словно идет война. И к кому бы я ни зашел, у всех вид загнанный, а в глазах нетерпеливый вопрос – что надо? Как будто помешал дележу награбленного. Гуманитарии стыдятся своих профессий и завидуют детям, глядя на племя молодое, купеческое, превозмогая любовь к книгам, знанию, презирая тягу к созерцательности, и перенимая у нового поколения – их жесткость, деловую хватку, легкость в мыслях, отсутствие комплексов и пренебрежение к «мусору», называемому духовными ценностями. А исповедующие последние (дух. цен.), как во времена первых христиан, прячутся по норам, воздвигают там самодельные алтари и тайно поклоняются им в вечном страхе быть пойманными за этим недостойным занятием.

Мир больше не вопрошает, он алчет.


Я мысленно прощаюсь со Св. Петром, оглядываясь на его мрачную махину, исчезавшую из вида где-то в районе креста. Я сюда наведаюсь как-нибудь в другой раз, живьем, при ярком солнце, к началу утренней службы, и отведу душу, забравшись в закуток, наслаждаясь морем свечей, красочной яркостью витражей и во все уши слушая моцартовскую мессу… А сейчас я спешу дальше.

Сказано: «на город пала тьма». Улицы, как глубокие колодцы: спускаешься, спускаешься – а там бездна. Нет, что-то смутно виднеется, но что – не различишь. Выбираю направление не глазами, ведет меня интуиция – ловишь лицом легчайшее дуновение и идешь на него… и вдруг тебя всего обвевает, будто выбрался из колодца наружу. Окрест всё та же тьма, но ты уже знаешь – там площадь. Еще приблизился, вон и знакомый фонтан, а там знакомый дом по Гетрайдегассе 9, но здесь он давно уже не живет. И мне там делать нечего.

Если пешком возвращаться от реки Зальцах, пройдя череду безлистых деревьев, опрокинутых в талое небо, вдыхая холодный сырой воздух, огненным шнапсом обжигающий нутро – всю дорогу будет маячить впереди, словно отшельнический скит, крепостной Зальцбург. Запахи жареного мяса гуляют по его переулкам; осел с поклажей – сонный, с жесткой, на вид маслянистой шерстью минует городские ворота в сопровождении погонщика.

Нельзя упустить запах дождя, вдыхаешь его сырую горечь, а сам вспоминаешь дорогу на Ганнибалплатц – к дому, где умер Леопольд, и откуда уезжал в Вену Вольфганг. Ботинки ступают след в след, следы цепочкой бегут впереди – маленькие следы… Когда он сочинял, – рассказывали многие из его близких, – он, погружаясь в себя, часто не контролировал своих жестов, говорил глупости, шутил невпопад. Или уединялся, совершая долгие прогулки в парке Прадо, нередко верхом на лошади…

Двухэтажный дом на Ганнибалплатц, – с траурными окнами первого этажа, от заполнившей их тени, и белизной стен, режущих глаза. В гостиной у пианофорте вся семья Моцартов. Из окна открывается вид на вечерний город с золотистыми дымами на гаснущем небе. Вольфганг и Наннерль сидят рядом, их руки крест-накрест лежат на клавиатуре.

Черты у Вольфганга мягкие, унаследованные от матери, может быть не обладающие утонченностью, но характерные для альпийской расы. Мне всегда он казался брюнетом – этот блондин с густыми и вьющимися волосами. Никак не удавалось запечатлеть в памяти его лицо, нервное, подвижное, блуждающий взгляд его близоруких навыкате глаз. Похоже, что в голове у него, как в маленькой вселенной, вечно крутились музыкальные темы, чем, как мне кажется, можно объяснить повышенную нервозность его недоразвитой фигуры.

Леопольд со скрипкой стои́т облокотился о крышку пианофорте. На стене портрет Анны Марии. Она центр композиции: всех собрав вместе при жизни; со смертью – она легла между ними укоризненной тенью. Никогда и никем в семье это не было произнесено вслух. Но взгляните на их отчужденные лица – только позируют, только притворяются единой семьей. Отец больше не называет его в письмах к Наннерль иначе, как твой брат. Вольфганг не приедет на похороны отца, чему нет оправдания. И Наннерль будет отсутствовать на его похоронах в Вене, о чем я всегда думаю с сожалением и горечью.


ДОЧЬ СВОЕГО ОТЦА

Наннерль выдержана и серьезна, излишне чувствительна (вспомним, как она заболела от переживаний в день отъезда Вольфганга и матери) и при этом – стоик. Скажем, если Текла и Вольфганг – представители богемы, то Наннерль, Мария Анна Моцарт, нечто вроде нашей смолянки. «Моя дорогая сестра! Сегодня твой праздник! Но я знаю, что ты так же, как и я, не любишь красивых слов». Сурова – не то слово – «зальцбуржский рахметов». С отъездом матери она быстро прибрала к рукам хозяйство, приглядывая за чистотой, ревизуя Трезль. «Служанка находит странным, что Наннерль сует свой нос на кухню [это говорит Леопольд], и ежедневно ей делает внушение относительно чистоты. Она ничего не пропускает. Когда та лжет, Наннерль немедленно ей говорит, что она солгала; короче, у Трезль округляются глаза, ибо Наннерль говорит ей всё это прямо в лицо». Она ежедневно с подлинным усердием упражняется на пианофорте, помогает в бумажных делах отцу, дает уроки, чтобы иметь деньги на всякие женские мелочи, регулярно посещает церковь, вставая в 6 часов каждый день, отправляется в храм Св. Троицы и там горячо молится.

Ну, хорошо, впечатляет. А в детстве, какой она была эта девочка-вундеркинд, настоящий виртуоз игры на клавесине, клавикордах и пианофорте? Пожалуй, тут можно о многом рассказать, но я бы отметил главное – Вольфганг ей доверял как себе. Она была его верной наперсницей, посвященная во все его амурные дела с её ближайшими подружками, в которых он неутомимо влюблялся. И при этом не надо забывать, что в свое время маленький братец отобрал у одиннадцатилетней сестры – и поклонников её таланта, и звание вундеркинда, и славу, оттеснив Наннерль со всеми её дарованиями на второй план. Не всякий ребенок это поймет и простит младшему, не затаив на него обиды на всю жизнь. Нет в ней злопамятства, как и мстительности. Она служила для маленького Вольфганга примером благоразумия (и это у неё от отца) и послушания; её живой компанейский нрав (это уже от матери) всегда притягивал к ним подруг и друзей. Вольфганг вырос среди них. Наннерль была для него не только старшей сестрой, она создала вокруг себя среду его обитания. Их обоюдная забота друг о друге трогательны: «Я узнал из последнего письма дорогого отца, что ты болеешь», и дальше следует перечень предостережений, советов, пожеланий скорейшего выздоровления – не формальных, а идущих от сердца. К тому же, он высоко ценил её талант и очень долго надеялся, что сестра, вопреки царившим предрассудкам, станет профессиональной пианисткой, как м-ль Женом. «Моя сестра не должна лениться, а прилежно упражняться, ибо здесь [в Вене] ей уже все заранее рады… Верь мне, ты можешь делать здесь большие сборы, например, давая частные концерты и уроки ф-но. Ты будешь очень востребована и хорошо оплачена». Но, чтобы решиться на это, надо было быть такой же оторвой, каким был её брат Вольфганг, иначе отец ни за что бы ни отпустил её.

Ураганом проходит время по нашим жизням, пока мы, раздумывая, топчемся на месте. И не легко бывает однажды воочию увидеть, что детство кончилось, и плюшевый мишка похудел, свесив болтавшуюся на одной нитке голову себе на вдавленную грудь. Друзья заматерели, пьют вино и нецензурно выражаются, а прежние подружки растолстели – и либо напрашиваются замуж, либо, встретившись на улице, спешат пройти мимо. Культовые песни кажутся банальностями, мечты неосуществимыми – изнашиваются и постепенно изживаются.

Не забудьте, – заглянул мой кадровик в её личное дело, – каким было её детство и отрочество. Наннерль играла в монарших дворцах, её одаривали дорогими подарками, она исколесила с отцом пол-Европы, была представлена элите европейского общества. И что в итоге, чем сердце успокоилось, где она оказалась? В захолустном городишке, с кучей чужих детей… И впереди еще целая жизнь. Не могу себе представить, как ей (Наннерль) жилось в Санкт-Гильгене в её новой семье, с заурядным (пусть добрым и заботливым) человеком, но чиновником, функционером. Ведь он, вдовец, имел от двух прежних браков пятерых детей. Рисуется какая-то безотрадная история: впрягли, надели шоры и погнали по кругу крутить жернова. Это как в «Даме с собачкой», как ни выглянешь в окно, всегда видишь «забор», длинный и серый, и так до смертного часа.

Муж Наннерль умер в 1801 году, – продолжал мой чинуша зачитывать анкетные данные, – оставив 50-летнюю Марию Анну вдовой после 16-ти лет брака. Её сын Леопольд, пройдя всякого рода мытарства (не миновали его ни сума, ни тюрьма), закончил свою жизнь таможенным чиновником в Инсбруке. В 1824 году Наннерль ослепла. Тем самым как бы свидетельствуя о своей подлинной «слепоте», – отвлекся он, – в отношении покойного брата, которому отказала в своем внимание. В темноте и одиночестве она прожила целых пять лет до своей смерти, наступившей 29 окт. 1829 года.

И с местом её упокоения не обошлось без семейного скандала. Часто задают вопрос: почему некоторые комментаторы постоянно обвиняют Констанцу во всех грехах, во всех злодеяниях, во всех пороках, якобы так и не преодолевшей собственной злопамятности в отношении свёкра и золовки. Так вот, тихая, забитая и всеми обижаемая, бедная вдова своего супруга-гуляки, промотавшего всё им заработанное, Констанца, тихой сапой, воспользовавшись своим положением родственницы, распорядилась убрать с могилы памятник Леопольду и похоронить туда Ниссена, её второго мужа, хорошо зная о желании золовки обрести вечный покой рядом с отцом. Наннерль (беспомощной к тому времени и уже слепой) пришлось отказаться от своего завещания быть погребенной в одной могиле с отцом и написать другое, в котором она была вынуждена просить для себя место в общем приходском склепе на кладбище Санкт-Петер. Нам же остается расценить это, как месть невестки, пусть и покойному, но врагу, как последний гвоздь, вбитый Веберами в семейный гроб Моцартов.

Единственной отрадой Наннерль, любимым племянником до конца её жизни оставался младший сын брата Франц Ксавер или Вольфганг Амадей II, последний музыкант в семье Моцартов, что было для неё немаловажно. Сохраняя с ним постоянную связь, заботясь о нем, она, думаю, возвращалась душой и мыслями к дням своей юности, когда с такой же страстью опекала его отца Вольфганга Амадея I-го.


Наннерль никогда не осуждала брата, она упрямо его отрицала (Вольфганга венской поры). Пожалуй, только в музыке он оставался по-прежнему для неё самым близким, родным – её братом…

Но всё возвращается на круги своя. Они садятся вместе за пианофорте, чтобы сыграть его концерт Es-dur для двух ф-но, сочиненный им для себя и сестры – и не так, как на портрете, как бы ничего не знающим о присутствии друг друга (Вольфганг и Наннерль позировали отдельно), но глядя глаза в глаза. Переспрашивают один другого, откликаются искаженным эхом, сбиваясь с темы, переходя на шепот – доверительный и откровенный, воскрешая память об общей утрате, разделяя, переполнявшие обоих чувства. «Я надеюсь [как бы в утешение говорит Вольфганг], что блаженное время уже совсем недалеко, когда брат и сестра, сердечно обнявшись, смогут снова говорить всё, о чем думают, и что у них на сердце»… И мы – сейчас и всегда – это можем услышать в этом концерте для двух фортепьяно, написанном им в год возвращения в Зальцбург.

На окне, залитом солнцем, стоит мною оставленная для них белая роза. На её матовых лепестках, как бы чуть прихваченных изнутри желтизной, едва заметен отраженный свет от твердых ломких зеленых листочков, будто роза наглоталась хинина от неразделенной любви.

Они смотрят в раскрытый на пюпитре клавир, и семейные раздоры и обиды ими забыты, – их руки опять соприкасаются и короткими пассажами вступают в коду… Они знают, как преобразить в звуки сердечную боль и тем самым взять над нею верх, рассеяв душевный мрак и упорядочив хаос…

Я тихонько прикрыл за собой дверь.

St.Petersburg
(Florida),USA


Я никогда не знал покоя, с самого детства я в бегах. Однажды, выйдя из-под отчего крова, я спешу насладиться свободой; тороплюсь увидеть как можно больше, побывать, где только возможно, совершая для себя маленькие открытия – мне нравится так жить. Я как влюбленный перед заветным свиданием, меня томит предчувствие близкого «рая» – я всегда на пути к нему. Для меня всё важно – от нового знакомства, новой страны до случайной ассоциации, обжегшей душу (словно спичка стог сухого сена) – всё уже трещит, полыхает внутри, я горю от счастья…

Если можно было бы материализовать моё всегдашнее душевное состояние, глазам открылась бы нескончаемая дорога, с острым предвкушением головокружительно близкой цели…

Мне хорошо в пути, я не знаю усталости, я не могу остановиться, для меня нет одиночества, нет провинции, нет отчаяния бесконечных неудач… Это как бы чужая, чья-то жизнь, которую мне волей-неволей приходиться наблюдать. Каждая минута моей жизни – нечаянная радость. Мир прекрасен и сам по себе, но он еще пронизан для меня, как солнечным светом – моей радостью.

Возраст дает о себе знать не тем, что уходят силы, остужаются чувства и не хочется больше прыгать, шуметь, толкаться на дискотеках, сотворить нечто несуразное, эпотажное, дерзкое, нет, – сердце вдруг перестает тебя звать в «даль светлую», и мир больше не кажется твоим.

Я так думаю, что «Волшебная флейта» явилась и зарождалась, именно, как желание окунуться в «волшебный кипяток» детской непосредственности, веры и выйти на свет принцем, снова одержимым творчеством. «Волшебная флейта» – возвращение к истоку, к музыкальным вкусам и пристрастиям отца, к его симфоническим картинам, наивным, с юмором, со всякой чертовщиной, но скоротечным как всякое волшебство. Оно сопутствует нам в детстве как палочка-выручалочка, избавляя нас от страхов и отчаяния; оно является на изломе жизни, когда иссякает энергия и дух ждет новых откровений.

Если я не одержим своей профессией, любимой женщиной, если самые разнообразные интересы не поглощают всего меня, если моя жизнь не сгорает между надеждой и отчаянием, предчувствием успеха и уроками поражений, если этих порывов, этого воодушевления нет – передо мной стоит в маске мой поздний «гость в сером» и предлагает деньги за сочинение собственного реквиема.


Однажды на закате я оставил Вольфганга и Тёклу на городской площади под октябрьским солнцем, дурачившихся на скамейке на виду у всего Аугсбурга. Я оставил их надолго, забросив свою рукопись. Я на гастролях в Америке. Живу в недорогом квартале провинциального городка штата Флорида. Обстановка комнаты легко переносит меня в воображаемый номер Вольфганга в гостинице Аугсбурга. Мне даже не надо закрывать глаза, чтобы себе это представить. В окно бьет солнце, темный угол за шкафом оживает пляшущими золотистыми пятнами от беспокойно трепещущей под сильным ветром листвы. Здесь, 30-го октября, я опять разложил перед собой на столе свои штудии (studie). Я счастлив, когда в этот мир моей игры с самим собою опять входит любовь, потому что она и Вольфганг и не уходили никуда.

Вон он, смотрит на меня от горящей настольной лампы (лампа и зеркало пробуждают во мне память о Германии), и Божья матерь накрывает нас своим покровом.

Не хорошо читать чужие письма, но, не удержавшись, я заглядываю ему через плечо, прости, Вольфганг. Может это и не письмо вовсе, и не твоё, а?..

«Когда я совсем один и в хорошем настроении, например в карете во время путешествия или на прогулке после сытного обеда, или ночью, когда не могу уснуть, – тут, чаще всего, и приходят ко мне в изобилие идеи. Откуда и как, этого я не знаю – от меня тут ничего не зависит. Те, что мне нравятся, я запоминаю и даже напеваю их про себя, – так, по крайней мере, мне говорили другие. Если же я мысленно удерживаю тему, то тут же ко мне является то одно [продолжение], то другое, смотря по тому, на что этот кусок может быть пригоден, чтобы я изготовил из него паштет в соответствие с контрапунктом и звучанием различных инструментов и т.д., и т. д. Это распаляет мне душу в особенности, если никто не мешает; кусок растет, ширится, я его проясняю для себя; эта вещь, если даже она и длинная, почти полностью складывается у меня так, что я готов её окинуть одним взглядом и услышать её звучащей в воображении не последовательно, как её будут исполнять, но как бы всю сразу. И это подлинное пиршество. Весь процесс осмысления и воплощения протекает у меня, как сон наяву, но ценнее всего, что я всё это слышу целиком. И сочинившееся таким образом, уже не забывается. Может быть, это самый прекрасный дар, каким наделил меня Бог».

Я смотрю на него, мне кажется, что ему здесь хорошо. Это было нелегко выманить его из Вены. Он уже давно поправил бы свои дела, если бы не цеплялся так за родину. Вечно больная Констанца не отпускала его от себя ни в мыслях, ни тем более…

Его звали, звали, звали… Иногда мне слышится в этом зове отчаянный крик, обращенный к утопающему. Но… как говорится, спасение утопающих… Й. Гайдн звал его с собой, отправляясь в Лондон, но пражские заказы удержали его в Вене. Его звал да Понте (либреттист его лучших опер), он бы всё устроил для него в Англии… Его звала туда годом раньше Нэнси Стораче (его первая Сюзанна), испугался, не желая больше всего того, что пережил с Лиз Вебер. Его звал распорядитель лондонского оперного театра, но опять он пропустил этот призыв мимо ушей. А голос той, что удерживала его в Вене, молчал. И я суеверно не спрашиваю его, что он тут делает в Америке.


Мама хотела, чтобы я играл на скрипке. Я занимался несколько лет, и она радовалась как ребенок. Сшила мне подушечку, чтобы удобнее было держать на плече скрипку. Сама ходила со мной на занятия. Благоговейно слушала меня за дверью в коридоре. Волновалась на экзаменах, хвасталась, как хорошо её сын играет на скрипке. Её мечты сбывались. То, что не удалось ей самой, она видела уже воплощенным в сыне.

Скрипку я забросил – наотрез отказался, не понял, уперся. Музыки настоящей не слышал, а детскую скудную, хрестоматийную – играть не захотел. Мать была убита, но как ни упрашивала, я не уступил. Она бережно хранит скрипку, время от времени протирает её, держит в руках, любуется и, как драгоценность, прячет в шкаф. Я, играющий на скрипке, – это мечта мамы, это то, что очень хотелось – ей.

Жизнь подобна одному дню. С вечера планируешь и то сделать, и это – и всё мысленно удается, но пришло утро – и что-то вмешалось, одно, другое… какие-то обстоятельства задержали, отвлекли, ушли минуты, часы, наступил вечер, смотришь: сделано мало, десятая часть того, что было намечено, — ничего, думаешь, еще есть завтра

Москва. 14. 03. 2014 г. С Божьей помощью.

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации