282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Кириллов » » онлайн чтение - страница 32

Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 18:09


Текущая страница: 32 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Причина тут заключена не в недостатке рассудка, а в недостатке решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого бы то ни было» (Кант) «Sapere aude!201201
  (лат.) Решись быть мудрым!


[Закрыть]
 – имей мужество пользоваться собственным умом», говорит тебе Кант (кстати, это девиз Просвещения). И забудь уже, что «Папá – второй после Бога». Отцу позволительно с неприязнью думать о Вольтере, он старого закала «времен очаковских и покорений Крыма»,202202
  А. Грибоедов «Горе от ума»


[Закрыть]
он вырос в той эпохе, плоть от плоти её. Но ты, дитя просвещения, открой глаза. Ты действительно дитя своего времени, и в музыке ты остаешься верным Канту, заметившему, что главное в жизни обрести свой голос, перестать петь с чужого. Папа римский родил батюшку царя, батюшка царь родил отца родного князя-архиепископа, отец родной князь-архиепископ родил папашу интенданта придворного театра, папаша интендант придворного театра родил пахана капельмейстера, пахан капельмейстер родил Папá музыканта, Папá музыкант родил сына Вольфганга… При абсолютизме, к несчастью, отеческая опека в порядке вещей: кто кочевряжится – объявляется смутьяном. Отеческим правлением обозвал этот режим и Кант, «при котором подданные, как несовершеннолетние, не в состоянии различить, что для них полезно, что вредно – и это является [по мнению философа] величайшим деспотизмом». * Неужели Леопольд ни разу не задумывался, что его сын когда-то будет жить без него. Или это его совсем не заботило? Мне всё слышатся сыновьи причитания Вольфганга в самом начале поездки: «Нам не хватает только Папá, но такова воля Божья». Это точка отсчета? Бог не дал на этот раз Папá и всё закончилось полнейшим фиаско для сына и смертью для матери. Значит ли это, что они ослушники – и за это наказаны: самовольничали, отступились от воли Божьей; или Господь осознанно не дал им Папá в этом путешествии и хотел того, что произошло? А иначе, в чем бы состоял задуманный Им урок для его спасения? Сын уезжает без благословения отца – случайность или Промысел Божий? Или Вольферль должен был стать Вольфгангом, чтобы в ответ на ультимативный призыв Леопольда вернуться домой, посметь ему высказать со всей откровенностью: «Допускаю, что вы хотите мне счастья, но замечу вам, если бы мой отец был в курсе моей нынешней ситуации и благоприятных перспектив (и не был бы введен в заблуждение каким-то „добрым другом“), он, думаю, не написал бы мне в таких выражениях, чтобы я никак не смог ему сопротивляться. […] Если бы я набрался немного терпения и остался бы в Париже, я уверен, что достиг бы своего, добившись и чести, и славы, и денег, и вы бы, конечно, расплатились с долгами. Но что сделано, то сделано, не надо думать, что я об этом сожалею […] но уверен, если бы не желание обнять вас как можно скорее, я бы ни за что не приехал в Зальцбург, и я не считаю это моё намерение похвальным и доблестным. В действительности я совершу самое настоящее безумие на свете. Поверьте, что это мои собственные мысли, а не кого-то другого» (курсив – мой).

Страсбург, 15 октября. Здесь все очень бедны. Но я дам послезавтра, в субботу 17, сольный концерт по подписке… это мне будет стоить с иллюминацией 3 луидора. 26 октября. Короче, я заработал 3 луидора… мне посоветовали остаться до следующей субботы и дать большой концерт в театре. К удивлению, досаде и стыду всех страсбуржцев сбор был таким же. 2 ноября. Я вновь дал концерт 31-го, который, после оплаты всех издержек (незначительных на этот раз), мне принес 1 луидор.


Я должен был выехать 27 или 28, но это оказалось невозможным из-за внезапного наводнения. И меня убедили… дать еще один концерт. Завтра уезжаю дилижансом через Мангейм – не пугайтесь. Иностранцу надо делать то, что советуют люди, которые по опыту лучше знают как обстоят дела… и предпочитают объезд в 8 часов, потому что дороги там лучше и экипаж тоже.

Я рано попал из домашней теплицы во взрослую жизнь. Представьте себе чувства молодых петушков, оказавшихся в придорожной лесопосадке. Чем не «джунгли» для них, – не выжить им там: либо кошка съест, либо бродячий пёс разорвет, либо под машину попадут. Древний инстинкт утрачен, а наседкам не до цыплят, только бы шастать вечерами в сарай на насест, а днем квохтать перед крыльцом, пока хозяин не бросит им горсточку зерна. Мы точно так же давно одомашнены, но наши «джунгли» опаснее природных, более детерминированных и предсказуемых. Ребенка не обучают выживать в социуме, как это делается в популяциях наших меньших братьев: не хочешь быть съеденным – будь хитрым, изворотливым, сильным и беспощадным, и помни – никто за тебя не проживет твою жизнь. Даже инстинкт самосохранения, обостренно развитый среди диких животных, у наших детей часто отсутствует. Их зомбированные на птичьем дворе родители и классные дамы учат прямо противоположному: обидели – пожалуйся старшим (воспитательнице, маме, учителю), а не распускай руки; всем уступай, игрушки отдавай, ко всем и ко всему относись доверчиво, всегда говори правду и только правду, ничего в себе не таи, стыдись желаний, стремления к успеху, к лидерству и т. д. И лишь в последний момент, когда их родительские руки разжимаются и юношу уже несет по волнам, по морям – они, опомнившись, его напутствуют вдогонку: «Не доверяй никому… Я прошу тебя довериться только Богу, ибо люди все злые! Чем старше ты будешь, и чем чаще тебе придется иметь дело с людьми, тем скорее ты узнаешь на собственном опыте об этой печальной истине…» Но поздно кричать пожар, когда дом полыхает. А любовь? Все забыли о любви, которой мир спасется – о Божьей любви

Понять, что тебя не любят (все, безоговорочно, каждую минуту), – тебя, такого хорошего, отзывчивого, готового поделиться последним, – нет, невозможно. Убивает даже не грубость, не насмешка, не злокорыстие, что случалось и раньше – нет, дело в полнейшем равнодушии, когда тебя, живого, ранимого, переполненного любовью ко всем живущим, отодвигают в сторону как стул, а застрял, еще и поддадут коленкой – пошел вон, и смачно плюнут в твои округлившиеся, полные слез глаза.

Для меня необъяснимо, как Вольфгангу удалось до конца своей короткой (это ответ?) жизни не озлобится, не впасть в отчаяние, не проклясть эту жизнь, признав, что первый урок предательства преподал ему… нет, не князь-архиепископ, и не друзья, и не коллеги-музыканты – первый удар ниже пояса ему нанес его же собственный отец.


«СИАМСКИЕ БЛИЗНЕЦЫ»

Для души Вольфганга последствия отцовского письма (12 февраля) можно сравнить с ковровой бомбежкой американцами беззащитного Дрездена. Удар оказался неожиданным и крупномасштабным – его били, били, били, его совестили, его унижали; в него плевали, едва он успевал разжать губы, чтобы объясниться… Но самым непереносимым было то, что точно так же поступили и с его любимой. Это выглядело несправедливо, подло и низко со стороны отца, который всё еще оставался для него образцом, и потому было обидно до слез… «Скажи мне, с какого перепугу могла зародиться в твоей голове идея, что ты сейчас в состоянии реально помочь этим людям [Веберам] устроить свое счастье?», – подвел Леопольд жирную черту под всеми доводами сына. Но на ответ уже не было сил: «Вам необходимо знать… Ради Бога, не хочу я об этом говорить, потому что не в состоянии (особенно сегодня) подробно об этом рассказывать, к тому же новое и неизвестное для вас еще прибавит вам [новых] забот и треволнений, чего я всячески хотел бы избежать».

Старый хрыч, – забазарил мой экстремист, – сидит себе в нетопленой комнате на Ганнибалплатц, кутает ноги в старые одеяла, греет руки в миске с теплой водой, клянет всех подряд и считает, что всё у него с сыном разладилось из-за Веберов. А всё началось задолго до встречи Вольфганга с этим семейством. Еще там, в его детстве, когда папочка вдруг понял, что его сын – «курица, несущая золотые яйца». Конечно, он никогда бы себе не признался, что пользует сына. Он искренне считал, что, предъявляя миру таланты сына и прославляя его, тем самым обеспечивает его будущее. Пусть все восхищаются его уникальным дитя, которое грех было скрывать. Так он втирал очки себе, соседям, знатным особам, всем поклонникам. Но это всё лукавство. На самом деле он возил Вольфганга по Европе ради денег и собственной славы, которой он бредил с юности. Самому прославиться кишка тонка, а наш вундеркинд трудился на него из последних сил, и как вообще он выжил – одному Богу известно. Тут мне приходят на память дря́нские стихи, написанные давно, в 1762 году, господином Пунфендорфом о маленьком Моцарте и преподнесенные Леопольду через графа Колляльто: «Восхитительный ребенок! всеми восхваляемый юный виртуоз. О, малыш, тебя называют величайшим из исполнителей. В музыке нет для тебя ничего невозможного, ты станешь очень скоро величайшим маэстро. Я желаю только, чтобы твой организм выдержал напор твоей души и не свел тебя, как ребенка из Любека, преждевременно в могилу». Отец купается в лучах сыновней славы, упивается собственной значимостью, известностью, расположением знати и монаршими милостями, убеждая себя и других, что исключительно заботится о блестящем будущем сына, выставляя его как дрессированную обезьянку с забавными фокусами. Много позже он зло упрекнет сына в комедиантстве, будто не сам взрастил это в нем собственными руками. Их отношения обезьянки – дрессировщика, учителя – ученика, боженьки и его паладина не выдержали испытаний.

Для малыша, – тут я влезаю в поносный «базар» моего визави, – отец никогда не был деспотом, да сын и не нуждался в отцовской палке, инструмент как магнит сам притягивал ребенка. Он играл, сочинял, изощряясь в технических приемах, отец только поощрял, помогал и хвалил. Сын взахлеб искусничал за клавесином, бог знает, что вытворял, а довольный отец не только не одергивал, но даже, подталкивал маленького озорника к новым подвигам. Отец – как тó волшебное зеркальце, в которое смотрится малыш, слыша в ответ: «ты талантлив, спору нет! Ты на свете всех умнее, всех искусней и смелее». Надо отдать ему должное, отец готов был часами разбирать с сыном его мазню, без конца его хвалить, восторгаться им, петь ему дифирамбы. Отец – это та благоприятная атмосфера, где маленькому Вольфгангу жилось легко и комфортно. Всё, что бы он ни делал, всем нравилось, вызывая бурный восторг, потому что этим — всё — была его музыка, а отец её лучшим и доброжелательным слушателем, умным учителем и восторженным почитателем, с которым Вольфганг с младенчества был в тайном сговоре. Они-то оба знали себе цену, и выразительно переглядывались, когда вокруг звучали похвалы и аплодисменты. Отец – ещё и могущественный его покровитель, для которого Вольфганг значит больше, чем жена, дочь и кто бы то ни был вплоть до архиепископа.

Браво! – аплодирует мне мой неподкупный «полиграф». – Всё так, если бы не… Всё сразу стало понятным, как только сын попытался уйти из-под власти отца и лишить его привилегии «кормиться» плодами его славы. Правда, отцу до конца его жизни еще кое-что перепадало с пиршественного стола сына. Например, отзыв И. Гайдна, высказанный ему в личной беседе: «Я утверждаю как перед Богом, как честный человек, ваш сын наиболее великий композитор из тех, кто мне известен лично или заочно, у него вкус и, кроме того, большие знания в композиции»… и добавил особенно лестную фразу: «Господин Моцарт, кто знает, появился бы на свет такой композитор, как Вольфганг, не будь у него такого отца, как Леопольд».

Или минуты счастья, пережитые Леопольдом на концерте сына, состоявшемся в присутствии императора: «Когда твой брат уходил со сцены, император попривет. [ствовал] его шляпой и рукой, крикнув: браво, Моцарт. Я сидел всего двумя ложами дальше от поистине восхитительной принцессы Вюртембергской и имел удовольствие прекрасно слышать каждый инструмент в оркестре – у меня слезы стояли в глазах от наслаждения». Но, к несчастью для Леопольда, восторги не были больше обращены и к нему, а это ранило, задевая оскорбленное самолюбие. Все забыли, что успех и слава сына – его рук дело, он отдал этому всю жизнь. Но никто об этом не помнит, никто (кроме Й. Гайдна) больше не воспринимает их как единое целое, как бывало раньше, когда Вольфганг-ребенок поражал публику недетским мастерством, а отец получал свою долю восхищения и комплиментов.

Подозреваю, что Леопольду с его амбициями нестерпимо было ощущать себя неудачником, а тем более было больно себе в этом признаться.

И потому, – перебивает меня, не смущаясь, мой сказочник, – всю вину за это легче возложить на сына и архиепископа. Ведь именно при князе, педанте и прагматике, требовательном и нетерпимом к Вольфгангу сверх всякой меры, между ними пробежала кошка. Князь был человеком черствым, уважающим дисциплину, ценящим порядок и усердие, так сказать, последователь «просветителей», чьи идеи во многом разделял, но он был и человеком, просто человеком. Он предпочитал итальянцев, похоронив надежду Леопольда на вожделенную должность капельмейстера, и как всякий смертный жаловал тех, кто его «обожал», и не терпел – его ненавидевших. Леопольд бесился, выплескивая при сыне свой гнев на архиепископа. И маленький волчонок (для которого папа́ был вторым после Бога) недружелюбно посверкивал на спесивого князя умными глазками, а саркастические характеристики отца только усиливали их обоюдную неприязнь. Я и сам не люблю, когда мне всё поперек. Хочется сразу сказать, либо принимай меня, какой я есть, либо «согласно Евангелию… ищи свое счастье».

Если хочешь удержать сына в Зальцбурге, зачем разжигать в нем ненависть к князю, уничижительно отзываться о нем и тут же на глазах у сына низко кланяться ему в подобострастном реверансе. Словом, в отъезде сына отец был и сам во многом виноват. Между прочим, князь выглядит в этой истории более честным, во всяком случае более последовательным, чем Леопольд, выпрашивающий для сына место при дворе – рабская психология. Поэтому он, когда пришли испытания, их не выдержал, отступившись от сына, который, решая дилемму – отец или свобода, выбрав свободу. К тому времени Вольфганг уже успел понять, что «жить хорошó и жить счáстливо – две разные вещи, и последнее немыслимо без чуда; и чтобы это случилось, надо и впрямь столкнуться с чем-то сверхъестественным! – но это исключено, потому что нет больше в мире чудотворцев». Звучит как манифест. Наконец-то он вырвался из-под опеки отца, отдавшись зову своей натуры. Может быть, по мнению Леопольда, и легкомысленной, а по мне – так бесстрашной, берущейся за всё с размахом, ведь он «водолей». А что услышит он от отца, которому во всем привык доверять: «Даже не знаю, что тебе написать, будучи не в состоянии вспоминать все твои прожекты, не утратив здравого смысла. Ты опираешься на вздорные пустые советы, и чем это кончается… В течение твоего пребывания в Нанси ты выбрасывал деньги в окно, вместо того чтобы, руководствуясь твоими финансовыми возможности, отправиться в Страсбург… Ты пишешь, что город бедный, ты дашь один-единственный концерт и уедешь. Но тебя похвалили, и этого уже было достаточно, чтобы ты остался, не написав мне ни слова…. Я окончательно лишусь рассудка или умру от нервного истощения. Но я надеюсь, что после того, как твоя мать была вынуждена умереть в Париже, ты не запятнаешь свою совесть и смертью отца (курсив – мой.). Короче, мои долги должны быть выплачены. Ты выезжаешь сразу же по получению этого письма».

Дальше – тишина. Я вдруг понимаю, что мы оба молчим – я и мой визави.

Это невозможно, c’est impossible, unmoglich… Еще вчера он был для отца непогрешимым – его гордостью, а сейчас – никудышный прожектёр, бессовестный мот, падкий на похвалы, виновный в смерти матери (как нож в спину) и должник, обязанный расплатится за всё. «Твой отец жертвовал детям каждый час своей жизни, чтобы добиться crédit [доверия] и уважения… И тот сын, который готов идти в тюрьму вместо отца или даже умереть за него, разумеется, в состоянии из любви к нему заработать несколько сотен флоринов, пренебрегши некоторыми неудобствами». Отцовский рай, где Вольфганг был еще недавно полновластным и единственным, пока оставался отцовской собственностью, превратится для него в ад, как только он захотел отпочковаться и зажить по своим законам и представлениям.

Особенно опасны для отца две фантазии Вольфганга – Лиз и Италия. И чтобы пресечь их на корню, он пытается манипулировать сознанием сына, используя весь свой авторитет. «Есть две вещи, от которых пухнет твой череп и мешает тебе трезво размышлять. Первая и главная – твоя любовь к м-ль Вебер… Но я ничего не имею против неё. Я не был против и тогда, когда её отец был беден. Почему же теперь я должен быть против, когда это может составить твое счастье, и не только твоё?.. Я знаю, что её отцу известно об этой любви, потому что в Мангейме все уже в курсе […] Там только и говорят, что о твоем таланте, о твоих сочинениях и о твоей любви к м-ль Вебер […] Но… мы могли бы все вместе отправиться в турне… а по его окончании, мсье Вебер и м-ль его дочь могли бы заехать к нам с визитом и остаться у нас […] Возможность уехать в Италию (второй резон, о котором ты думаешь) […] И думать в эту сторону нужно, если у тебя нет намерений предосудительных и гнусных – предать твоего отца, озабоченного стыдом и насмешками».

Вольфганг привычен к отцовской опеке. «Я сделаю так, как Pарá мне говорит». Мудрости и опыта набирается его музыка, сам же автор этому не подвержен. Разве можно его представить: деловитым, расчетливым, хитроватым, который копит в банке деньги, стрóжит жену, закрывает перед носом бесцеремонных друзей свою дверь. Такое немыслимо. Его щедрость, которая часто оборачивается для всей семьи непозволительной расточительностью, неотделима от его «незрелой» (как утверждают) личности. Уж точно, если у него попросят рубашку, он отдаст две.

А как поступит в таких случаях Леопольд? Об этом легко можно судить, прочтя его письмо к жене от 2 февраля 1771г. «Относительно моего брата [нуждающегося в деньгах], не знаю, как поступить. Если он надеется устроиться на службу, то в Аугсбурге достаточно людей, которые ему в этом помогут. Напиши ему письмо, доставку которого оплати сама, и скажи, что посылаешь ему 20 фл. твоих личных сбережений, и что не готова послать ему больше, не предупредив об этом меня; но я еще в Италии, и что ты не имеешь от меня писем в течение 3-х недель; и если удача его не покинет, он сможет найти достаточно людей, готовых ему помочь, так как он работал для многочисленных коммерсантов, которые знавали его в лучшие времена. Я ему уже отправил 24 фл., из которых – 12 в качестве подарка, остальные же 12 он мне обязан будет вернуть. Но он ни разу этого не сделал, вместо этого он посылал в Зальцб. своего сына, которому я помогал, как ты знаешь. Надеюсь, тебе легко будет придумать извинение, я не хочу бросать деньги на ветер, мы сами в них нуждаемся. Эти люди [сделав заём] тут же успокаиваются, и уже не заботятся о том, чтобы вернуть хоть один крейцер». И о семье Веберов он выскажется в том же духе: «Мсье Вебер один из тех, кто, как и большинство ему подобных, тянут себя за волосы из бедности, и теряют голову, если получают шанс. Он льстил тебе, когда нуждался, но теперь, скорее всего, тебя не узнает. Главное, те, кто был беден, очень гордятся, когда добьются в обществе лучшего положения… Сейчас это с легкостью ускользнет от твоего внимания, но ты еще вспомнишь мои предостережения о человеческой неблагодарности». Нет, не вспомнит. Свою Констанцу, разорвавшую обязательство жениться на ней, он вознесет до Небес, соорудит алтарь, и всю оставшуюся жизнь будет внушать ей в письмах и с глазу на глаз каждый божий день, крестясь и протирая в изумлении глаза, – ке́м она на самом деле является, а не за кого она себя выдает, судя по её поступкам.


Все мы пленники тех или иных мифов о себе или о мире, и – либо ищем компромиссов, либо отрекаемся от себя, став по факту собственными заложниками, откармливая наши заблуждения нашими слабостями. Но с годами всё забывается. Забудет и Леопольд, что ослушался в юности отца, отказавшись от многообещающей карьеры священнослужителя, и отправился в Зальцбург учиться юриспруденции. Два года спустя, уступив сумасбродному желанию, забросил учебу и занялся музыкой, не имея для этого ни достаточного образования, ни необходимой поддержки. Здравомыслящим христианином он станет лет через тридцать, когда страсти в нем утихнут и представления о разумном изменятся. «Ты меня не понимаешь, – скажет он юному Вольфгангу, – потому что не можешь или не хочешь хладнокровно [!] размыслить без предубеждения. [Е] сли ты задумаешься, ты увидишь, что Зальцбург лучшее для тебя место, где можно сколько угодно ждать, и при этом жить интересно, не опасаясь за будущее […] Правда, из-за пылкости свойственной молодости тебя может надолго не хватить… Тебя легко можно соблазнить льстивыми предложениями, а ты, не задумываясь, примешь за золото всё, что блестит […] Разве ты не был одурачен – и не раз – за время путешествия, позволяя втянуть себя в авантюры тем, кто делал это из выгоды и с задней мыслью, якобы пытаясь тебе услужить. Был ли у тебя хоть один друг, который приложил бы усилия, чтобы добиться чего-нибудь для тебя? Сколько их обещало тебе золотые горы и ничего не сделало – дорогой сын, ты слишком мало знаешь мир… Ты пробегаешь мои письма краем глаза, на ходу, не вдумываясь, уже забыв… о своих прежних замыслах и планах, лопнувших как мыльный пузырь…»

Рассудительность, и вправду не самая сильная сторона Вольфганга, что, по мнению отца, представляет угрозу фамильной чести – еще один пунктик Леопольда: «Ты знаешь, что моя честь дороже мне моей жизни». Понятие чести сознательно прививается сыну с детства. Но как выяснится, понимают они честь по-разному. И то, что для отца в порядке вещей, как например, щелчки по носу от власть предержащих, которые можно стерпеть ради завидного положения, для Вольфганга – причина всех его бед. Будучи не в состоянии льстить, он отвечает обидчику дерзостью, не взирая на титул и звания, не желает угождать вкусам придворной челяди, но и не станет расталкивать локтями коллег-музыкантов на карьерной лестнице, – всё это и многое другое для него несовместимо с понятием чести. Ему постоянно приходится быть на страже своего достоинства, а оно в его положении – не знатного, не богатого, ищущего места музыканта – слишком часто подвергается испытанию. И в самовлюбленности его не заподозришь – знать себе цену, это совсем другое. «Если Германия, моя дорогая родина, которой я горжусь (как вы знаете), не хочет принять меня, то ради Бога, пусть Франция или Англия станут богаче еще на одного умелого немца. И пусть это будет позором для немецкой нации. [Кауниц] сказал эрцгерцогу Максимилиану, когда речь зашла обо мне, что такие люди рождаются раз в 100 лет, и таких людей не дóлжно выживать из Германии, особенно, если выпало счастье иметь их у себя в стране». Да, он знает себе цену, но у него хватает чувства юмора и иронии видеть всё без прикрас, в том числе и себя. Ему хватает веры не впасть в отчаяние, оказавшись в тупике, и здравого смысла – не делать из мухи слона, не зáстить свет собственной тенью, а мир – собой любимым. «Мне только дайте возможность сочинять, это единственная моя радость и страсть». И послушание, добавим, пожизненное, и служение на износ. Так что же питает его энергию заблуждения? Но уж никак не ревность с idea fix – все женщины изменницы. Во всяком случае Констанцу он не зарезал… Он и патриот своеобразный – мечтающий о немецкой опере и едко с неприязнью говорящий о марширующих под окнами прусских солдатах: «Что кажется мне верхом комичного, так это их ужасная военщина. Хотелось бы знать, для чего они служат? Ночью без конца слышу их крики: кто идет? – и каждый раз им отвечаю: вóт тебе!». Если не национализм, может быть какие-то другие фетиши вдохновляют его. Неужели он не страдает хоть какой-нибудь страстишкой? Бальзак воспламенялся при слове «аристократия», Маяковский воспел революцию, Блок бредил «вечно женственным», а Вольфганг?.. Неужели ничем таким он не был одержим? Цветаева мифологизировала «белую армию». Хемингуэй поклонялся культу «мужественности» со всей атрибутикой, вплоть до особого стиля письма. А Вольфганг – не грéшен, ни в чем таком не замечен? Манией величия не страдал – он-то сполна познал на себе всю «лестницу божественную» «от высокоторжественных немóт до полного попрания души»203203
  М. Цветаева. Стихотворения.


[Закрыть]
. В Зальцбурге от излишнего самомнения его заботливо оберегал князь Коллоредо. В Вене, – даже в самые благополучные времена, когда имелись заказы и деньги, – его оперы не очень-то жаловали венцы, и не только император не спешил взять его к себе на службу, но и никто из царствующих особ нигде не предлагал ему ангажемент. Даже в Аугсбурге земляки отца после блистательного концерта скромно вручили ему 1 луидор, прибавив: «Вы не тот виртуоз, чтобы устраивать «золотой дождь». О последних годах и говорить нечего: попрошайничество – сплошь и повсюду, редкие заработки, как нищему, перепадавшие с барского стола. Если бы не славянская Прага, то и «Дон Жуана» нам бы не видать. Да и сам он в требованиях к себе явный максималист. Другой бы спился или был обуян гордыней, но Вольфганг сумел всё принять с беспощадной ясностью и фатализмом, как в свое время Пушкин или Чехов.

Надо ли тут спрашивать, откуда в нем (в его музыке) тот безысходный трагизм, безутешная скорбь, вызванная душевным кризисом, тот опасный хаос, всё то, что можно определить одним понятием – смиренное отчаяние? Выражение как бы таящее в себе противоречие: смиренное – всё-таки то, что обрело утешение и смысл, а отчаяние – как раз и наступает в минуту утраты всякого смысла и возможности утешиться. Между тем, «смиренное отчаяние», как преодоление хаоса, полнее всего выражено в его музыке: оно – как монолитность леса, как божья непреклонность каждого дерева в пожизненном стоянии подобно Иоанну Столпнику, – гармонизирует его психику, его эмоциональный Клондайк. Стоит только вспомнить Адажио из фортепьянного концерта A-dur или Так поступают все, «Ave verum», etc., и сравнить эти высоты моцартовской музыки с его повседневным шутовством в кругу близких и всякого рода «великих». Его музыка «вопиет», как не соответствуем мы своему предназначению.

Выбрав свободу, Вольфганг порывает не только с отцом, а с «сервильной эпохой», которую преодолел своим творчеством и всей своей жизнью. Как в свое время Христос пронес тоже чувство через всю земную жизнь – и в молении о Чаше, и на кресте, глядя со смиренным отчаянием на этот мир, еще не созревший для Царствия Божьего, на это скопище разно устремленных воль, пребывавших в плену дремучих мифов и движимых низкими страстями. И, боже мой, сколько же еще нужно времени, какие нужны сверхусилия, чтобы спасти их заблудшие души… И нужно ли это (я не говорю, возможно ли?), или пусть всё останется как есть?


Пройдут годы, и уже ничего не изменится в его отношениях с отцом. Хотя Вольфганг и признает, что, к сожалению, не смог осуществить все его надежды – не будет ему отцовского прощения. Бескомпромиссный, безжалостный к нему и даже деспотичный Леопольд продемонстрирует сыну свою холодность и равнодушие. «Сегодня я получил от Вас письмо такое безразличное, такое холодное, какого я никак не мог ожидать после того, как я написал Вам о прекрасном приеме моей оперы. [Его поражает, что отец даже не открыл партитуру оперы, присланную ему.] Вчера её ставили в 4-ый раз, а уже в пятницу она пойдет снова. Но у Вас не нашлось времени…» Его больше не любят – открытие, ставшее для него самым тяжелым ударом. И тот, кто его больше не любит (об этом никогда и нигде он не напишет и не произнесет вслух), – это его отец. Как пережить сыну такое предательство. Вспоминается Овод, бросивший кардиналу-отцу: «Я в вас верил как в Бога, а вы мне лгали всю жизнь». И в ответ – признание отца, в которое тот вложил всю горечь своего разочарования: «Радость услышать твою игру и слушать твои сочинения испарилась, смерть окружает меня со всех сторон!»

Какая же неумолимая сила может быть заключена в «энергии заблуждения», деформирующей не только души, но и судьбы. Я не уверен, что деньги или должность капельмейстера при императорском дворе смогли бы что-то изменить в их отношениях. Не говоря уже о том – в его ли силах было справиться в качестве капельмейстера с тремя дюжинами ущемленных самолюбий, став для них «отцом родным». Важно, что мысль (внушенная отцом) заполучить во что бы то ни стало эту должность при дворе как оправдание для семьи всех усилий и денег в него вложенных, – до самой смерти не оставит его. Иоганн Бах был скромным органистом, Кант – школьным учителем, Вольфганг – из их числа.

Всё так или иначе устаканивается, – напомнил о себе мой визави. – Отношения с отцом постепенно перешли, как сейчас говорят, в «спящий режим». Один искал в глазах сына раскаяние, другой – в глазах отца угасшую любовь. И разбудить их былые чувства друг к другу не удалось никому, даже смерти…

Мангейм, 12 ноября. Я благополучно прибыл сюда 6-го, и приятно удивил всех моих добрых друзей… Живу я у мадам Каннабих… Мангеймская труппа теперь в Мюнхене… Может быть, я смогу заработать здесь 40 луидоров! Правда, мне придется остаться тут на 6 недель или самое большое на 2 месяца. Здесь труппа Зейлера… Господин ф. Дальберг у них директор. Он не отпускает меня, пока я не сочиню ему дуодраму. Я долго не раздумывал, ибо мне давно хотелось написать такого рода драму… Воспользуйтесь в Зальцбурге этим обстоятельством и говорите об этом так часто и так громко, чтобы архиепископ подумал, что я, может быть, не приеду… 3 декабря. Вы нашли арию для м-ль Вебер, о которой я писал вам?.. Она ничем не замечательна с первого взгляда – надо чтобы её спела Веберша. Я вас прошу не давайте её никому, иначе это будет большой несправедливостью – она была сочинена исключительно для неё и подходит ей, как костюм, сшитый по мерке.

Я не в состоянии здесь передать свое переживание театра. Никакая «вешалка» тут ни при чем, ни «запах кулис», ни «свет прожекторов», ни «овации»… Вечное таинство, непрекращающееся действо подобное земной жизни и даже «выше» её, потому что не знает о конце. Моя кровь кипит от причастности к этому действу – ты одно из полешек незатухающего костра, на который заворожено смотрят со стороны тысячи и тысячи… Это ощущение сопричастности, когда еще ничего не началось, а ты уже охвачен огнем еще только сидя среди актеров на сборе труппы или на читке пьесы.

Мне казалось, что за эти несколько лет ничего не изменилось ни во мне, ни вокруг. Меня снова пригласили в труппу театра – я всё тот же и того же хочу. Мне показалось, что всё вернулось назад, будто институт был только вчера. Во всяком случае, мысль: «Боже, неужели я – актер! на репетиции! в театре»! – была точь-в-точь той же, что и много лет назад, в моем первом театра, в мой первый сезон. Во мне нет заносчивости, нет и мандража, я у себя дома, мне здесь спокойно и привычно, но в то же время меня бьёт озноб, будто меня раздели догола в холодном пустом зале. Я люблю их – всех моих партнеров, но я с пристрастием оцениваю каждого: чувство соперничества и дружеского участия к ним сосуществуют во мне.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации