Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Salzburg, Rückweg
26.09.1778 – 15.01.1779

Цап-царап когтистое пламя проскреблось к сознанию, оцарапав зрачок.
«Спустите вещи вниз», – приказывает барон фон Гримм верзиле лакею.
Даже глубокой ночью он одет с иголочки (пусть и в домашнем), вокруг шеи шелковый платок, опрысканный терпкими духами. Как всегда барон выдержанный, доброжелательный, справедливый. Одной ногой стоит на площадке, другой – на ступеньке лестничного марша, сбегающего вниз, – ждет…
Мне слышится: спустите с лестницы Вольфганга. Лицá барона не разглядеть. В руках у лакея бронзовый канделябр: от двух из свечей уже идет сладковатый дымок – сквозняк.
Вещи сложены под дверью. Недавно пробило четыре. Барон неподвижно маячит на лестнице, сливаясь с собственной тенью.
Слышны шаги: размеренные, настороженно гулкие, как в чужом, покинутом доме.
За дверью безлунная ночь, холодно. Вольфганг одет легко, но этого никто не замечает. Он спит на ходу, но кому до этого дело. Он голоден, но об этом его уже не спросят.
Вещи громоздятся темной грудой как баррикада. Если барон по эту её сторону, то он уже по другую. Партитуры, книги спущены и свалены на кофр, их сейчас увезут – на выход с вещами?.. «Послушайте, – барон дождался, когда Вольфганг остановится, – если, выйдя из моего дома, вы не покинете Париж, я не пожелаю вас больше видеть. Вы никогда не покажетесь мне на глаза, я буду вашим злейшим врагом».
Он дал барону высказаться и продолжил спускаться.
Хочет он здесь остаться? – спрашивает себя Вольфганг – Нет! – Его позорно выставляют? – Нет. – С ним тут дурно обращались? – Нет!.. Откуда же такое острое чувство несправедливости. Если бы не отец, он, конечно бы, ему ответил: «Пусть так, будьте моим врагом. Да вы ужé им являетесь. Иначе вы не стали бы мне мешать привести в порядок мои дела».
Он долго тащится по темным улицам в наемном экипаже. Барон всё оплатил. Лакей на козлах зевает, покачивается и кутается в плащ. У Вольфганга странное чувство, будто Париж выдавливает его из себя, как путáна, зевая, созревший прыщ.
Его довезли до станции, слуга вывалил вещи и укатил. Связка книг и партитуры оттягивали руки, будто нарочно висли на нем, чтобы удержать в Париже. Он уже был в нескольких шагах от… Не дилижанса?.. как обещал ему фон Гримм, уверяя, что он будет в Страсбурге через пять дней, а от обшарпанной кареты с несменяемыми (как потом оказалось) лошадьми, что означило частые остановки, неторопливый ход и сверхтраты на еду в течение, теперь уже не пяти, а двенадцати дней.
Дорога в Зальцбург предстояла быть долгой, как всякая дорога вспять. Непредвиденные постоянные задержки. «Я имел честь дважды подняться в 1 час ночи, так как экипаж отправлялся в два часа»… «я не могу спать в карете»… «я не в состоянии так дальше продолжать, не подвергаясь опасности слечь больным»… «кажется, один из попутчиков страдает французской болезнью – этого достаточно, чтобы…» Непредвиденные или, лучше сказать, предусмотренные, а еще точнее, высмотренные, или, наконец, просто высосанные им из пальца задержки, растянули путешествие, вместо положенных трех недель, на три с половиной месяца, и, естественно, требовали оправдания.
Всё началось с той минуты, когда барон фон Гримм безапелляционно заявил:
«Вы едете в Зальцбург через неделю».
И на все возражения – уничтожающий ответ:
«Я не думаю, что вы сможете здесь преуспеть».
«Почему? Я вижу здесь толпы несчастных халтурщиков, которые преуспевают, а я с моим талантом, я не сделаю здесь карьеру?»
«Боюсь, что вы недостаточно активны для этого. О вас не скажешь, что вы лезете из кожи вон».
«Да, мне сейчас тяжело, к тому же из-за долгой болезни моей матери, я ничего не успел предпринять… и двое из моих учеников теперь в деревне; а дочь герцога де Гина выходит замуж и не сможет продолжать [заниматься], но для моего престижа это небольшое несчастье. Я не потерял ничего, расставшись с нею… то, что герцог платил мне – платят все!.. Каждый день я проводил у них по 2 часа и дал ей 24 урока… [Но] при расчете их экономка заявила, вытащив кошелек: вы уж простите, что на этот раз я смогу вам заплатить только за 12 уроков, у меня нет больше денег. И это знáть! – Она предложила мне 3 луидора, добавив: я надеюсь, что этого достаточно, иначе я вас прошу мне об этом сказать. Мсье герцог бесчестен. Он решил: вот молодой человек, к тому же, немецкий простофиля, как выражаются французы, который будет этим удовлетворен. Но немецкий балбес неудовлетворен – и не взял денег. Мне хотели заплатить за один час, вместо двух, притом что неоплаченным еще остается [мой] концерт для флейты и арфы… Итак, я дождусь окончания свадьбы, когда смогу прийти к экономке и потребовать свои деньги».
Фон Гримм: «Ничем не могу помочь, такова воля Вашего батюшки».
Вольфганг: «Прошу прощения, но он пишет мне, что лишь в следующем письме выскажет своё решение относительно дня моего отъезда. Я не могу уехать раньше будущего месяца… Я должен сочинить 6 трио, за которые мне будет хорошо заплачено. Я должен заставить расплатиться со мной Ле Гро и герцога де Гина. К тому же двор [нынешнего баварского курфюрста] в конце месяца отправляется в Мюнхен, и мне бы хотелось застать их там, чтобы лично вручить курфюрстине мои сонаты, за которые она отблагодарит меня подарком. Я их хочу здесь отдать граверу, у которого уже лежат мои сонаты, 3 концерта – для Женом, Лютцов и тот в си-бемоль… В дороге мне нужны деньги».
Взгляд барона – мимо, голос тихий, безучастный. «Так будьте готовы к отъезду». Это приговор. Нет, он не вдруг свалился на голову, он вызревал долго и скрыто в бесконечных препирательствах с отцом, в обострившихся отношениях с бароном, – приговор ожидаемый (временами даже желанный), теперь окончательный и обжалованию не подлежащий.
Первая мысль: обо всём написать отцу; следующая – броситься в ноги мадам д’Эпиней с просьбой заступиться перед ф. Гриммом; последняя – потребовать у мсье барона satisfaction193193
(фр.) удовлетворения
[Закрыть]; драться на саблях, на пистолетах, врукопашную – и убить за одно предположение или предрасположение к мысли, что ему может быть не под силу тягаться здесь в Париже с итальянцами. «Он хотел, чтобы я всякий раз бегал к Пиччинни,194194
Николо Пиччинни (1728—1800), известный итальянский композитор.
[Закрыть] а еще к Гарибальди195195
Джоакино Гарибальди (1743—1782?) – итальянский оперный певец.
[Закрыть] [Джоакино] … одним словом, он за итальянцев». Если Вольфганг невзлюбит кого, скрыть это уже невозможно. Всё его существо, – в молчании, смирении, послушании, – вопит всему миру об этом. Он, по мнению Шахтнера, если бы обстоятельства жизни сложились для него иначе, вполне мог бы сделаться разбойником. Сколько страсти было в этом тщедушном юноше. «Недавно, когда он [барон фон Гримм] говорил со мной довольно резко, пошло и глупо… Я терпеливо переждал его, и спросил: кончил ли он? [пауза] После чего – слуга покорный».
Могу себе представить чувства барона, в доме которого живет маленький «стервец», его нахлебник, пользующийся его рекомендациями, но при этом не только не проявляющий к нему должного уважения или благодарности, как подобает провинциалу, его протежé (кем он и был в глазах барона), но который забыл в его доме даже об элементарных приличиях. А ведь барон надеялся на доверительность в их отношениях. Он даже собирался поначалу сделать его своим секретарем, о чем писал Леопольду. «Я уверен, что поведение вашего сына достаточно мудро, чтобы парижские соблазны не дали нам повода опасаться за него. Если бы он был склонен к распутству, то, без сомнения, оказался бы подверженным некоторому рыску, но он благоразумен, и это порука, что…»
Барон не узнавал больше в этом колючем юноше прежнего Ворферля. Он искренне любил маленького вундеркинда, который мог с бесподобной непринужденностью устраиваться на коленях у принцесс, бесцеремонно шлепать ладошкой своих нерадивых учениц по рукам, унизанных брильянтами и, как королевская особа, с достоинством принимать их после концерта, выстроившихся в очередь к нему и непременно желавших его облобызать. Барон фон Гримм (ах!) был от него без ума. Многие из знатных парижан считали себя обязанными ему за то, что он, в обход других, привозил к ним в дом чудо-ребенка. Слезы подступали к глазам, когда он вспоминал этого кроху за клавесином. Вольфганг был бойким, отважным, острым на язычок, но всегда открытым, искренним и по-детски простодушным. Нового Вольфганга барон не мог принять, испытывая при этом раздражение и сладкое желание выдрать его за уши.
Пятнадцать лет назад публику тешил семилетний мальчик, хрупкий и неразвитый физически, едва ли выглядевший даже лет на пять. Одно дело виртуоз ребенок, который к тому же еще что-то там складно и приятно сочинял; другое дело – взрослый молодой человек… Виртуоз?.. возможно, но он не один такой. Пишет красивую музыку?.. все пишут красиво – тут соперничество не признает ни возраста композитора, ни его былых заслуг (тем более заслуг ребенка). Волей-неволей надо вступать в соревнование с И. Кр. Бахом, например, с Пиччини, Глюком, Шобертом, Мыслывечиком, даже с самим Й. Гайдном. Может быть, композиции Вольфганга и отличались смелыми гармониями и, подобно музыке Шоберта (опять заметьте, подобно), звучали более страстно… Но это и хуже для него, особенно, если принять во внимание вкусы самой влиятельной французской публики. По мнению барона фон Гримма, «о достоинствах сочинения может судить только её самая малая часть… а взгляды на музыку, высказанные её большинством, лишь возбуждают сожаление».
Да и что услышали музыкальные гурманы Парижа. Только две симфонии, из которых лучшая (в простонародье – «Парижская» К.297) не слишком показательна для моцартовского таланта, потому как подгонялась под вкусы парижан (исключение финал). А её технические тонкости, чем славятся его композиции, к сожалению, увы, по зубам только профессионалам да знатокам. Всё остальное, написанное им в Париже, либо осталось никем не исполненным, являясь собственностью заказчика, как, например, Концертная симфония, сгинувшая в архивах Ле Гро, либо оказалось надолго погребенным (слава Богу, не утраченным) в семействе герцога де Гина (концерт для флейты и арфы), либо, как скрипичная соната e-moll или фортепьянная a-moll, остались в Париже неизданными, да и, честно говоря, вряд ли могли быть по достоинству оцененными – слишком уж новы, страстны и серьезны оказались бы они для господствующего вкуса.
Нет, не случайно, спрятал в свое время Леопольд юношескую симфонию g-moll от посторонних глаз и ушей, предупредив сына, что если он хочет добиться известности и достойного места при монаршем дворе, то… лучше не надо так глубоко спускаться в бездны души и пугать благодушных бюргеров взрывами страсти и апокалиптическими предчувствиями. Лучше изящно скользить по поверхности, писать коротко, легко, популярно, а в разговоре с гравером всегда интересоваться, что сейчас предпочитают.
Это путь верный, но долгий. Внедряться в сознание публики придется терпеливо и настойчиво, стараясь быть чуть интересней других, но, в общем, таким же, как все. Иначе, публика вас не оценит. Какой-то, скажут, безвестный немец (пусть и одаренный) – чего он хочет? Больших гонораров? Но для этого его должны повсюду играть. А чтобы его сочинения расхватывались музицирующей публикой, надо стать знаменитым. А чтобы им стать, надо приучить к себе публику, прикормить её безделушками, писать в их вкусе и тому подобное…
Конечно, Вольфганг был избалован ранним успехом, наивен и нетерпелив, но… Леопольд – что за тактику он выбрал? Такой тонкий знаток всех нюансов карьерной политики, как он мог так переоценить дипломатические возможности своего сына? И ведь не скажешь, что Леопольд одуван в белой панаме и розовых очках! И советы он дает сыну дельные, как и подобает умному и опытному придворному бойцу, отмечая его главную ошибку: «Ты нетерпелив, хочешь всё сразу, либо ничего». И далее, подробно, пункт за пунктом, как «десять заповедей», внушая: «Сначала глубоко изучи музыкальные вкусы французов, их оперу, их язык. – Глюк писал легкие пьески, чтобы понравиться и создать себе имя, а уж потом сделался законодателем французской оперы. – Прими предложенное [если бы ему это в самом деле предложили] место органиста в Версале: близость к королевской семье – это раз; к французской знати, посещающей Версаль летом – два; возможность иметь постоянный доход и шесть месяцев отпуска для жизни в Париже и поездок в Италию – три. – Дай к себе привыкнуть, лучше тебя узнать; посещай всех знатных особ, кому тебя рекомендует фон Гримм. – Издавай всё, что пишешь, и преподноси всем любителям музыки, обладающим властью. – Ты не должен сейчас покидать Париж; если ничего не произойдет, надо, чтобы ты остался в Париже на зиму – где жить? это другой вопрос».
Может быть, отпустив на «заработки» Вольфганга (удержать его в Зальцбурге уже не было никакой возможности), отец просто смирился, ни на грош не веря в успех затеянной поездки? Пусть мальчик попробует, раз ему этого так хочется. Если же у него ничего не выйдет и его нигде не возьмут на службу, он тут же вернется назад – домой, под его крылышко. Пусть и разочарованный, может быть, даже униженный, набивший шишки, осиротевший, но навсегда осознавший, что нет для него жизни без Папá.
Выпустив из рук свою драгоценность, Леопольд разом утратил покой, справедливо опасаясь, что бесхозная, она либо пропадет ни за грош, не дай-то Бог, либо попадет в плохие руки, что одно и то же.
Во многом и этим объясняется его болезненная реакция на неудачи сына, а не только всё растущие долги. Сын отбился от рук, и он, его отец, всё больше терял над ним контроль.
Отсюда его нетерпение и упреки сыну, которые шли вразрез с советами действительно здравыми. Но сдавали нервы, он требовал результата или немедленного возвращения.
Всё окончательно рухнуло в злополучный день знакомства Вольфганга с семейством Веберов. У Леопольда звериное чутье. Он, скучая по Анне Марии и уже предвкушая их встречу, просыпаясь с мыслью, что её возвращение приблизилось еще на один день – в один миг жертвует женой, отдав её Року за сына – жест отчаяния и не больше.
«Я писал вам [с мамой], как надо поступить, и уже связался с моим братом в Аугсбурге, но тут получил ваше письмо, которое меня изумило, смутило и опечалило. В этом письме, написанном ею без твоего ведома, она привела мне разумные доводы, почему, из любви к тебе, должна сопровождать тебя в Париж…
Если бы твоя мать вернулась из Мангейма в Зальцбург, она не была бы мертва, но как Божественному провидению было угодно пометить час её смерти 3-тьим июля, надо было, чтобы она покинула Зальцбург вместе с тобой, и чтобы её возвращению в Зальцбург помешало твоё новое знакомство».
Переписка нот Вебером-старшим, дёшево обошлась Вольфгангу, но если бы он знал или предвидел истинную цену этой, как ему тогда показалось, очень выгодной сделки. Если бы… не разрывало его в эти минуты желание крикнуть на весь мир отцу: «Я забыл в моем последнем письме о наиболее грандиозном достоинстве Mad [emoi] selle Вебер – кáк она поет Cantabile [!!!]». И чтобы ни произошло потом, все ссылки будут на Божественное Проведение, которое, к несчастью, «сосчитало дни её [Анны Марии] жизни, и они подошли к концу. И значит, ей суждено было умереть в Париже, раз она не могла умереть в Зальцбурге… Господь сохранил жизнь твоей матери, когда ты родился196196
Вольфганг родился что называется, «в рубашке», т.е. вместе с детским местом.
[Закрыть], хотя она и была тогда в большой опасности, и мы думали, что её потеряли. Но она всё же пожертвовала собой ради сына иначе. Её смерть, ход событий и весь их контекст свидетельствуют, что нить судьбы и Божественное Провидение не могут быть „прерваны“, не то ты бы дал мне понять намного раньше о твоем решении не ехать с Вендлингом, сообщив о своих сомнениях; и я бы, с моей стороны, оказывая доверие твоей мудрости и твоей добродетели, избавил бы тебя от него [Вендлинга]; ты бы и так уехал в Париж, но туда прибыл бы вовремя! У тебя была бы возможность завязать более обширные знакомства и иметь больше шансов, а моя бедная супруга была бы сейчас в Зальцбурге».
Жестоко так писать сыну, но душевная боль утраты была для него еще более жестокой, и он в отчаянии постоянно возвращался к этим мыслям – единственному утешению.
ДОРОГА ВСПЯТЬ
«На дальней станции сойду»…
Пишу в углу страницы: Salzburg, retour – zurückkunft под этот навязчивый мотив популярной песни с ностальгическим содержанием… Вспоминаю день его отъезда из Парижа и возвращения в Зальцбург…
«И хорошо с былым наедине»…
«Я сгораю от желания снова обнять вас и мою дорогую сестру, лишь бы только не в Зальцбурге, но раз это невозможно…»
Жизнь всегда из темноты на свет, из тесноты на простор, из духоты и неподвижности на свежий воздух к проселочной дороге…
«Ничем, ничем не беспокоясь»…
Миновали парижскую заставу.
Нет, что-то не так… Беспокойство не отпускает, не оставляет… Деньги, вещи – всё при нем. Нет-нет, всё не так. Не хватает, не хватает… Вещи упакованы и уложены на крыше дорожного экипажа, деньги в надежном месте, экипаж до Страсбурга, дорога оплачена… Предместья, деревушки, рыжухи-рощицы, речная пойма, копны, копны, копны, с игрушечными солдатиками, пастухами, коровами и овцами несутся на вас, дух захватывает – так что?..
Анна Мария – отсутствует. Рядом с ним нет матери. Он едет домой без неё, один – это выше его понимания, будто не из этой жизни.
Было так же промозгло, когда они въезжали в Париж 18 ноября 1763 года. Мать дрожала, но всю дорогу укрывала ему плечи старым пледом. Он ловил под ним её руки и согревал их, сжимая и разжимая ей пальцы. И чем ближе они подъезжали к Парижу, тем живописней разворачивался перед ними ландшафт с множеством замков и загородных поместий.
Там, в Париже, их ждали: «Прибывает семья Моцартов».
Они были семьей – неразлучной, дружной. Вместе путешествовали, вместе мерзли, вместе болели, вместе бывали представлены ко двору, вместе готовились к концертам, вместе делили их общую славу, и вместе с мамой смеялись (почему? надо спросить у неё?) над тамошней крестьянкой, заметив её из окна экипажа, – в меховом чепчике, с муфточкой и палкой под мышкой, которой она пихала в зад длинноухого осла.
И вдруг «семейная льдина» треснула, раскололась надвое и его с Анной Марией понесло из Зальцбурга – без руля и без ветрил, по городам и весям… Домашняя провизия, собранная им в дорогу служанкой Трезль, была съедена, и началась для них новая, самостоятельная жизнь. Недоумение, растерянность, даже некоторая обида: чья это промашка, кто не позаботился, не развернул скатёрку, не подставил тарелку – есть-то хочется? что надо?.. что?.. спросить?.. привлечь внимание?.. или ждать?.. Вопросы! Дальше – их всё больше. Надо расплачиваться в ресторации, рассчитываться с кучером, за номер в гостинице. Анна Мария видит плохо, приходится ему проверять счета, вручать деньги, давать «чаевые». Добравшись до Мюнхена, он совсем уже вдохновился, вошел во вкус – я второй Папá!..
Дальше – больше. Дешевые гостиницы с комнатой-клетушкой, кровати с холодными и влажными простынями; в помещении духота и промозглость, несвежий запах одеял и подушек, отбитый у горлышка кувшин в старом тазу для умывания – и никого, кто вступился бы за них. Мама ни в счет, она сама в растерянности. Больше сидит и вяжет у окна – там светлее, закутавшись во всё, что можно только на себя накрутить. Мама смотрит как он ест, мама смотрит ему вслед из окна. Мама кашляет, уткнувшись себе в плечо и прикрыв лицо уголком пледа. Мама не спит по ночам. Мама плачет, дрожит от холода, её рвет в закутке над тазом. От здешней воды все дрыщут, если не разбавляют её вином как французы, но Анна Мария скаредничает. Сыну вино подливает, а себе нет, чтобы надольше хватило. Хватило её скоро, и надолго.
«Если бы твоя мать вернулась из Мангейма»… Если бы она вышла замуж не за Леопольда, а за испанского принца… Зачем было отправлять с сыном Анну Марию? Юноше 22 года, пусть едет и действительно ищет «согласно Евангелию – своё счастье». Нянька ему уже не нужна. Дела вести, заботиться? Но – это он, мужчина 22-х лет, должен заботиться о пожилой матери, подыскивать ей подходящее жилье, думать о пропитании, следить за её здоровьем, выводить на прогулки, посещать с нею театры, развлекать, бывать в гостях, чтобы она, не дай Бог, не затосковала. Нужно ему это было? Он, который и себя-то обслужить не мог, ни пуговицу пришить, ни гонорар обговорить с заказчиком, ни носовой платок купить в лавке, ни дельным знакомством обзавестись. Оказывается, это было нужно Леопольду. Зная Вольфганга, мы можем понять отца. Анна Мария хоть и добрая, умная, всю жизнь она занималась только домом, детьми, обедами; навещала соседей, любила театр, вкусно поесть; в меру хохотушка, в меру ребенок (какой только и могла быть женщина при муже Леопольде), но уж ни коим образом она не наставник молодого человека, который, уходя из дома, забывал сказать ей, куда идет. Леопольд не очень-то обольщался на её счет. Она была нужна ему при сыне как его глаза, а уж управлять им он собирался сам. Управлять даже на таком расстоянии, при 7—9 дневном пути его писем из Зальцбурга. Надо было быть очень самонадеянным и ни в грош не ставить собственного 22-летнего сына. Но тот оказался не радиоуправляемым.
Он – второй Папá, естественное ощущение для молодого человека, пустившегося в самостоятельное плавание и с удовольствием игравшего во взрослого. (Я очень хорошо справляюсь. Я за всем слежу.) И понятно, что на мать он смотрел так же, как и его отец в пору их общих поездок – её удел хозяйство. Обязанность принимать решения он, как всякий мужчина, присвоил себе. Ему очень нравилось его новое положение и та серьезность, с которой теперь он относился к себе. «Я здесь устроился как принц. Полчаса назад (мама как раз была в туалете) постучал слуга и задал мне много разного рода вопросов. Я отвечал ему со всей серьезностью и с таким видом, как я выгляжу на портрете… ведь я лучше, чем мама, могу разговаривать с этими мужиками».
Он не казался себе легкомысленным или слишком торопливым. Он присматривался, обдумывал, стараясь всё учесть прежде, чем поступить так или иначе. И всё бы у него, пожалуй, и сложилось бы удачно, если бы он не воспринимал чужие слова с такой доверчивостью, какой уже не встретишь и у большинства детей. Если взрослый или незнакомец, глядя ему прямо в глаза, утверждал нечто, значит, так оно и есть. Если мсье Каннабих, его настоящий и верный друг, принимая от Вольфганга в подарок его симфонии, обещает взамен подарить ему свои, то, по искреннему убеждению Вольфганга, он (мсье Каннабих) не может ни за что выставить счет и заставить мсье барона фон Гримма оплатить предназначенные для Вольфганга подарочные экземпляры. « [O] н взял деньги [сообщил Леопольд сыну, ссылаясь на письмо фон Гриммa] и слинял. И ты утверждаешь, что такой несчастный маратель симфоний пожелает иметь тебя на службе при дворе?» Вольфганг не сомневался в искренности своих покровителей: «Отец, дорогой! Я вас уверяю, что она [мадам Каннабих] один из моих лучших друзей и наиболее искренних [но под влиянием писем отца и откровенных бесед с бароном фон Гриммом, в нём уже где-то там – на периферии сознания, начинает брезжить на её счет слабое сомнение] … конечно, и она имеет свой интерес, но можно ли что-либо делать в этом мире без своего интереса… и что мне нравится в мадам Каннабих – она не отрицает этого».
С ним было легко дружить. Этот неуловимый для него баланс в поведении людей, – правды и неправды, искренности и лукавства, открытости и тайных замыслов, – мог быть легко истолкован ими в любую выгодную для них сторону так, что ему невозможно было заметить в их словах скрытый подвох. «Надеюсь, что голова твоя забита не одними только нотами». Напрасно надеетесь, герр Моцарт-старший, – всколыхнулся мой людовед, – его голова забита исключительно одними нотами, плюс феноменальная интуиция, которая сродни мудрости, остальное, как говорится, Промысел Божий. Лишь через такой сверхчувствительный инструмент, поражающий своей открытостью и доверчивостью к людям (верой в высшем смысле), каковым воистину был Вольфганг, Бог и разговаривал с этим безумным и лукавым миром. Как сказал царь Соломон: Выкупом будет за праведного нечестивый, и за прямодушного – лукавый. (Притч. Сол.21:18) Беззаконник сам на себя навлекает наказание, а праведника наказанием учат.
Меня удивило, что он, именно он, герр Леопольд, не понял этого в сыне. Я постоянно слышу, как он твердит: «Твоя гордость и твоё самолюбие легко ранимы. Если тебе вдруг кто-то не выказывает немедленного уважения, которого ты ожидаешь, даже если эти люди совсем тебя не знают, они должны сразу прочесть на твоем лице, что ты гений. Взамен, ты откроешь льстецам свое сердце с большой легкостью… и поверишь их словам, как словам Евангелия». Это чистая правда. Но тон, – вот что меня обескураживает в словах отца, – тут же хочется его спросить, а что он, в таком случае, сам знáет о сыне? На первый взгляд – всё. Разве что-то может укрыться от его ревнивых и пытливых глаз. Ему известно многое в характере Вольфганга. Он, как бухгалтер, всё отщелкивает костяшками на счетах, подытоживая в конце: даст ли сыну полученная сумма встретить жизнь во всеоружии. Оказывается – нет, наоборот, всё только затруднит его жизненный путь. И он решает – сыну надо себя изменить. Ему кажется, что Вольфганг только по собственному легкомыслию, вредности и безалаберности живет так, а не иначе. Если бы он наконец задумался и услышал советы отца: «Мой сын, размышляй, и позволь заговорить в тебе здравому смыслу» – он бы сделался Леопольдом, и тогда бы уже с первого визита распознал бы стиль жизни [Вендлингов] и отчитался бы отцу». Жизнь пошла бы по-другому, а так… «Опять я должен за тебя всё обдумывать», – упрекает он Вольфганга.
В том-то и дело, что Леопольд хорошо и ясно видит только внешнюю сторону его жизни, но никогда при этом не задается вопросом – а что бы это значило? «Тебя что-то заботит и заставляет тебя писать о плохом настроении. Мне это не нравится» – и всё, или: «Я ни в чем более не узнаю своего сына», или: «Надо мыслить более основательно, а не ёрничать, надо заставить себя предвидеть сотни вещей, иначе можно оказаться в дерьме и без денег». Откуда у сына эти перепады настроения так раздражающие Леопольда? Всё легко объясняется ребячеством и безрассудством Вольфганга. «Сегодня ты чем-то увлекся со страстью, как ты умеешь, и в восторге. В то время как если бы ты захотел подумать о неизбежных последствиях, поразмыслить хладнокровно, тебя охватил бы страх». Ключевое здесь слово захотел. Был сын 22 года Вольфгангом, захотел – и стал Леопольдом. Наблюдай окружающих, таи до времени свои дарования, «чтобы никто в оркестре не испугался, что ты здесь в поисках службы и готов подсидеть кого-то из них», а, улучив момент, при благоприятных обстоятельствах покажи себя. Здраво? Но этот совет как сделать карьеру, прямо скажем, не для Вольфганга. «Часто я ни в чем не вижу никакого смысла». Прислушайтесь к этим его словам, и не надо выдумывать своего Вольфганга. Его внешняя жизнь потому так и противоречива, что она его очень мало интересует. Вернее, интерес к ней у него связан только с заказами и оценкой его композиций, тут он зависим и уязвим, потому что судят даже не его музыку, но его самого как явление. «Я не Брунетти, не Мысливечек! Я Моцарт, молодой Моцарт, и благомыслящий; вы, надеюсь, мне простите, если я в азарте порой не знаю меры». Отец приучил его жить на гребне успеха. Только этим можно объяснить его потребность в постоянном одобрении, в доброжелательстве окружающих, в похвальных отзывах, может и не всегда искренних, но укрепляющих его в собственном предназначении. «Мы живем на этом свете, чтобы изучать всегда с жаром всё великое, чтобы, обмениваясь знаниями, просвещать друг друга, и чтобы нашими усилиями и дальше развивались бы науки и искусства». Мнение о нем других для него более важно, чем рыночная цена его сочинений или высокое положение при монаршем дворе. « [Курфюрст] меня уважает, он знает, чего я стою». И всё – Вольфганг удовлетворен. Леопольд будет думать, прежде всего, о карьере, которая откроет ему путь к великим сочинениям. Вольфганг сочиняет великую музыку, которая даст ему, в чем он, безусловно, уверен, и высокое положение. Что же касается житья-бытья, то для него это скорее закулисье, где можно и отдохнуть, и подурачиться, и развлечься. Но если вдруг с ножом к горлу «бытовуха» потребуют его всего целиком, заставляя работать на себя, отбирая силы, нервы, время, отвлекая от сочинения музыки – он тут же станет нервничать, сбоить, и всё закончится каким-нибудь скандалом.
В семье, где отец и муж – Леопольд, женой не может быть Марина Цветаева или Зинаида Гиппиус, а сыном Наполеон Бонапарт. В этой семье жена, конечно, Анна Мария, примиряющая непримиримое. Она скорее оправдает несправедливость, чем потребует объяснений – почему это так? Она не впустит в себя ничего такого, что могло бы крепко засесть в её голове. Она освободится от проблем прежде, чем они заявят о себе. Миротворец, миролюбец, примиренец. Люди все разные, скажет она себе, и успокоится. Раз они разные, значит Богу так угодно. И надо только знать, как с ними ладить. Всяк отвечает за себя, но она не судья никому, а значит и не домашний психотерапевт.
И сын в доме Леопольда, безусловно, отдаст без боя верховенство и жизненное пространство, где ломаются копья карьер и тщеславий. Миру он явлен через талант – вот где его среда обитания, тут нет для него ни Бога, ни черта.
Только такой сын и такая жена могут быть у Леопольда, который не потерпит никого, кто захотел бы волей или неволей уплотнить его на его территории или влезть со своим уставом в его монастырь. Вечная тревога за свои владения поселяет в эти души маниакальную подозрительность и готовность заранее упредить события, чьи-то поступки, планы или даже желания. Чуткая сеть раскинута ими на всём их жизненном пространстве, а жертвы тут, прежде всего, их близкие.
Конечно, пока его душа спокойна, он будет планомерно выстраивать вашу жизнь (человека родственного ему по духу) как свою или как продолжение своей. Она представляется ему бесценной, пока вы послушны и управляемы, пока он хозяйничает в вашей душе, как на собственной кухне. Его глаз точен, а ухо обладает абсолютным слухом. Он меток в оценке людей и в анализе обстановки, он ищет мотивы, он склонен к обобщениям, он ваш «авианосец», «матка», ваш мозг, ваша стратегия и жизненная тактика. Но как только вы съехали с его извилин, он в панике – вы своевольничаете, ускользаете из рук; в его отлаженном государстве веют стихии от него независимые. Он не в состоянии теперь всё охватить. Паутинка начинает рваться то там, то здесь, и он, как в горячке, носится от одного разрыва к другому. Он не в силах отпустить на волю, он не может смириться с новыми обстоятельствами, возникшими вопреки его желанию, его планам, его пониманию. И с этой минуты все силы уходят только на то, чтобы упорядочить беспорядки, обуздать «разнузданное» и вернуть всё в прежнее русло управляемости, предсказуемости, подчиненности. И вместо поддержки, умелого и умного руководства, включается механизм «разлаживания», торможения, а в конечном счете разрушения. Всё воспринимается уже неадекватно. Во всем ему видятся происки, враждебность, недоброжелательство, произвол, и вместо того, чтобы умно воспользоваться той или иной ситуацией, его самого используют, ослепленного подозрительностью и коварными замыслами. Он теряет выдержку, без которой невозможно не только верно оценить положение, но и найти единственный путь, ведущий к цели. Происходит разрыв со своей сущностью или глубиной, что чревато катастрофой.