Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Передо мной – все меня моложе, умненькие и скептически настроенные. Они нацелены на результат, их мало интересует процесс; они примеряют на себя роли, как избалованные кокетки, вертясь перед зеркалом, – что творится в их красивых головах, чем они озабочены?..
И вдруг я понимаю – эти всё уже знают, они ужас как уверены в себе, им неинтересны никакие сущности, они ничем не хотят делиться, им, собственно, и сказать вам нечего, и от вас им ничего не нужно; эффектно выглядеть – ярко, броско, эпотажно, – поразить всех и… «Не надо нас лечить» – скажут мне в ответ.
А я не об этом, я совсем о другом. Уходя – уходи, – вот о чем я подумал тогда на этой читке. И не потому, что мы разные, и я им чужой. Нет, я не хочу сказать, что не готов был сыграть свою роль, а тем более, что не могу… Навык – вещь прочная и пару-тройку штампов вполне пригодных я наберу. Но талант – это не «букет способностей», это особый орган вроде «железы внутренней секреции». Когда процесс прерывается и кровь перестает поступать, он воспаляется и болит – мучительно; человек мечется, сходит с ума, пытается алкоголем или чем-то другим заглушить боль… Потом он отмирает, как отмирает разложившийся нерв больного зуба. Со временем зуб разваливается, и его удаляют – с человеком происходит то же самое.
Я не играть хотел, а вернуться. Возвращение (а это было возвращением после нескольких лет полного разрыва с театром), так вот, возвращение подобно попытке заново прожить уже прожитую жизнь. Или вернуться в то место, откуда ушел когда-то, и вернуться всё тем же, каким был тогда. Но всё давно сдвинулось, переместилось, перепуталось. И того места, где ты оставил свой след – нет его уже, не найти в обозримом пространстве, да и сам ты разве тот. Это только имитация себя прежнего, а это уже смешно, потому как обстоятельства изменились, а от настоящего не спрячешься, не закроешь на мир глаза – всё разладилось. Жизнь можно начать заново, но вернуться к прежней нельзя, потому что возвращение окажется только имитацией прежней жизни.
ТЕРРИТОРИЯ ЛЮБВИ
Мангейм – был точкой отсчета, самым пиком всех надежд в этом путешествии. Из Мангейма вожделенный Париж еще мнился ему городом возмездия – для Зальцбурга и триумфа – для него. Мимолетное чувство, обманчивая иллюзия, что с его приездом в Мангейм всё само собой разрешится и потечет так же счастливо, как начиналось – мне очень понятны. Я всем сердцем разделяю с Вольфгангом его радость возвращения, эйфорию от встречи с друзьями, от воспоминаний, еще так остро им переживаемых. К тому же Мангейм – родина Лиз, само его название губы произносят с любовью. И наконец Мангейм еще, к счастью, не Зальцбург, но уже и не Париж – своего рода затишок, где ему можно отсидеться и собраться с мыслями перед неизбежным этапированием на родину под отчий кров.
Приезд это всегда созидание, если приезжают надолго и всерьез, а если на короткий срок – агония для чувств, которым всё едино, было бы только на должном градусе. Вот что вводит в заблуждение, но обман быстро рассеется, а зрелище серой действительности, неприглядно вылезшей изо всех щелей, сразу отрезвит.
После приезда весь день недоумеваешь, откуда вдруг такая горячка: все как с цепи сорвались, спешат наговорить всякой всячины, жмут руки до потери пульса и обещают, обязуются, клянутся…
Утром – ни души. Встал, умылся, приотворил дверь из гостевой комнаты, выглянул – никого; ходишь по чужой квартире, маешься – тишина… Несколько часов назад не было отбоя от желающих завладеть твоим вниманием, сейчас – днем с огнем никого не сыщешь.
Вышел из дома, задержался в раздумье – куда идти? Так уже было, и он так же стоял здесь на перепутье с Анной Марией, возвращаясь январским утром 1778 года с воскресной мессы. Мать ещё бойкая, веселая, а не подавленная и скучная, с глазами на мокром месте, остановившись, вдруг огляделась в недоумении и воскликнула: Поразительно, будто стоишь в покойницкой. «Как же ты [Польди] обрадовал меня своим письмом – наконец хоть какие-то новости. Здесь же [в Мангейме] все как сговорились – никаких разговоров, всё тихо, как будто никого из нас уже нет на свете. Люди только вздыхают и желают, чтобы курфюрст вернулся.204204
Карл IV Теодор, курфюрст Пфальца и правитель Баварии, под именем Карла II Теодора.
[Закрыть] Город страдает от его отсутствия; говорят, теперь ни один иностранец не приедет больше, раз не на что стало смотреть».
Мангейм опустел. Кто-то уже в Мюнхене, сразу же перебравшись туда вслед за двором Карла Теодора; кто-то еще на полпути в Вену в надежде пристроиться при императорском театре; а кого-то, потрясенного своей отставкой, хватил удар. «Мсье Каннабих представлен как [новый] директор [мюнхенского оркестра], и тот, кто надеется на вакансию в оркестре, должен заручиться его поддержкой… Мюнхенцы вынуждены уступать места тем, кто из Мангейма…
Мсье Фиала205205
Фиала (Йозеф) (1754—1816), гобоист. При посредничестве Л. Моцарта переехал в Зальцбург, где проработал до1785 года.
[Закрыть] собирается покинуть своё место в [оркестре] Мюнхена и переехать в Зальцбург [Леопольд спешит предупредить сына]. Он встревожен ходом дел в связи со смертью курфюрста [Максимилиана III], и все люди мало-мальски разумные должны понять, что будет еще хуже после смерти здравствующего ныне курфюрста, потому что двор, в особенности это касается музыкантов, переполнен сверх всякой меры… Музыканты из Мангейма разделены на 3 класса: первые – это те, кто сейчас в штате, и надеется сохранить своё жалованье полностью. Второй класс: кто уповает на то, что продвинется по службе, но это сплошь старики, они умрут раньше, чем получат повышение. 3-ий класс: это пенсионеры, которые не зависят от службы. Музыканты двух последних классов уже потеряли здесь и там по 100 fl. в зарплате, и даже больше… Что ожидает их, когда курфюрст перейдет в мир иной».
А меня он любит, – отложив письмо, смотрит на меня Вольфганг, оправдывая (и уже не в первый раз) отказ курфюрста, пусть и косвенный, взять его на службу. А он меня любит — настаивает он так потомý, что отказы-то косвенные. Его: «а меня здесь любят», — сильно отдает неприкрытым детским упрямством, с которым он упорно выстраивает вокруг себя своего рода «заповедник» – территорию любви. «Меня здесь очень любят. И еще больше будут любить, если я смогу помочь подъему немецкой нац. оперы?» Любовь для него родная стихия, в ней он как рыба в воде, только дыша её воздухом он в состоянии творит, и хотел бы, чтобы в этом жизненно важном для него микроклимате пребывали все без разбору. С простодушием ребенка, едва познакомясь, он рекомендует отцу «органиста, который еще и хороший пианист. Мсье Деммлер из Аугсбурга… Это гений… Служба в Зальцбурге могла бы быть полезной для него, ибо он может стать хорошим музыкальным директором… мне будет по-настоящему жаль, если он под влиянием обстоятельств собьется с пути». Это тот Деммлер, «курьезный человек», который был в восторге от концерта Вольфганга в Аугсбурге и «даже начал со мной ругаться» от избытка чувств.
Он искренне рад, «что Веберы так хорошо устроили свои дела – они зарабатывают теперь 1600 фл. – дочери положили 1000 фл., её отцу 400 и 200 как суфлеру. Это заслуга Каннабиха». И страдает, если его вынуждают идти на крайние меры, доставляя кому-то огорчение: «если бы не боязнь причинить людям несчастье, то я бы сразу выдворил её [нерадивую служанку, пьющую, и в письмах в Зальцбург, оговаривающую его перед родными]». Актерский талант помогает ему вселяться в чужие души, переживая с ними – их боль, их позор. Поэтому сам он никогда бы никого публично (если это только не шутка) не унизил бы откровенной насмешкой или едким замечанием, демонстрируя им своё превосходство. Он совсем не привык себя выпячивать на людях, даже теряется от неумеренных похвал, как случилось с ним в Мюнхене после грандиозного успеха его оперы Мнимая садовница: «Вольфган был так смущен, – делился с женой растроганный до слез Леопольд, – что отвечал [на похвалы] не иначе, как только кивком головы или пожатием плеч».
Вообще, его манера выдавать желаемое за действительное, заполняя пустоты вокруг себя выдуманными чувствами, опасна. Там, где желания берут верх, пискнул во мне мой упрямец, часто нам приходиться вспоминать, что жизненное пространство неоднородно: где-то палит солнце, где-то спасительная тень, а где-то дождь хлещет по щекам, ветер рвет шляпу, заставляя бежать за ней вдогонку, извалявшись в грязи… Этот «тренинг выживания» он стал осваивать в Мангейме не без помощи графа Савиоли, Каннабиха, курфюрста Карла Теодора, несколько месяцев морочивших ему голову, – вселяя, виляя, дразня надеждой… «А он меня любит» – каплет мне в ухо ядом его упертый блаженный голос, и я отрываюсь от книги, чтобы перевести дух.
ХЕЛЬСИНСКАЯ БИБЛИОТЕКА
Из окна хельсинской библиотеки мне виден угол университетского здания и часть сенатской площади. По ту сторону площади бегут трамваи, горят огни, там светло и людно; здесь тихо, ни души. Булыжная мостовая свербит на ветру, покрывшись белыми мурашками. Под окном одиноко темнеет бронзовая голова Александра I, увенчанная лавровым венком; зеленеет ковер из подмерзшей травки, и чугунная ограда, мрачно отделяет библиотеку от проезжей части. Яркая процессия машин, время от времени надвигающаяся со стороны площади, засвечивает фарами край окна. За спиной у меня расходятся лучами книжные полки. Можно вдыхать устоявшийся запах нетронутых книг, путешествуя от полки к полке. Над каждой из них витает своей неуловимый аромат: сандал источают книги о Шиве, тончайшие вкрапления апельсина подают сигнал, что рядом испанская литература, ванилью пахнут книги латинской Америки, сушеной вишней благоухают малороссийские, запах антоновки впитали корешки российских. Но я иду на запах пива и колбасок, который меня исподволь призывает и манит к немецким фолиантам. Внизу снуют, бесшумно появляясь и исчезая, лунатики-читатели. Их блуждающие макушки, как планеты, движутся в космическом мироздании – обособленно и целеустремленно. Этот космос хельсинской библиотеки бесконечен. Затерявшись в нем, можно оказаться потерянным не только для собственной судьбы, но и для времени, из-под власти которого день за днем стремится ускользнуть душа, чтобы потом вечно блуждать здесь по необозримым просторам её вселенной.
Я люблю старые книги, как люблю эту библиотеку и открывающийся мне вид из окна…
А меня любит он. Любит, конечно, хочется сразу согласиться с Вольфгангом, который уже в третий раз с такой настойчивостью это утверждает, а в благодарность снова услышать от него простодушное: «Я поцеловал руку курфюрсту. Он сказал: 15 лет как вы не приезжали… Вы играете бесподобно. Когда я целовал руку курфюрстине, она мне сказала: мсье, я вас уверяю, нельзя играть лучше. Я играл им от всего сердца, трижды повторяя [я перевернул страницу], так как курфюрст меня всякий раз просил об этом. Он оставался сидеть подле меня, не шевелясь». И кто бы тут спорил, если бы в этом хотели убедить нáс, а не себя.
«Летят за днями дни, и каждый час уносит частичку бытия».206206
А. С. Пушкин. Стихотворения
[Закрыть] Вчера солнце еще пробивалось сквозь туман, обещая теплые деньки, а сегодня задул ветер и принес вместе с холодом смутную тревогу. «Ничего нет приятнее как жить в спокойствии», – мечтает Вольфганг, так никогда и не вкусив от этого вожделенного плода. Я смотрю на мглистую в измороси улицу, и у меня точно такое же тревожное чувство, тихой сапой заползшее и к нему ровно год назад, когда он впервые встретился с отцом Лиз. День 22-го ноября – был обычным днем, ничем не примечательным в череде прочих суматошных дней. Вольфганг встал в 9.30, как только совсем рассвело. В 10 взялся переписывать на листках небольшого формата две первые части сонаты для м-ль Розы, чтобы переслать сестре в Зальцбург. Это продолжалось до 12 или до 12.30. Затем он отправился к Вендлингу. Там писал еще до 1.30, но уже новое сочинение. Потом все сели обедать. В 15 поспешил в гостиницу Майницкий Двор к одному голландскому офицеру, которого обучал галантному стилю и генерал-басу. В 16 возвратился домой, где, сидя за клавиром, ждала его дочка хозяев, приютивших его с Анной Марией у себя на зиму. Раньше 16.30-ти урок не начинался, пока в доме не зажигали свечи. В 18 он шел к Каннабихам, там занимался с м-ль Розой. Затем, как всегда, остался на ужин. После ужина все сели играть в карты, а он, пользуясь случаем, вынул книжку, но долго не мог вникнуть в текст. На печатные строчки наползали, выведенные его собственной рукой слова: «Переписка арий мне будет стоить немного, так как их обязался мне переписать некий господин Вебер… У него есть дочь. Она превосходно поет, обладая прекрасным чистым голосом – ей всего 15 лет».
Позади домашние концерты, беспечный досуг в семье Каннабихов, мимолетное увлечение дочкой хозяев Розой. В их доме он щедрой рукой подарил молодому музыканту, имени которого не знает [Фридрих Рамм], сочиненный им концерт для гобоя, «и хотя известно, что это моё, концерт всем понравился. Никто не говорит, что концерт написан слабо. Это потому, что люди здесь ничего не смыслят [в музыке] – спросили бы они у архиепископа, он сразу бы наставил их на путь истинный».
В Мангейме, в доме советника, им с мамá жилось хорошо, особенно Анне Марии. Наконец-то она не одна. Жена советника часто засиживается у неё до обеда; и после ужина они могут болтать часов до 11-ти, а её дочь Тереза Пьеррон207207
Тереза Пьеррон, падчерица г. Серрариуса. Сонату для скрипки и клавира KV 296, Моцарт сочинил для неё.
[Закрыть] никогда не откажется усладить их слух игрой на клавире. И постели в доме советника чистые и удобные, и ухаживают за ними, как за дорогими гостями… Но Леопольд в каждом письме не забывает напомнить сыну: «Ты не должен позволять, чтобы мама одна предавалась унынию, а также доверять её чужим людям, пока она рядом с тобой… Если даже комната маленькая, в ней должно быть место и для твоей кровати»…
А ветер гонит и гонит темные тучи над башней колокольни, и белые мурашки поземкой сметаются вниз по улице. Мощенная камнем мостовая, прихваченная ледком, скользит под ногами. До храма, затиснутого домами, рукой подать. Редкие прохожие боязливо передвигаются мелкими шажками, хватаясь за воздух.
Здесь в капелле после знакомства с Веберами он играл на органе. Вся компания была навеселе. «Я появился во время Kyrie и сыграл финал, – вспомнит он этот день с легкой ностальгией. – После чего священник запел Gloria, и я сыграл каденцию. И так как она всё-таки отличалась от той, которая была здесь в обычае, все обернулись, и в частности, Хольцбауэр. Он сказал: если бы я знал, я велел бы исполнить другую мессу. Да, сказал я, чтобы заставить меня попотеть! – Старик Тоески и Вендлинг стояли подле меня, и я, как мог, развлекал их. Время от времени там звучало Pizzicato, и я каждый раз поддавал по клавишам. Я был в ударе… Я взял тему из Sanctus и сделал из неё фугу. Ну и лица были у тех, кто при этом присутствовал»…
Церковь оказалась запертой. Он подергал тяжелое кольцо, постучал им в дверь. Очень хотелось снова сесть за орган и, одному в тишине, гуляючи, неспешно обойти все регистры… Но Вольфганг обошел лишь запертый храм, бросил камушек в колокол на башне. Тот отозвался тихо-тихо и медный медовый звук нежно коснулся щеки, словно по-отечески пожурив его.
Улица горбится под пронизывающим ветром, содрогаясь белыми мурашками. От холодной мороси блестят обледенелые здания. Одежда отяжелела, лицо мокрое. Очень хочется куда-нибудь забраться в теплое место, чтобы там согреться, выпить горячего кофе или глинтвейна. Вольфганг знает, что недалеко отсюда живут Вендлинги, надо только повернуть за угол, а там рукой подать. Вот их дом, крытый черепицей, галерея со стеклянным эркером и ажурной арочной дверью. Решетчатые окна зияют темными провалами. Можно и так догадаться, что вся их семья уехала в Мюнхен вслед за курфюрстом. Но на всякий случай он поднимется к ним и стукнет в дверь – нет ответа…
КАФЕ KAPPELI
Зажглось электричество, но здесь, на галерее хельсинской библиотеки, мало что изменилось, разве сумерки за окном стали ярче. Узкие лесенки мраморными «запятыми» связывают этаж с этажом. В них пропадаешь, как в темном колодце, но тут же снова выныриваешь этажом ниже, направляясь к выходу. Можно кружить по ним вверх-вниз, изредка сбиваясь с орбиты, притянутый какой-нибудь книгой, и снова возвращаясь на круги своя.
Переместившись с сенатской площади в кафе Kappeli на улице Эспланада, я всё ещё продолжаю мысленно бродить по темной галерее опустевшей библиотеки. В кафе горько пахнет миндалем и молотым кофе. Отраженные стеклами многочисленные люстры зависли в ночном небе, смешавшись с более яркими уличными фонарями. Тени посетителей вплывают в кафе и, потóркавшись о стены остеклененного здания, вновь уплывают на яркий бульвар.
Еще час назад мы были с ним вместе, дышали одним воздухом, шуршали страницами книг, и он подсунул мне записку, наспех черкнув на ней: «Я сейчас вернулся с мамой от Вендлинга. Как только отнесу это письмо на почту, тотчас же поспешу обратно, там будут репетировать оперу «Camera Caritatis». Но, к сожалению, не сидеть ему больше в доме Вендлингов и не вернуть уже той горячей дружеской атмосферы, когда услышав за завтраком об отказе курфюрста принять Вольфганга на службу, «Вендлинг сделался пунцовым и сказал, горячась: надо чтобы мы нашли выход, вы должны остаться здесь еще на два месяца, чтобы мы вместе отправились в Париж… [Н] аш индус… Он даст вам 200 фл., если вы сочините для него три маленьких концерта, легких и коротких, и пару квартетов с флейтой. Через Каннабиха вы получите, по крайней мере, двух учеников, которые хорошо заплатят. Мы вам предлагаем столоваться у нас как в полдень, так и вечером; жилье, которое вам, разумеется, ничего не будет стоить – предоставит советник. Затем ваша мама вернется к себе домой, а мы отправимся в Париж». Но случилась беда. Образ мыслей Вольфганга изменился – кардинально и так быстро… Ведь хорошо же ими было придумано, но из какой-то другой жизни, куда ему теперь не было хода. Там, в той жизни, остался он – тот, прежний Вольфганг, наотрез отвергавший отцовские подозрения в отношении его новых друзей. И Вендлинг, тот Вендлинг, горячо взявшийся устраивать его судьбу. И м-ль Густль, дочь Вендлинга, женщина с притягательной тайной и умопомрачительной репутацией, слывшая любовницей курфюрста, и так похожая, по мнению поэта Виланда, на мадонну Рафаэля, что хотелось обратиться к ней со словами: Salve Regina (Приветствую тебя, царица [небесная] … Ныне, говорят, любовница графа Зеау – как мельчает мир. И будто прочтя мои мысли, обнаженная Аманда, сидя на краешке скамьи на набережной неподалеку от кафе Kappeli, покраснев, отвернулась, дрожа бронзовым телом.
«НЕ ВОЙТИ ДВАЖДЫ В ОДНУ РЕКУ»
Городские дома насмерть стоят крепостной стеной: холодные, каменные, нелюдимые, темные, слегка окутанные дымкой сумерек, их слипшиеся силуэты тонут в белоснежной поземке, поднимаемой ветром, заметающей все углы, тупики, все ниши и подворотни. Ступни вывихиваются о камни мостовой. Мысли сгущаются удушливым смогом. Он сосчитал, сколько денег осталось в кошельке. Потом стал подсчитывать редкие снежинки, жалившие лицо. Принялся считать шаги, раз за разом загибая пальцы, когда их переваливало за сотню. Считал дома вдоль улиц, лавки, мужчин и отдельно женщин, а в ушах звучал смех, легкий приплясывающий мотив шумных и гостеприимных посиделок у Каннабихов, окрашенных хмельным восторгом влюбленности в их дочку Розу, портрет которой запечатлелся у него под пальцами в Анданте 7-мой сонаты… Так он себя ощущал перед поездкой в Париж, и с этим чувством примчался в Мангейм… А теперь шел потерянный, с упрямо сжатым ртом. У человека бодрого – ноги короткие и упругие, а ноги усталого – длинные, костылеобразные. В стороне остался квартал, где еще месяц назад жила семья Веберов. То был Mannheim в Мангейме, как небесный град Китеж, с реальными улицами, с городскими жителями и настоящими экипажами в округе. Нынешний Мангейм — призрачный город из путевых заметок Леопольда: «одноэтажный, с симметрично расположенными улицами, придающими ему необычайно красивый вид, подобный городу в миниатюре на шкатулке антиквара. Парадный вход зданий поражает особой изысканностью в отделке. Из 4-х основных улиц образуются перекрестки. Вдоль проезжей дороги и сточных канавок, – стоят окрашенные фонарные столбы. Нет ничего более красивого, чем такая сияющая perspective, особенно на 4-х главных улицах, откуда виден замок или резиденция – вплоть до ворот Neckar»208208
Леопольд (из письма)
[Закрыть]. Он бродит по Мангейму, еще не понимая, почему тот померк и стал для него чужим. Такое случается со стариками, из-за вкравшейся в сознание аберрации, когда они уже не в состоянии понять, что их так очаровывало в девушках – ужели противоположный пол, такая малость?
«Дорогого друга Рааффа» он еще застал, но уже 8-го тот отбыл в Мюнхен. Веберы уехали еще раньше, и, обойдя знакомых, он почувствовал, что всем не до него. Хозяин либо весь в хлопотах, занятый погрузкой вещей в экипажи, либо сидит на чемоданах в ожидании своей участи. Все говорят только о Мюнхене, об интригах тамошних музыкантов, о предстоящем конкурсе на места в оркестре и об урезанном жаловании. Рассеянные улыбки – все проходят мимо, а кто ненароком задержится в приятной беседе, того тут же окликнут или о чем-то попросят, или срочно уведут. Там, где успел присесть, тянут из-под тебя стул; где остановился, чтобы обменяться новостями, просят посторониться, пронося дорожный сундук. Вольфганг сочувственно выслушивает, со всеми негодует и уходит ни с чем – до него никому нет дела, как и до его Лиз. Хотя нет – как оказалось, кое-кого, даже одно её имя, приводило в бешенство. Здесь в Мангейме потрясены её «закулисными интригами», итогом которых стал ангажемент в баварскую оперу, предложенный ей графом Зэау, как говорили, не без «происков» её папаши….
Так и переходит он от дома к дому, вымокший, замерзший, попадая всё в ту же предотъездную суету, либо утыкаясь в замок на дверях. Ни живого тона, ни слова правды, ни доброжелательности – одна игра; если играешь, тебя принимают, терпят, выслушивают, а если нет – «нет и вакатуры»; наконец, объевшись фальшивыми любезностями, с облегчением оказываешься на улице, – в холоде, под снежной крупой или мелким дождем, – вдыхая чистый воздух одиночества, со всей его тоской и сладостью. Незаметно уходит раздражение, подавленные чувства начинают оживать, распрямляться, и он мысленно уже укладывает вещи, он готов ехать в Мюнхен к Лиз, но…
Правда, поездка в Мюнхен вызывает у него много вопросов, и прежде всего, – с чем он явится к Веберам? С рассказами о кознях барона фон Гримма или с жалобами о бесцеремонном обращение с ним директора Ле Гро, или распишется в трусости перед коварством французов, будет твердить о бездарных учениках и чванливой знати? Он понимал, что какие бы доводы он ни приводил в свое оправдание, на него будут смотреть у Веберов как на неудачника. Лиз появится в гостиной, вдохновленная, в ореоле успеха. Домашние с умилением будут поглядывать на неё. Папаша Фридолин смахнет слезу, мамаша Цецилия поставит свою дочь ему в пример, мол, вот как надо устраиваться в жизни. И чем же он ответит им – жалкой арией или рабским контрактом, сумма которого, может быть, и прилична для переписчика нот, но не для модного известного композитора, бывшего вундеркинда.
А из Зальцбурга грозит ему папаша: «Я знаю, у тебя одна идея fixe – получить место в Мюнхене… А тебе известно, что двор переполнен? похоже – нет, и что принца не волнует музыка; или ты думаешь, что я допущу, чтобы ты там остался на жалованье в 6 или 700 фл.? Ты не знаешь – почему?.. Если мне даст Бог, я бы хотел прожить еще несколько лет, чтобы расплатиться с долгами… Я не хочу, чтобы всё, чем мы владеем, было продано за долги после моей смерти, о которой я часто думаю с тех пор, как овдовел. Я болен, смущен, озабочен, убит и очень печален. […] День 21 ноября – день нашей свадьбы, и если бы твоя достойная и блаженная мать была жива, мы бы отметили 31 годовщину нашего брака. […] Вчера я устроил Фиалу к Хагенауэру в апартаменты 3-го этажа, там, где твоя сестра и ты родились». И так далее и тому подобное… Случайные фразы рвали его чувствительную душу, били под дых! «Я пишу тебе, чтобы сообщить о добром здравии твоей сестры. Думаю, что тебя это заботит так же, как нас – твоё». И снова инструкции: «Не доверяй никому, многие тебя станут заверять, что хотят, чтобы ты здесь остался, но это только для того, чтобы выведать твои планы и постараться им противодействовать. […] Скажем, г. Бееке209209
Notger Ignaz Franz von Beecké (1733—1803), 44-летний пианист, не без успеха занимавшийся композицией. Вольфгангу еще памятен был их музыкальный турнир в Мюнхене во время постановки Мнимой садовницы.
[Закрыть] будет счастлив, вне всякого сомнения, если граф Thurn-Taxis и прелат из Kayserheim не смогут тебя услышать, а он будет продолжать здесь жить всё так же припеваючи и оставаться богом фортепиано для своих обожателей». И он не устает атаковать сына письмами, уверенный, что знает как добиться своего, и предупреждает: «Вот мой девиз: «Господи, это Ты, к кому я прибегаю, не дай мне разочароваться»210210
[in te Domine speravi, non confidar in aeternúen]
[Закрыть] – а в подтексте: ты меня слышишь, я с тобой не шучу.
Нет, нет! ему нечего делать в Зальцбурге без Лиз, но и в Мюнхен он не может явится вот так, с пустыми руками. Надо прежде написать в Мангейме дуодраму, заказанную г-н фон Дальбергом для труппы Зейлера, и только после этого на гребне успеха вплыть в семейство Веберов, как Лоэнгрин на белом лебеде. Никто и не спросит тогда о Париже, будут говорить только о его музыке. Очень уж не хотелось ему описывать в деталях парижскую поездку. Он успел заметить, чем подробней и аргументированей он пытается о ней рассказать, тем недоверчивей смотрят на него собеседники, как бы говоря ему: ладно, замнем для ясности, не будем на этом заострять внимание. Нет, лучше отшутиться, сделать вид, что никуда он не ездил, или, если ездил, то только для того, чтобы немного подзаработать. Это облегчает всем жизнь и не вызывает лишних вопросов.
Значит, – решает Вольфганг, – он останется в Мангейме до тех пор, пока есть заказы, пусть даже и продолжают его больно таранить из дома отцовские письма.
«Моё требование, чтобы ты выехал немедленно, иначе я обо всём напишу мадам Каннабих». Эта угроза уже нешуточная. Леопольд готов принародно выпороть сына, ославив его перед друзьями. Он уже в открытую шантажирует его, всё еще цепляющегося за Мангейм в надежде найти там поддержку и выгодные заказы. «Ты надеешься быть на́нятым в Мангейме? Заработать?.. Что всё это значит? Ты не можешь быть нанятым ни в Мангейме, ни в каком-либо другом месте – я не хочу слышать слово нанятый… главное, чтобы ты приехал теперь в Зальцбург. Я ничего не хочу знать о 450 луидорах, которые ты мог бы там заработать. Твоя единственная цель погубить меня, следуя твоим химерическим планам… Если я покажу мад [ам] Каннабих, сколько я взял взаймы для тебя
на дорогу… 300 фл.
кот. я достал для тебя в Мангейме…200 фл.
кот. я прислал в Париж, взяв в долг у Гешвендтнера…110
кот. я должен выплатить барону Гримму – 15 луидор.. 165
кот. ты взял взаймы в Страсб. 8 луидор. … 88
итак, за 14 месяцев ты мне сделал долгов на …863 фл.
Если я скажу ей, что она должна будет сообщить эту новость всем тем, кто советует тебе остаться в Мангейме, и объяснит им, что я тебя прошу вернуться в Зальцбург, чтобы нам расплатиться с долгами, больше никто не произнесет ни слова, чтобы тебя там удержать. Ты покинул Париж 26 сент., и если бы ты ехал прямиком в Зальцбург, я бы уже выплатил 100 флоринов нашего долга, я хочу сказать – я мог бы их выплатить. Но я не в состоянии буду рассчитаться с долгом, выросшим до 1000 фл., без денег из твоего жалования, которые мне бы облегчили эти платежи… а после, ты сможешь, если у тебя не пройдет желание, хоть биться головой об стену… Но нет, у тебя доброе сердце, ты не злой – ты только легкомысленный»211211
Курсив – мой
[Закрыть]
Леопольд всё ждал, когда же его сын станет Сальери. Пусть это никогда не произносилось отцом, но это звучало для Вольфганга в каждом его слове. «Я знаю, знаю [ему всегда хотелось заткнуть себе уши], я так и не смог [отец] исполнить все ваши желания, как вам этого хотелось, как вам это виделось». Ну да, что и говорить – Сальери он не стал. Похоже, он и сам разочарован собой не меньше отца. «Не впадай в меланхолию» – одними губами повторяю я за Вольфгангом, в словах которого мне послышалось сыновье прощание и последнее прости». Хотя не забыты ни дом в Зальцбурге, ни семейные вечера, ни счастливая болтовня за ужином, но размыло дороги половодьем. Родное гнездо им навсегда покинуто, и всё привычное, дорогое оставлено там, став для него таким же нереальным и далеким, как «Мангейм с Лиз», и как для меня их зальцбуржский дом теперь, когда я смотрю на него в минуту собственного крушения, испытывая бессилие от желания своим душевным теплом восстановить уже истлевший, рассыпáвшийся в прах – их семейный очаг…
Мюнхен, 29 декабря. С Божьей помощью я благополучно прибыл сюда 25-го… От природы у меня мерзкий почерк… Но никогда в своей жизни я не писал так плохо, как сейчас; я не могу – моё сердце слишком склонно к слезам… я думаю, что будет лучше вам написать до востребования, – я смогу сходить за письмом сам, – я живу у Веберов… Счастливого Нового года, – я не могу больше говорить сегодня!..
Бекке (Иоганн Баптист): «он [Вольфганг] прибыл сюда [в Мюнхен] 25-го, и с 26-го мы почти не расстаемся: он сгорает от желания обнять своего дорогого отца, как только позволят здешние обстоятельства. Но теперь он деморализован, я в течение часа едва смог остановить его рыдания».
ОТКАЗ
Он ходил по пустым комнатам, как будто Лиз умерла. Коротал время, отгонял мысли, перебирал предметы, будто что-то искал, или кого-то ждал, или готовился к чему-то очень важному в самый канун, – время бежало, а он не мог ничего найти, и никто не приходил, и все кануны канули…
Человек умер, и что-то обрушилось в душе, зачадило, болит, уперлось чем-то острым в рёбра: и тревожишь себя, шевелишь огненные головешки, – пусть пыхнут, пусть пылают, только бы поскорее выгорели дотла. Потом успокаиваешься, и живешь с частью омертвелой и грубой (как рубец) душой; тронешь – деревянно заноет, но боль тупая и быстро проходит.
И тут он очнулся, Боже, да ведь она жива. И как умалишенный, схватив плащ, на ходу влезая в рукава, по лестнице вниз, толкнул дверь — белый свет…: врезался в него, не чувствуя, не обходя, не сторонясь – напролом, будто не верил, будто сомневался, что жива.
Но там его не хотят, он там не нужен, ему удивляются, смотрят как аристократы на своего кучера, простодушно вломившегося к ним в покои со своей душевной болью. Некуда возвращаться, но и жить с этим нельзя… Целыми днями он пропадает у Бекке. Там же обретается и Текла. Бекке 36 лет, и на Вольфганга с Теклой он смотрит как на детей. Присутствию Теклы оба рады, особенно Бекке, принимая во внимание душевное состояние Вольфганга.