282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Кириллов » » онлайн чтение - страница 27

Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 18:09


Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

28 июня. День да ночь – сутки прочь. Анна Мария лежит за ширмой, дышит громко, учащенно – что-то всхлипнет в груди и она затихнет, не дышит… Цвириньк-цвириньк – вертит на подоконнике головкой воробей; его сдувает порывом ветра. Занавески – хлоп хлоп хлоп-хлоп хлоп хлоп-хлоп хлоп хлоп-хлоп. Вольфганг заглядывает за ширму, грудь вздымается – жива… Проходит два часа – её переворачивают на другой бок; ещё через два часа – снова. А между: мыкается по квартирке туда-сюда, от окна до двери, как загнанный зверь – там там тарам там тарам там трам-трам – и кружит, кружит по комнате…

29 июня. Ломит суставы, раскалывается от боли голова, но ему надо вставать, надо что-то делать… Г-н Хейна, чтобы подкрепить силы, время от времени плеснет в стакан вина – ему и себе.

А из Зальцбурга, – замечает мой фактолог, – всё приходят письма от Леопольда: «У вас прекрасное лето! Отлично! У нас июнь был плохим… Я нашел на карте улицу, где вы сейчас живете… Вы, действительно, находитесь в хорошем месте. И я этому рад. Если вы живете, как ты это описываешь…

Итак, Вольтер мертв… умер как жил… Мог бы и лучше всё устроить для своей посмертной славы.

Гайдн176176
  Гайдн (Haydn) Михаэль (1737—1806) – австрийский композитор, органист, педагог


[Закрыть]
закончит водянкой, если будет так напиваться…

…перейдем к Катерль Гиловски. Она недавно уехала в Алтоттинг с семьей графа Плаза. На мишени я нарисовал её, держащей в руке восковую куклу; по одну сторону от неё – церковь, по другую – Алтоттинг, и подписал такие строчки:

 
Я отправляюсь в паломничество по святым местам,
Чтобы принести обеты в залог осуществления моих устремлений.
Небо соблаговолит ли услышать мою бедную душу
И послать мне мужчину согласно просьбам и приносимым дарам?
 

…Я не могу переслать вам все комплименты. Г-н Дейбл… вас приветствует с домочадцами; Митцерль, Буллингер, Саллерль, Антреттер, Хагенауэр, Мольк, Ферлендис, Феррари, Коэнбург и вся компания «Стрельбы»… Было написано и отправлено Леопольдом 29 июня 1778 года.

30 июня. Анна Мария пришла в сознание. Вид виноватый, говорит едва слышно, но счастлива – отпустило, слава Богу. И смотрит на столик с кроватью – нет ли писем из Зальцбурга. Еще вчера ушло к ним письмо Леопольда c вечерней почтой. «Моя дорогая супруга и мой дорогой сын! Мы надеемся, что вы пребываете в добром здравии, мы оба так же! Вы получили моё письмо от 11 июня?»

От 11-го получили, а от 29-го – Вольфганг вскрыл конверт уже в одиночестве.

Анна Мария шепчет, что хочет причаститься. Вольфганг опрометью кидается исполнять её желание. Солнце скитается за изгородью из ветвистых деревьев, играючи ныряет в обширные прогалины. Встречные пешеходы расступаются, недоуменно оглядываются. Вольфганг бежит на другой конец улицы Шоссе д’Антэн за городскую заставу. Ударил церковный колокол в соседнем квартале, приветствуя запоздалых прихожан, направлявшихся в храм… Вольфганг останавливается, обернувшись на звук колокола. Мерный медный гул настигает его, бухая в унисон с его сердцем… «У нас идея (и все друзья нам советуют) снять к концу лета частную квартиру, заказать мебель, это здесь не трудно, и обустроить нашу кухню. Так жить здесь выйдет вдвое дешевле. Это мы [с Вольфгангом] осуществим, как только появится у нас больше денег». Домá, островерхие крыши, кроны деревьев, изрешеченные солнечным светом, и пронзительно чистое небо… высоко, в самом зените… Мама!.. Слеза как песок натерла глаза – высохла. Он очнулся… Господин Хейна обещал им немецкого священника… Боже, пошли ей легкую смерть. Спустя два часа она исповедалась, причастилась и была соборована.

Она уснула крепко и спокойно, а когда открыла глаза, её руки, отыскав, сжали ладони сына. За окном вечная ночь, время остановилось. Исчез удушливый сон – как солнце, «совершив свой печальный круг»… В доме скрипят половицы, серебрится, путаясь в облачной сети, луна, в щель оконной створки дышит ветер, содрогаясь в листве… Слабый голос матери неторопливо исповедует ему всю её жизнь, её самые счастливые минуты…


Перед глазами Анны Марии жарко блестит дворцовая площадь Версаля, идеально расчерченная пирамидками кустов и белыми фонтанами, радужно сеющими прохладу; открытая и беззащитная перед палящим солнцем, будто аравийская пустыня или немецкое кладбище с врытыми в землю, тесно и скупо, белыми крестами.

Рудольф (валторнист королевской капеллы), Вендлинг и Рамм уже простились с семейством Моцартов, надеясь вернуться в Париж до темноты. Они увозили с собой благоприятное впечатление от их встречи, оставшись довольными и тем, как Вольфганг устроился на новом месте, и как он их развлекал, и чем потчевал.

Под окнами казенной квартиры, затененной раскидистой кроной ливанского кедра, рябит маленький прудик.

Анна Мария наконец-то довольна. Квартирка выглядит уютной и обжитой. Она так соскучилась по теплому, удобному, хорошо обставленному жилищу… но, главное, нет, не это. Главное, что её сын теперь на королевской службе, у него постоянный заработок, и он снова сможет, слава Богу, заняться сочинением музыки, как он того хочет. И еще – отпала наконец необходимость бегать по Парижу в поисках учеников, мотаться пешком с урока на урок, не имея денег нанять извозчика. Теперь всё позади, он будет постоянно у неё на глазах.

Они уже кое-что переставили в комнате. Осмотрели кухоньку, висячую полку с начищенной медной посудой. Обсудили, что им нужно завести для их маленького хозяйства, какие на завтра сделать распоряжения.

Вольфганг весело болтает, распаковывая вещи, садится к клавикордам, вскакивает на стул, подставленный к окну, чтобы окинуть взглядом дорогу, затерявшуюся вдали за ливанским кедром. И как всегда, обретя душевный покой, дурачится, изображая зальцбуржских знакомых в ту самую минуту, когда кто-то из них, упомянув в присутствии архиепископа о новой должности Вольфганга при французском дворе, вдруг обрывает себя на полуслове, даже забыв закрыть рот… Торжествующий холодок в ответах отца, небрежных и полных достоинства, веселят его еще больше. Анна Мария прыскает, ущипнув сына за щеку, и украдкой им любуется.

От интенданта посыльный – хочет удостовериться всё ли у них в порядке, всем ли доволен молодой органист, на каминной полке листок: «порядок служб» в королевской церкви.

Окно под овальными сводами, – решетчатое, из темного дерева, – освещает сверху полутемную спальню. Справа от кровати – дверь. Стены затянуты желтой тканью и обиты деревянными панелями. Чьи-то портреты. Кровать широкая с балдахином цвета бутылочного стекла.

Наконец-то началась нормальная жизнь, думает счастливая Анна Мария, накрывшись легким одеялом и глядя на окно, пронизанное луной. О Боже, благодарим Тебя за всё.

Может быть впервые за восемь с лишним месяцев Анна Мария уснула спокойно, с улыбкой, как засыпала у себя дома. Ей снится Наннерль, она прыгает к ней на костылях и плачет от стыда. Ну, что же ты плачешь, утешает её Анна Мария, сейчас это самый последний писк для молодой девушки – ходить с тростью. Мы купим тебе изящную трость, тебе только позавидуют наши глупые зальцбуржцы.

Вольфганга не добудиться. Анна Мария встает пораньше. Выглядывает в окно – что там за утро? Подсыпает птицам крошек. Умывается с приятным ощущением прохладной воды на лице. Выходит из дома, глядя, как суетятся воробьи, спешат насытиться до холодов. Шарахается от экипажа, замечая, как вздуваются фиолетовые жилы на шее лошади… А вокруг такая благодать… Матерь Божья… С утра еще свежо, пустынно, тихо… Осенью обещает приехать Леопольд с Наннерль. И они, как раньше, все снова будут вместе. А там их ждет Италия, куда они поедут, возможно, к карнавалу, если Вольфгангу предложат написать оперу… Скорее бы… О, Господи, Твоя воля.

Сын не нравился ей в последнее время. Скучный, раздраженный, бывало, всё никак не усидит дома, всё жалуется, что не пишется, всё рвется куда-то… С другими людьми ему лучше, чем со мной, раз я возражаю ему то в одном, то в другом… Боже, смилуйся, смири его неуёмного или дай ему такой заказ, чтобы ему некогда было скучать.

Важно, что теперь она окончательно выздоровела. Завела с немкой из королевской прислуги знакомство. Обе восторгаются Марией Антуанеттой, вспоминают покойную императрицу Марию Терезию, Вену, и плачут от счастья…


В 5 часов 21 минуту, вечером 3-го июля, Анна Мария «глубоко вздохнула – и потеряла сознание и всякую чувствительность».

Этот «вулкан» еще дышит, медленно, с большими остановками, и страшна для Вольфганга не горячая лава, ни слова со свистом выбрасываемые бредом – страшен конец, когда всё затухнет, замрет, зарастет бурьяном, а солнце, ветер и дождь оголят до белых костей, – обрушат и развеют прах. Как тоскливо на голой плоскости от горизонта до горизонта заросшей бурьяном. Минутами ему кажется, что конец наступил, но она снова жадно вдыхает, как рыба в лохани с водой… Глотнет воздуха, глотнет вяло, неутоленно и затихнет, снова глотнет, глотнет…

По закатному, изжелта-лимонному небу белоснежной эскадрой беззвучно уходят за горизонт облака.

Рука, сжимающая ладонь матери, так затекла, что ему кажется, будто кто-то нарочно вставил между суставами холодное лезвие, которое при малейшем движении выворачивает руку жгучей болью. Его поражает, что пальцы у матери холодные, а ладонь еще теплая, такая же теплая как всегда.

Желтый сумеречный свет заметно меркнет, сгустившись, поглощенный белым квадратом окна. Мозг сверлит одна и та же музыкальная фраза: ми ми ми-ми до ля-сольдиез со-о-оль, подобно молитве Иисусовой, назойливо, не меняясь, не имея продолжения, как заведенная.


…Мама, мы бежим с тобой темными проулками – влево, вправо, напрямик и снова за угол. Я слышу твой задыхающийся голос: скорее, скорее, дай руку. Твоя рука судорожно, до боли сжимает мою детскую ладонь и тянет меня за собой по темным глухим переулкам, которым нет конца. Этот ужас, восторг и гудящий в ушах ветер – это мы, а за нами – Ничто: черное, безликое, топочущее, надсадно дышащее… Оно стремительно надвигается, и, кажется, что вот-вот накроет и поглотит нас ледяной тьмой… Мамочка! – кричит во мне счастье и смертельный страх!..

Я всё забыл. Если напрячь сознание, я вспомню, конечно, многое, но сердечная память ушла. Мама стала для меня уже неправдоподобно красивой историей из другой жизни. Её нет больше в моем сегодня. Она уже не напомнит о себе в моих снах, и сердце, исполненное несказанной радости, – уже не она… Трамвай, залитый солнцем, весело грохочет от железнодорожного вокзала до нашего дома, по знакомым с детства улицам. Вон там окно, где жил Сережа Трофимов, регулярно, будто по утвержденному графику, срывавшийся с деревьев, а потом долго ковылявший по двору в гипсе. Сразу за его домом пятится на повороте кафедральный собор. Тенистая тихая улочка, почему-то всегда, в любое время дня и года безлюдная – из неё, как на свет Божий, трамвай выныривает на жаркую площадь перед рынком. На остановке – трамвай осаждает молчаливая толпа, будто штурмует эшелон во время эвакуации: люди врываются с тяжелыми сумками, потные, запыхавшиеся, а в сумках свежая зелень, стрелки зеленого лука, яркие и сочные абрикосы, краснощекие помидоры, обезглавленные куры, – всё пропитано солнцем, всё источает вкусный горячий солнечный дух. Люблю, люблю этот город! Это жаркое лето. Люблю приезд, люблю радость встречи, мелькнувший университет, трехэтажную школу, которую бесстыдно прогуливал; нашу улицу, где тебя могли окликнуть знакомые, где многие годы месил весной и осенью жидкую грязь; люблю наш холодный, как погреб, подъезд, наше окно и балкон с выставленной на солнце подушкой, – люблю всё это, люблю потому, что это всё – мама. Она зажгла во мне любовь ко всему, к чему прикасалась, среди чего жила, что мне посчастливилось разделить вместе с нею в нашей общей жизни. Этого счастья нет больше у меня. Умерло, медленно, мучительно, отболело, выплакалось и утекло как в песок…


Читаю дневники Дины Шварц177177
  Дина Генриховна Шварц – с 1956—1989 г.г. завлит в Боль. Драм. театре в С-Петербурге, где главным режиссером был в тот период Георгий Александрович Товстоногов.


[Закрыть]
«столетней» давности. Я тогда еще и не родился, а моей маме она могла бы быть младшей сестрой. Давно это было или недавно… для меня – никогда, а для мамы – всегда… Так иллюзорна жизнь и так хрупко наше бытование.

Семнадцатилетняя девочка в несуществующих для меня 30-тых день за днем с пристрастием допрашивает себя, казнит, кается… Что хочу, не делаю, а что не хочу, делаю… Дина строит планы, самосовершенствуется, готовится жить. И вдруг оглянулась, а сорок прожитых лет уже промчались как один-единственный авральный сумасшедший день, когда думаешь: потерпи еще немножко, поднапрягись, скоро всё кончится и завтра вздохнешь свободно. И всё кончилось, страница перевернута – и с фотографии смотрит сморщенная старушка с виноватым и потерянным взглядом когда-то черных и горящих глаз, завлит БДТ… Репетиции, горы рукописных пьес, гастроли, партактивы, актерские посиделки, успехи, провалы – беспросветные дни в безутешных беседах с Георгием Александровичем. Всё куда-то катилось, тянуло, казалось неотложным, что-то обещало – и требовало, требовало, требовало. Надо, надо!.. Сегодня она едет в Куйбышев смотреть Демича на предмет приглашения в БДТ, а в 36 лет он уже похоронен и забыт. Саша Вампилов – еще вчера скитался по Москве, неизвестный, гениальный драматург, только бы поставили – и мир узнает, услышит, раскроет рот, оценит. 35 лет, как его уже нет на свете. Всё поставили, всё сыграли, все увидели – тихо, всё по-прежнему. Земля как муравейник, кишит, братец, кишит… Товстоногов пришел – и ушел. От прежнего БДТ остались только отметины в сердце у тех счастливцев, кто видел когда-то его спектакли… Разве ухватишь за хвост ускользающую жизнь?

Я вдыхаю её по крупицам, еще порхающим в удушливой атмосфере настоящего. Смотрю сейчас на людей и сознаю, что бессилен принять их реальность: сколько ни вглядывайся – они так же истают как призраки, и не только в твоей жизни. Ты сам, порой, кажешься себе порывом ветра, прошумевшем у дороги в сухой листве.


«Вы знаете, что в моей жизни я никогда не видел ничьей смерти… и моя мама должна была стать первой… Я много выстрадал и много плакал, но помогло ли это?.. Мне пришлось наконец утешиться. Сделайте это так же… плачьте, выплачьтесь, но утешьтесь в конце концов. Помните, что Всемогущему Богу так было угодно, и что мы можем сделать против Его воли? Примем скорее [всё как есть] и поблагодарим Его за то, как всё случилось, ибо она умерла счастливой… Вы считаете, что она сделала кровопускание слишком поздно – это возможно… Но я должен вам прямо сказать, что моя блаженная мать должна была умереть. Никакой доктор в мире не смог бы её спасти на этот раз, ибо – и это для всех очевидно – такова была воля Бога, её время истекло… Прочтем же благоговейно Отче Наш за её душу и перейдем к другим делам – всему своё время. Я пишу вам это в доме мад [ам] д’Эпиней и мсье фон Гримма, где теперь я остановился. У меня хорошенькая комната с очень приятным видом из окна…»

4-го июля её отпевали в церкви Св. Евстахия (Saint-Eustache). Этот скорбный путь от улицы дю Гро-Шене до церкви Св. Евстахия, в отличие от Вольфганга, я шел пешком. Но очень скоро я потерялся в малознакомом мне парижском районе, и чем дальше шел, тем меньше понимал, где нахожусь. На узеньких улочках не было ни души. Но когда я наконец оказался на оживленном перекрестке, мне не удалось с моим плохим французским выудить из толпы хоть кого-нибудь, кто бы меня понял или захотел бы понять. Я миновал новый культурный центр Жоржа Помпиду из стекла и металла, представлявший собой муляж выставленных наружу внутренностей, заполненных больше туристами, чем парижанами. И то, что этот стекловидный кишечник встретился на моем пути к церкви, где была заказана заупокойная служба по Анне Марии Моцарт, стало свидетельством того, что я почти у цели.

Церковь Св. Евстахия – нечто громоздкое, несуразное, вроде средневековой крепости, ощетинившееся водостоками, опоясанное арочными окнами с зубчатыми чугунными решетками. В башенках что-то римское. «Каменная роза». Под нею «Роза» поменьше с римскими цифрами по окружности. Проект собора создавался в стиле готики, но декорирован с элементами ренессанса. Рядом переулок Св. Евстахия с обезглавленной статуей (воина, римлянина?). Против собора большой сквер с каскадом спускающихся фонтанов. На площади перед собором – огромная каменная голова с яйцевидным черепом, глядящая в небо, подложив себе под щеку отрубленную кисть правой руки. Площадь называется «Place Rene Cassin». Близлежащий сад – «Jardin de fleurs».

Что из этого правда, а что я соврал, может сказать только коренной парижанин, да и то, если он житель этого квартала.

Похоронили Анну Марию на кладбище Saint-Jean-Porte-Latine, принадлежавшем церкви Св. Евстахия. Ныне кладбище ликвидировано.

«Суббота, 4 июля 1778 года. Мария-Анна Пертль в возрасте 57 лет, жена Леопольда Моцарта, капельмейстера из Зальцбурга в Баварии, скончавшаяся вчера на улице дю Гро-Шене, в названный день предана земле на кладбище в присутствии Вольфганга Амадея Моцарта, её сына, и Франца Хейне, трубача легкой кавалерии Королевской гвардии, друга (Подписи) Моцарт, Ф. Хейна, Ириссон, викарий. Пров [ожающие]».

Провожающие…: скорбным привидением – Наннерль. Безмолвный слушатель безудержной болтовни Анны Марии – аббат Буллингер. Домашний ухажер и шутливый вздыхатель – Шахтнер. Хлебосольный хозяин и тонкий ценитель её кухни – Лоренцо Хагенауэр. Графиня Лютцов и графиня Робиниг – разделявшие её увлечение театром. Последней шла воспаленная тень Леопольда, с кем Анна Мария останется неразлучной и на небесах. «Всемогущий Бог! Париж стал могилой для моей дорогой супруги… Невыразимую боль испытал я, когда смерть разодрала на две части наше счастливое супружество, чтобы это понять, надо самому это пережить».

Она собралась и ушла. Пошепталась с сыном накануне ночью, отогрела свои руки в его горячих, как у отца, ладонях, нагляделась на него уже навеки вечные – и ушла…


Его подружка Анна Мария (урож. Пертль) – желанная, смешливая, словоохотливая, преданная ему всей душой, как бы отъехала на неопределенный срок и теперь колесит по свету в поисках захолустного, затерявшегося в горах Зальцбурга, где сгорает от нетерпения в ожидании встречи с ней, присушивший её сердце, остроумный и колкий, Леопольд. Обежав полный круг, всё начиналось сначала. Опять терзания, ожидания, мечты и холодная постель одинокого мужчины. Одна надежда, что продлится это недолго.

Он хоронит Аннерль пока только в своем сердце, а его бдительный ум, с присущей ему предусмотрительностью, уже анализирует новые обстоятельства, вероятность которых молчаливо допускается им или же смиренно принимается как неизбежность. « [Е] сли наши надежды [на исцеление Анны Марии] тщетны!.. Тебе нужны будут друзья, но друзья порядочные! Иначе твоим делам конец. Расходы на погребение, и т.д.! Издержки, которых ты совсем не предполагал. Тут легко обмануть иностранца, злоупотребив, одурачив, введя в бесполезные и чрезмерные траты… Проси у барона фон Гримма, чтобы он взял на себя ведение дел, связанных с твоей матерью… Хорошо запирайся, ибо, если ты не дома, дверь в комнату легко могут взломать».


Горестные предчувствия не давали покоя его душе, хотя внешне герр Леопольд оставался невозмутим. Он не отменил «Стрельбы в цель»178178
  Горькая здесь возникает аллюзия греческого слова грех с их домашним развлечением (в переводе буквально: «не попасть в цель»).


[Закрыть]
, и ничем себя не выдал перед гостями. Все шумно потешались над очередным четверостишием к новой мишени, как всегда остроумным, не без доли сарказма, а он, предоставив им самим развлекать себя анекдотами, отвел Буллингера в сторону и протянул ему письмо сына. И какой же вывод вы сделали, спросил его аббат. Я убежден, признался, понизив голос, Леопольд, что жена моя уже на небесах. Он это знает почти наверняка, что она умерла не сейчас, когда они сражаются за выигрыш, делая ставки в мелких крейцерах (в том числе, и за Анну Марию), а в тот день, когда Вольфганг писал ему это письмо, то есть десять дней назад – 3 июля.

Никогда он не теряет выдержки – герр Моцарт. Он распоряжается на кухне, шутит с гостями, радуется удачной «стрельбе», и при этом размышляет над письмом сына, как бы говоря ему: ты очень стараешься меня утешить – не действуют так без причины. Он педант – герр Моцарт. Сказать, будто он что-то подозревает – ничего не сказать, он знает наверняка, но продолжает исподволь пытать страдающего Буллингера, делая весьма неутешительные предположения в отношении Анны Марии, вынуждая его согласиться с самыми худшими своими опасениями. Теперь Буллингер должен будет признаться ему о тайном письме Вольфганга, где тот сообщает о смерти матери. И в конце концов аббат решится на это, когда гости разойдутся…

Измученная Наннерль сразу же ушла к себе. У неё разболелась голова, её рвало. Пимперль улеглась на своей подстилке и безмятежно задремала, перебирая во сне лапками и повизгивая. Служанка Трезль хлюпала на кухне в лохани, перемывая посуду. Квартира казалась разоренной, хотя в комнате всё было так же, как и всегда. Но в ней больше нéгде было укрыться, будто она насквозь просматривалась и продувалась сквозняками. Пых-пых, тускнея, потрескивали свечи. Оба чувствовали, как изнутри их пробирал озноб, обдавая скорбные лица сухим жаром…


Посреди ночи, проснувшись, Леопольд вспомнил тот сентябрьский день, когда отправлял их в Мюнхен, или – он проснулся, потому что вспомнил… Суетился, проверял багаж, предостерегал, давал указания, подавляя жгучее желание отправить носильщиков вон, распаковать вещи и… Как же случилось, что он не запомнил ничего, кроме хвоста кареты, увозившей их в Мюнхен. Не захотел в последний раз увидеть её лицо, её глаза. Ни объяснений, ни напутственных слов. Они даже не поцеловались – он этого не сделал. Он убежал к себе в комнату и там ждал, когда карета отъедет от дома, и он услышит её грохот по мостовой. Да, он бросился их благословлять, но карета уже исчезла, он благословил пустоту. «В то время, когда я укладывал багаж, я был душевно нездоров, причиной тому были страх и боль, я возился внизу около экипажа, но у меня не было времени, чтобы поговорить нам всем вместе до отъезда. Я видел её тогда в последний раз!». Даже последнего «прощай и прости» не осталось в памяти, ни её нежных рук, прикасавшихся к нему, ни её запаха, когда приникаешь щекой к щеке, ни вкуса поцелуя.


Тон отцовских писем передавал эту горечь и смятение, и было страшно думать о возвращении. Но куда деваться, если не будет заказа на большую оперу. Пережить побег из дому, и всё-таки вернуться домой – ни с чем. Как беглецу из тюрьмы, пойманному охранниками и возвращенному назад в наручниках – голодным, смертельно усталым, избитым и искусанным собаками… Сколько же потребуется времени, чтобы осмыслить эту неизбежность, осмыслить, успокоиться и, может быть, найти для отца убедительные доводы…

С улицы Шоссе д’Антэн он бредет на бульвар Монмартр и-и-и… с него на Итальянский бульвар, на бульвар Капуцинов, и дальше на бульвар Хауссманна, и снова на бульвар Монмартр – это кружение по бульварам, их замкнутый бесконечный круг уводит от неотвязных мыслей.

Он мог себе сказать: ладно, сегодня никуда не пойду. Сяду здесь на скамейке, поглазею на публику, послушаю улицу. И только присядет… Будто кто-то выдернет его из этой жизни – и снова перед ним их комната, дрожащий пламень свечи, за стеной Анна Мария… Время зависло как паморок. Он спохватывается, бежит к ней. Лицо у неё бледное в испарине. Заслышав шаги, она пытается подняться и с его помощью садится в постели – белая, исхудавшая, с заостренными чертами лица. Он не чувствует ни её тяжелого запаха, не слышит хриплого дыхания. Он не испытывает в эти минуты ничего, кроме страха… «Мамочка, мамочка», – придерживает он её, нежно гладя ей руки. Она успокаивается, он бережно укладывает её на подушки, чтобы сбежать в комнату к Хейну, где его ждет бокал вина. Кажется, что рухнет Божий свет, если это произойдет, а нутро кричит, требуя – скорее, ну скорее же, пусть это случится!

Когда это случилось, силы кончились. Его нелюбимая скрипка внезапно вздохнула где-то внутри него, вздохнула так явно, что он тут же очнулся. Сознание заметалось, стараясь понять, где он, что с ним? Скрипка звучала уже где-то вовне, выносив его в себе, как материнское тело – плод, и в мучительных схватках силилась его вытолкнуть наружу. Удивляло только одно, почему периодичность схваток длилась в ми-миноре: нарастая – затухая, нарастая – затухая, – и всё в ми-миноре…

Её обмыли, переодели, подвязали подбородок, связали ей ноги. Он как тень двигался по квартире, что-то подавал, выносил, разливал вино. Бесчувственный и методичный, глаза застилали слезы, мир сделался черно-белым, нестерпимо хотелось спать. Он нагрел воды и неподвижно просидел в чане с закрытыми глазами, пока вода не остыла.


ШЕЛЬМА ФОН ГРИММ

Анну Марию упрятали на кладбище, и с нею погребли все их планы: приобрести в собственность квартиру в Париже, продержаться зиму, устроив во французской столице домашний очаг в немецком духе, и жить здесь, пока он не добьется признания. Тем не менее мысль повернуть с полпути назад – не обсуждалась ни отцом, ни сыном, даже тогда, когда стало ясно, что его горячность, отсутствие здравого смысла, детское прямодушие в оценках людей и неумение сдерживать язык, так же опасны для его благополучия, как и для всей семьи.

Его переезд к барону фон Гримм и мадам д’Эпиней в два счета обнаружили это. Видимая прочность отношений оказалась на самом деле хрупким ледком, трещавшим теперь при каждом резком шаге – только успевай выдергивать ногу, соскользнувшую в полынью, круша перед собой обманчивое благополучие. «Я открыл ему душу как настоящему другу, и он умело этим воспользовался… Крак!.. Он всегда давал мне плохие советы… Крак!.. Обо мне ни с кем не говорил… Крак!.. Если же и говорил, то это всегда было глупо и некстати… Крак!.. Он сам однажды обмолвился, что не верит, будто я способен написать французскую оперу… Крак!.. Если бы не мад [ам] д’Эпиней, не было бы меня в этом доме, где человеку постоянно тычут в нос, оказанной ему любезностью… Крак!.. Крак!.. Комната, где я живу, принадлежит ей… лучшее, что в ней есть, это вид из окна… Крак!.. Стены голые, нет ни шкафа, ничего»… Крак-крак-крак! Точно так же он мог бы выразить и свое переживание Парижа, где вид из окна – лучшее из всего, что он нашел во французской столице. «Слово Париж, не приводит ли вас в ужас?»

Поначалу барон фон Гримм с искренним рвением взялся устраивать его судьбу. «Вчера господин барон пришел меня [Анну Марию] навестить. Он передал, что тебе [Леопольду] не стоит огорчаться, что всё устроиться. Надо только немного терпения. Он прилагает все усилия…» Но душа у Леопольда не на месте – он знает характер сына. Он убеждает его перестать валять дурака, а постараться «заслужить к себе или, правильнее будет сказать, сохранить благорасположение барона искренним сыновьим доверием, спрашивая совета и ничего не предпринимая без его ведома, оставаясь на страже своих и наших общих интересов». И ведь было время, когда и Вольфганг разделял с отцом его увлечение бароном, и сам с энтузиазмом писал в Зальцбург: «Барон фон Гримм и я – мы часто даем выход нашему недовольству здешней музыкой». Но всё давно изменилось. Из советчика барон превратился для него в антисоветчика, а его так называемые «проработки» – в скрытую форму беспардонного нагоняя.

Мсье Гримм мог говорить часами, тщательно подбирая один довод за другим, подобно тому, как нижут ожерелье из камней, требуемых цветов и размеров. Пригнанный по фигуре костюм подчеркивал осанку хозяина, никоим образом не стесняя его в движениях. Голова (без парика) с седой шевелюрой, основательно поредевшей, достойно венчала торс. Шелковый белый платок, обмотанный вокруг шеи, был сколот рубиновой брошью. Разговаривая, барон фон Гримм никогда не смотрел в глаза собеседнику, будто всё им излагаемое, говорилось так, между прочим, и не только разделялось его собеседником, но им же (собеседником) и было высказано. Непринужденные манеры, чисто выбритое одухотворенное лицо, его спокойные красивые глаза с явной червоточинкой в радужках вокруг зрачка – делали его необычайно убедительным, притягательным и, как бы это сказать, основательным что ли. Всё вместе взятое, завернутое в безупречные манеры и чувство собственного достоинства, имело, несомненно, суггестивное воздействие179179
  Суггестия (лат. suggestio) – внушение


[Закрыть]
 – оно смущало, подавляло, склоняя вас во всём с ним соглашаться. Даже Руссо (заметил Пушкин), находясь под обаянием его личности, «Не мог понять, как важный Грим I Смел чистить ногти перед ним, I Красноречивым сумасбродом»…

Но как только вы, распрощавшись, оказывались за дверью, вежливо откланявшись с подобающей улыбкой, как тут же тихое бешенство огнем ударяло по вашим жилам, будто только сейчас, здесь, на улице, вам наконец открылся подлинный смысл слов, так уютно шелестевших в его устах: Ваша музыка слишком талантлива, она не будет иметь спроса… (и, перейдя на французский) Je vous voudrais pour vous fortune la moitie moins de talent et le double plus d’entregent180180
  «Думая о вашей карьере, я бы желал, чтобы у вас было вдвое меньше таланта и вдвое больше предприимчивости».


[Закрыть]

Дивный мир, где от вас надобно в два раза меньше таланта и двойная доза угодливости, если перевести на понятный язык то, что барон величает житейской сметкой. А если сказать еще проще, от вас требуется одно: снабжать музицирующую знать грубыми подделками и потрафлять её дурному вкусу. И весь сказ. Иначе: «смейся паяц», если ты «не пробивной», не оборотистый, если не дал тебе Господь жизненной хватки. А почему тебе должны оказывать предпочтение?.. И действительно, почему?

В Зальцбурге «сучком в глазу» был князь-архиепископ. Так сложилось, что всё инфернальное зло для Вольфганга сосредотачивалось в лице одного человека – князя, и видеть в нем одном все свои беды, может быть, это и благо для творческой души. Ведь, как только он освободился от архиепископа, инфернальное зло не исчезло – оно раскололось, как зеркало, на множество мелких зол. Ле Гро – коварный душитель и обманщик; фон Гримм – хамелеон, двуликий Янус, корыстный и подлый; герцог де Гин – бесчестный и жадный; Камбини – завистник и интриган; курфюрсты – орудия и жертвы науходоносеров; все эти интенданты и директора придворных театров без чести и совести; вероломные друзья; распутные кокетки, – вся «таблица Менделеева» человеческих пороков налицо. Он оглянуться не успел, как уже весь мир стал для него воплощением зла.

Год жил он по чужим углам, приблудной собакой рыскал по Парижу в поисках учеников, оказавшись в полной зависимости от всех, в том числе и от барона фон Гримм, и от равнодушия французов, – он, «звездный мальчик», ни у кого больше не вызывал никакого интереса. Сказать, что его мало ценили – тáк сказать нельзя. Но кто заподозрит в молодом человеке гения. Естественно, не музыканты, тем более не друзья-музыканты, для которых удачно сочиненная ария или легкая соната обычное дело. «Мило, талантливо»* – взгляд самый обидный и самый, поистине, безобидный, принятый в среде современников всех времен касательно сочинений друг друга. Совсем другое дело его удачная карьера. Здесь есть предмет для зависти. Или, например, благосклонность императора, короля, курфюрста и т. п. Более тонкие музыканты могут, конечно, позавидовать сверхудачным местам в партитуре, как Сальери. Но в целом – в любом сочинении так много недостатков, неточностей, подражательности, идей, витающих в воздухе (явных для современников, но почти недоступных для потомков, живущих в ином культурном контексте), что прослыть гением при жизни вряд ли кому угрожает. Так что – знатокам никогда не угодишь, они всё сочтут вторичным. Ну а дилетанты всегда предпочтут еще более милую, годную и для «длинных ушей», по выражению Леопольда, банальную и легкую музыку. И оригинальность Вольфганга для них никакое не достижение, а скучная заумь – «слишком много нот».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации