Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Что и говорить, я был очень расстроен, зная, что никогда они не войдут вместе – Леопольд и Лиз – сколько бы ни ждал он их у входной двери, а Лиз вообще никогда не войдет в их дом, ни в качестве ученицы Леопольда, ни в качестве жены Вольфганга. Вот отчего I felt sad*166166
(англ.) мне стало грустно.
[Закрыть] – решил я. Но чего-то в этой истории мне не хватало, очень важного, кому-то в ней не нашлось места. И когда я спросил себя, ответ прозвучал сам собою: конечно, Анны Марии. Странным образом она выпала из внимания и моего, и Вольфганга. Обо мне, что говорить, я поселился здесь самоуправно, без всякого вида на жительство. Но Вольфганг – он так мечтал о том дне, когда приведет Лиз в их дом, что это желание (как раньше говорили: неизбывное) заслонило собой всё на свете – и Анну Марию в том числе, одинокую, брошенную, больную, тем более, что её болезнь не вызывала у него никаких опасений…
А Лиз всё-таки спела в Зальцбурге для князя на празднике 14 марта 1785 года – в годовщину его избрания архиепископом.
«НА ПОРОГЕ»
Дважды мы переживаем крушение иллюзий. В первый раз, когда приближаемся к 30-летию – это крах наших представлений о жизни, о нашем социуме, о близких нам людях и так далее. Второй удар мы получаем, пережив смерть родителей – это уже крушение наших представлений о собственном бессмертии и о самих себе. Ведь нам всегда казалось при их жизни, что мы лучше других, умнее, талантливее, щедрее, великодушней, и что всё еще у нас впереди, и вдруг мы сознаем, оставшись одни, что не заметили, как многое для нас – уже позади, а сами мы еще хуже тех, кого осуждали в душе, часто не понимая их, будучи не в состоянии оценить ни их терпения, ни истинного великодушия к нам, ни их доброты. Эта то «прозорливость» и оборачивается для нас утраченным покоем. «Я не могу объяснить тебе моё ощущение. Какая-то пустота – она причиняет мне почти боль – какая-то тоска, которую никак не утишишь, и, значит, она никогда не пройдет и будет расти изо дня в день». Эту пустоту трудно выразить словами. Она дает о себе знать – эта невыразимая боль-тоска – в ми минорной сонате, написанной им в Париже, и в фортепьянной сонате ля минор. Она продолжала развиваться и расти в Концертной симфонии (K.364), в арии Илии для голоса и четырех инструментов («Идоменей»), в арии Констанцы из «Похищения из Сераля», в фантазии ре минор для фортепьяно, в струнном квартете ре минор и в квинтете, в Анданте концерта для фортепьяно с оркестром (К.488), в фантазии для фортепиано до минор, в арии графини («Свадьба Фигаро»), в «Пражской» симфонии, в Дон Жуане, в Так поступают все, в фантазии фа минор (K.608), в концерте для ф-но B-dur (К.595), в мотете «Ave verum» (K.618), наконец, в «Реквиеме» – «folglich nie aufhort – immer fortdauert, ja von Tag zu Tag wachst167167
(нем.) «она никогда не пройдет и будет расти изо дня в день». W.A.Mozart
[Закрыть]».
Всем детям (так уж мы устроены) их родители очень долго кажутся бессмертными. И для Вольфганга день 3 июля 1778 года стал тем днем, когда смерть «Senza far ceremonie»168168
(итал.) Без церемоний.
[Закрыть] прописалась и в их дружной семье.
Мама – она была всем: её улыбка, голос, тепло, её запах; она всей собою примиряла малыша с миром – резким, громким, слепящим и черным, опасным и огромным… Мир этот мóжет не быть, но Анна Мария – нé может.
Смерть, успокаивают мудрецы, как падение созревшего плода. Мысль, действительно, утешающая, но сколько их на земле тех счастливчиков, чью жизнь можно сравнить с созревшим плодом. Я видел умиравших равнодушно, покорно, надорванных неудачами, разочарованных, утративших веру во что бы то ни было, – их смерть выглядела как молчаливый одинокий уход… И видел адские муки, цеплявшихся за жизнь несостоявшихся душ: нет, нет, мы еще не жили; мы не знаем еще, что это такое – жизнь; мы только предчувствовали её, но разминулись со своей судьбой; мы только стали прозревать… И то, что кому-то недоставало характера, не оправдывает и не смягчает собственной тоски по не совершённому, по не созревшей личности – так и упавшей с дерева кисляком, сморщенным и никому не нужным.
У вас была когда-нибудь собака? Вы помните, как она смотрела на вас, испытывая мучительную боль или нестерпимый жар? Так может живое существо смотреть только на Бога, который в последнюю минуту, когда уже срываешься в бездну, может сотворить чудо и перенести на руках, онемевшего от ужаса, в другую безопасную реальность. Так смотрят умирающие в глаза самым-самым близким, а те бормочут какие-то глупости, не выдерживая их взглядов. Вот что страшно: даже не смерть, не уход любимого, близкого, родного, а его взгляд, брошенный из последних сил, в последней надежде…
Когда ваш близкий человек на пороге смерти, невозможно отделаться от чувства, что он попал уже в какое-то иное измерение, что живет он уже по другим, нам неведомым законам. Мы разговариваем с ним, пытаемся «соответствовать» моменту, но одна пошлость и фальшь вырывается из нас: то начинаем заискивать перед ним; то разговариваем нарочито громко, грубовато, насмешливо, будто ничего не происходит, будто он притворяется, заигравшись и утратив чувство меры. Мы говорим о Боге, о духовной жизни, где-то там, на небесах, ничего о ней не зная, ничего в этом не смысля, – и это тем более стыдно, что говорим так с умирающим. Или вовсе не замечаем его, двигаем, как куклу, туда-сюда, переступаем, травим анекдоты, собираем гостей, деловито обсуждаем насущные дела, и это перед человеком – уже всем своим нутром почуявшим вечность. Но иногда (и это дано немногим из нас) вместе с ним молчим, и незаметно плачем, не выпуская из рук его ледяных пальцев, что, может быть, самое честное из всего, как можно было бы поступить в этих обстоятельствах – просто разделить с ним эти минуты и остаться до конца свидетелем непостижимого таинства.
А если она, ваша «дульсинея», теперь так далеко, что даже писем приходится ждать целых девять дней. Настолько далеко, что пока вы здесь подбираете слова, чтобы выразить ей свою любовь, нежность и пожелание с Божьей помощью «праздновать этот день [её рождения] еще многие лета в добром здравии и в радости», там – прошла уже неделя, как она лежит в земле. И в тот самый день, когда вы еще могли ей помочь, будь вы рядом, вы праздно болтали с друзьями, а сейчас, когда, наконец, вы об этом узнали, и готовы сотворить для неё невозможное, она уже не нуждается в вас.
Куда же теперь девать эту бешеную энергию, когда уже некого спасать. Вы готовы развернуть землю в обратную сторону лишь бы хоть что-нибудь сделать, если нельзя её спасти. Как можно себе простить, что спустя девять дней после её смерти, вы как ни в чем не бывало, надев очки, выводите пером на бумаге: «чтобы не пренебречь твоим праздником, моя дорогая жена, я пишу тебе сегодня [когда её уже прибрал Бог], и это письмо прибудет несколькими днями раньше [её праздника] этой даты [но много позже, чтобы застать её в живых]».
Кто-то же должен ответить за это? И сын становится «козлом отпущения», прежде всего из-за его надсадного promotion169169
(англ.) Выдвижение, продвижение.
[Закрыть] семейства Веберов, которых он, словно одержимый, пропихивает во все щели их семейного дома, методично внедряя в сознание отца, что Веберы и они – одна семья. И словно кошка, учуявшая мясо, он настырно долбит своё в каждом письме – о Лиз и о Веберах, будто его отец только и ждет с нетерпением новостей о них. На него фукнут, он на секунду припадет к столу – и лезет; его отбросят, он взвизгнет – и снова лезет; его огреют, он отряхнется – и всё-таки лезет. «Позавчера я получил письмо от моего дорогого друга Вебера, который, между прочим, пишет, что всей придворной musique объявлено: каждый волен свободно следовать за двором в Мюнхен170170
После смерти Максимилиана III Иосифа, курфюрста Баварского (1727—1777), не имевшего наследника, курфюрстом и герцогом Баварии стал Карл IV Теодор (1724—1799), курфюрст Пфальца, и его двор переехал из Мангейма в Мюнхен.
[Закрыть]… но должен будет сообщить о своем решение письменно и с печатью. Вебер, о печальных обстоятельствах которого вы знаете, передал им вот что: „Фактически мое положение шатко, я не располагаю средствами, чтобы следовать в Мюнхен, милостивый государь, каким бы ни было моё желание“. Накануне при дворе состоялась большая академия, и бедной Веберше [Лиз] пришлось почувствовать на себе руку своих недругов. Она не пела на этот раз по причине никому неведомой. Но в академии у господина фон Геммингена (граф Зэау присутствовал там) она спела две мои арии и была благосклонно принята вопреки подлым итальянцам. Эти infami cuioni171171
(итал.) бесчестные
[Закрыть] продолжали высказываться вслух о низком качестве её пение. Но когда она закончила петь, Каннабих ей сказал: „Мадемуазель, я хотел бы, чтобы вы продолжали проваливаться таким же образом. Завтра я буду писать Моцарту и вас расхваливать“. Граф Зэау, который absolument хочет иметь [в труппе] Вебершу, сделает всё возможное, чтобы она смогла их сопровождать, следовательно у семьи появится надежда на более благоприятное положение. Но… к несчастью, этого можно ещё долго ждать, а их долги растут с каждым днем. Если бы я только мог им помочь! Отец дорогой! я вам их recommande [рекомендую] от всего сердца». Знамо дело, отец спит и видит, как бы помочь им заработать 1000 флоринов, когда он сам в долгах. И он замечает сыну с ледяной язвительностью. «Если бы это было в моих силах, я сделал бы это, но ради себя, ради тебя, и ради твоей сестры, которая в свои 27 лет не может чувствовать себя в безопасности, так как я уже стар».
Безалаберный парень, пустобрех и эгоист – в глазах отца. Он был любимчиком семьи, его обожали, над ним тряслись, ему всё прощалось, его успехи и неудачи переживались как собственные. Он был их всё, он имел carte blanche, он тратил их деньги и столько, сколько они не потратили на себя все вместе. И он их предал – с легкостью, угробив свою мать, запрезирав отца. Теперь отец для него ретроград, придворный лакей, обыватель, не хуже всех этих графинек и геморроидальных стариков – скупердяй, интриган, жалкий любитель (значимость которого надо постоянно выдумывать и раздувать), оголтелый старик, которого заботят только долги, деньги и хлебная должность, черствый хрен, давно забывший, что в жизни есть любовь… Таким представлялось Леопольду мнение о нем сына. И однажды в пылу откровенности он выскажет это Вольфгангу в одном из писем: «Каким приятным и любимым навсегда останется в моем сердце имя сына, таким же ненавистным для детей может стать имя отца. Не хочу верить, что в случае с тобой такое возможно, однако я слышал в Вене молодую фрау, воскликнувшую: «Ах, если бы только не было отца».
Мы тоже слышали, – вякнул из забытья мой чистоплюй, – и не однажды: «Ах, если бы я был свободен от обязательств». «Как бы я желал оказаться в обстоятельствах, когда бы мне не надо было ни о ком думать»… «…зная, что наши дела в порядке», – закончил я из чувства справедливости цитату, взятую моим честнягой из письма Вольфганга. Я считаю, что Леопольд, высказываясь таким образом, сам провоцирует сообразный поворот в мыслях сына, при этом он не скупится на обидные для него выражения. Он утверждает, например, что пока отец, т.е. он, бегает по урокам, чтобы обеспечить семью, сын волочится за каждой юбкой, готовый бесплатно обучать барышень за одно только удовольствие подержать их за ручку. Услышав такое от отца, ничего нет удивительного, что Вольфганг затосковал о самостоятельности. Как бы ему хотелось самому содержать себя и самому решать свои проблемы. Но… пока приходится терпеть – и он соглашается со многим, в чем его обвиняют. Только… если раньше отцовское слово было для него весомым и могло всё же образумить, то с некоторых пор отец стал для него всего лишь назойливой мухой – и жужжит, и жужжит о долге и долгах, обличает в легкомыслии, в утрате любви к нему, в отсутствии благодарности, а теперь еще и в смерти матери. «Ты был занят своими делами [а было ли для него что-нибудь важнее его Лиз?], а так как она [мать] не стала делать истории из своей болезни, ты принимал всё с легкостью [преступной], тогда как смерть надвигалась. А когда позвали доктора [удосужились!], было уже слишком поздно». Он не говорит ему, не в силах сказать, но всё нутро в нем кричит: ты, ты её убил. «Она уже находилась в большой опасности, но это скрывала, думая, что всё само собой устроится, что было равносильно самоубийству». «Она чрезмерно экономная, всё откладывала на завтра. Она отказывалась от лекарств, думая, что всё устроится само собой… Накануне кровопускания она перевозбудилась и вернулась домой усталой и разгоряченной. И вне всякого сомнения, у неё взяли слишком мало крови», и так далее… Он свирепел от бессилия вернуть назад Анну Марию, и с той же методичностью, с какой Вольфганг капал ему на мозги «своей Лиз», добивался от сына детального описания болезни матери, подробнейшего отчета, как будто всё еще надеялся, что, выявив допущенные сыном промахи во время болезни Анны Марии, будет в состоянии её воскресить.
ПОСМЕРТНЫЙ «ЭПИКРИЗ»172172
[эпи…+ гр.krisis решение] заключительная часть истории болезни, содержащая обоснование окончательного диагноза и проведенного лечения.
[Закрыть]
10 июня. Завтрак с г. Хейна, затем прогулка в люксембурском саду. Анна Мария осмотрела картинную галерею, и вернулась домой (без Вольфганга) в сопровождении г. Хейна.
11 июня. У Анны Марии жар. Ей сделали кровопускание. Хирург выпустил два поддона крови. Недомогание, но ничего устрашающего. Ей стало лучше. (Леопольд: «В вашем последнем письме 12 июня она пишет: вчера мне сделали кровопускание, итак, это 11-го. Но почему в субботу – день постный. Я, надеюсь, она ела мясо. Не слишком ли долго она ждала, чтобы наконец-то ей сделали кровопускание, на чем я давно настаивал. Я хорошо её изучил и знаю, что она охотно всё перенесёт с сегодня на завтра, особенно, если место ей незнакомо и надо заблаговременно позаботиться о хирурге»).
12 июня. Вольфганга целый день нет дома. Он и мсье Раафф приглашены на завтрак к графу Зиккенгену. Анна Мария повеселела, несмотря на головокружение и слабость, вполне объяснимые после обильного кровопускания. Она пишет в тот день мужу: «Вольфганг и я, слава Богу, в добром здравии». Она больше не чувствует себя покинутой. Вероятно, тут есть и заслуга Рааффа, обходительного и обаятельного, по утрам навещавшего Моцартов. Он называл её Madame Mere и пел для неё одну из любимых арий её сына.
Я вчитываюсь в это письмо, отправленное с пометкой 12-е июня. Это последнее её письмо в жизни. Она давно болеет, вчера перенесла кровопускание, еще слаба, но пока человек надеется, пока он по эту сторону жизни, его интересы всё те же грешные и суетные… Её волнует, как прошла у Лютцов серенада, был ли архиепископ доволен? О каком Коллоредо речь, о том, который сделался священником в Ольмюц? Он не кузен нашему князю?.. Что поделывает Ленарт Мартинелли? Куда он уехал?.. Её волнуют громоотводы, которые якобы притягивают грозу там, где они установлены. «Лучше позволить природе следовать своими путями, чем их форсировать. Бог хорошо знает, где нас найти, и громоотводы нам не помогут… У нас здесь прекрасное лето, спасибо Господу, и у нас не было еще грозы. Мы с Вольфгангом (когда он дома) завтракаем на 15 sols. А как-то вечерком мы с ним отведали 4 «удовольствия» за 4 sols; чтобы ты понял, как они выглядят у немцев: это бисквиты, внутри пустые, зовут их во Франции «plaisirs».
И еще один, может быть, самый важный мотив её последнего письма. Она приглашает мужа посетить их в Париже, хотя бы на бумаге (пусть лишь скользя пальцем по старой карте), но лишь бы соединиться с ним хоть так, хоть еще разок прошагать бок о бок по парижским улицам. «Ты хочешь знать, где мы поселились? Ищи сначала Rue Montmarter, затем Rue Clery. На Rue Clery – первая налево, когда идешь с Rue Montmarter. Это прекрасная улица, очень чистая, там живут истинные джентльмены, неподалеку бульвар со свежим воздухом».
Парижский бульвар всегда притягивал влюбленных. Будь я волшебником, я перенес бы Леопольда из Зальцбурга сюда (извечная мечта русского: открыл окно – и ты в Париже). Они бы забыли на время о детях, о долгах, об архиепископе, наконец, и медленно бы шли бульварным кольцом, изредка поглядывая друг на друга: она с лукавинкой в глазах, он же притворно строго и нежно.
Мир забыл эту преданно любящую пару. Помнит, конечно, Леопольда – тирана, мучителя-учителя, недостойного отца своего гениального сына. Его вечно изображают каким-то… нечто вроде черного рокового человека, меркантильного и холодного, а мать… А что мать – она умерла, кажется в Париже, и не о ней речь. Вот был ли Вольфганг сердечным или он бездушный эгоист, «плакал – не плакал», и как быстро утешился… Бог с вами, думайте, что хотите, только дайте им напоследок еще немного побродить по парижским бульварам, посидеть на набережной Сены, глядя, как пенится за кормой парусника вода. Руки покоятся одна в другой. Ничего нет для них в целом мире, кроме глаз и теплых ладоней друг друга. Нет ничего, что могло бы в полной мере передать ту невыразимую нежность, которую мы испытываем к любимым, прикасаясь к их руке и вглядываясь в их глаза: ясные, удивленные, открытые и такие беззащитные глаза. Нет в любви ничего интимней этого взгляда… Я пройду сейчас мимо только раз, чтобы запечатлеть их в памяти… «Моя дорогая супруга, итак, ты снова увидела Париж. Красное платье и веер от мадам д’Эпиней снова вернулись туда… Ох! если бы мы смогли…» Они счастливы, они благодарны, Бог не оставил их, если дал им (пусть даже так) свидеться… Анна Мария утыкается ему в плечо, её заботит здоровье мужа: «Эта графиня не заслужила того, чтобы ты обременял себя её двумя дочерьми [обучая их игре на ф-но]. Она не стоит, чтобы ты так утомлялся, её лицемерие не заслуживает такой признательности». Ревность, пусть и в шутливом тоне, проскальзывает в её словах полных заботы о муже. Им хорошо, им не хочется говорить. Так бы и сидели до конца жизни на парижской набережной, держась за руки, переплетя пальцы, слушая, как плещется внизу Сена, гомонит за спиной парижский люд и шуршат, ступая по гравию бульвара, мои шаги…
18 июня. Вольфганг плохо спал, нервничал, был раздражен с самого утра. Сегодня впервые должны были исполнить его «Парижскую» симфонию (К.297), написанную для Concert spirituel. Накануне оркестр сыграл её на репетиции ужасающе плохо, и как сам он выразился в письме к отцу, «ковырял и скрёб мою бедную симфонию». Кошмар от проклятой репетиции преследовал его всю ночь.
Пригласить на концерт мать никак не могло прийти ему в голову, она и так едва передвигалась по комнате. Анна Мария убрала со стола, вымыла тарелки и, как обычно, устроилась с вязаньем у окна, но не смогла вязать – болели руки и глаза. Она тихо раскачивалась в кресле, поглаживая больную руку…
Леопольд – вдруг выговорили её губы, – ты сейчас надел очки и пишешь мне; может быть, сочиняешь поздравление к моему празднику – ты никогда не забывал меня поздравить… Не спеши, так-то лучше, дай я рассмотрю тебя. Каким ты можешь быть нежным, знаю только я, нежным и усталым. Халат рваный, не надевай его, мы купим тебе новый, как я приеду – ты ведь такой чистюля. А задик у тебя такой гладкий, как атлас, и прохладный, но едва только ты заберешься под одеяло… (у неё тут же всё вскипело внутри). Хочу тебя, возьми же к себе свою толстушку-жену, Польди, до гробовой доски я останусь твоей верной женой… приласкай меня, да покрепче – ну же, не оставляй меня.
Сегодня день жаркий, а здесь в доме у окна прохладно; сквозняк освежает лицо, опять хочется спать. Она перебирает письма мужа, щурится:
Когда это ты пишешь? А-а, 5-го января: «Я уже долго размышляю о возвращении мамы и думаю, что самым удобным для неё будет сесть в экипаж, который порожним отправится в Зальцбург в поисках коммерсантов». А я ему на это, кажется, что «согласна разъезжать с коммерсантами… но придется быть начеку и не пропустить час их отъезда». Вольфганг же в каждом своем письме его успокаивал, что мы всерьёз с ним размышляем о моем возвращении. И опять пишу ему о том же, помню почти дословно, что ему отвечала: «Мое возвращение домой будет крайне забавным. Если там всюду солдаты, сохрани меня Бог, я, кажись, умру от страха. Готовясь [в дорогу], я сохраняю надежду, что конец уже близок». Так бы оно и было! Ждать осталось недолго. Но… 24-го Вольфганг уехал с мосье Вебером и его дочкой к принцессе Оранской в Кирххайм-Боланд. Польди ничегошеньки не понял тогда, он даже не подозревал, что случилось, когда писал мне в предвкушении нашей встречи: «Наннерль и я будем жить в моей комнате, а по возвращению мамы, Наннерль переберется в комнату Вольфганга. Она всё приводит в порядок, теперь всецело занята этим». Им не терпится, им кажется, что они не успеют как следует приготовиться к моему приезду. Благодарно усмехается Анна Мария, роясь в его письмах. И торопят себя, и гоняют Трезль. И Леопольд строчит мне в Мангейм 26 янв., подгоняя нас: «Как мама готовится к отъезду, удобный случай может представиться в любую минуту, чтобы ехать ей в Аугсбург или даже в Мюнхен». Ах, Польди! Поездка сына в Париж с Вендлингом мне показалась опрометчивым решением, я предпочла его сопровождать сама. Я молила все эти дни Бога, чтобы Господь помешал их путешествию, так оно и случилось. Прости, но я страх как всего боюсь без тебя. Ты нас любишь, я знаю, когда пишешь, что «не должен обо всем этом думать, иначе рискуешь впасть в глубокую печаль». Прости нас, неразумных. Твое любящее сердце услышал Господь, и печаль эта нам в утешение… Мне не страшно умирать – мне нестерпимо думать, что наш дом осиротеет.
18 июня. Сегодня Concert spirituel. Накануне он «надеялся прорепетировать еще раз, но из-за большого числа произведений, включенных в репетицию, времени совсем не осталось. Пришлось лечь в постель со смутой в душе, недовольным, кипя от злости. «Я решил завтра не идти на Concert. Но вечер выдался приятным и я передумал, отправившись туда с твердым намерением, если они будут играть так же, как на репетиции, броситься к l’orchestre, вырвать скрипку из рук первого скрипача г-на Лауссе и diriger [дирижировать] самому».
Когда ударил «premier coup d’archet»,173173
(фр.) Первый удар смычка
[Закрыть] Раафф был рядом. Приняв с восторгом «premier coup d’archet», публика затаилась в ожидании. В середине Allegro, как и было задумано, раздались аплодисменты. Благожелательно встретили и Andante, но особенно последнее Allegro. Этот концерт им будет описан во всех подробностях отцу в ночь с 3 на 4 июля, спустя всего лишь несколько часов после кончины Анны Марии. Каждый бежит от болевого шока по-своему. Ему надо было заговорить свою боль, а раз о смерти матери писать было нельзя, он подробно опишет концерт двухнедельной давности. Письмо выглядит намеренно деловым и небрежным, чтобы не выдать себя отцу, пока его не подготовит аббат Буллингер. Но несмотря на все его старания и шутливый тон, шутки, изложенные протокольно, выглядели весьма натянуто. Не случайно, что Леопольд тут же заподозрил неладное. К тому же сердцем, которое просветил Господь, он давно предчувствовал беду. Той же ночью Вольфганг напишет еще два письма: одно опять в Зальцбург, в котором известит аббата Буллингера о смерти матери, а второе – в Мангейм господину Веберу, чтобы отвести душу. Но уважим «здравомыслие» Вольфганга и вслед за ним «прочтем ревностно Отче наш во спасение её души, и обратимся… [к Concert spirituel] – всему своё время». «Так как я слышал, что здесь последние Allegro, как и первые, начинаются всем оркестром в unisono, то я начал piano и только двумя группами скрипок – всего восемь тактов – потом сразу же звучит forte. Иногда во время piano публика (как я и ожидал) принималась шикать! – но тут же следовало forte – аплодисменты – для них forte и аплодировать одно и то же… Мне говорили, будто [о концерте] появилась заметка в Couriere de L’europe…174174
Лондонская газета писала 26 июня: Concert Spirituel в день праздника «Тела Господня» открылся симфонией г. Моцарта. Этот артист, который еще в нежном возрасте сделал себе имя среди клавесинистов, может занять сегодня место среди наиболее талантливых композиторов.
[Закрыть]
После симфонии я на радостях пошел в Palais Royal [может быть, в «Cafe du Caveau», завсегдатаями которого были многие композиторы от Глюка до Пиччинни], взял порцию мороженного, помолился Богу, перебирая четки, ибо дал обет, и отправился домой». Это был его день, он наслаждался короткой свободой.
Возвращение к реальности – было возвращением на улицу дю Гро-Шене к умирающей матери. Он долго кружил вокруг дома, набираясь сил перед тем непостижимым событием, мысль о котором уже никогда, до конца его жизни не покинет Вольфганга. А жить ему осталось с момента, когда остановится сердце матери, 13 лет 5 месяцев 1 день и 2 часа 34 минуты…
19 июня. Впервые Анна Мария осталась в кровати. Жалобы на головную боль. (Леопольд: «Я знаю, что моя дорогая супруга снова пренебрегала своим здоровьем – и вот результат плохой заботы о себе. Её запоры, её румянец, слишком яркий для женщины её возраста, её повторяющийся катар и явный кашель были очевидными признаками, что ей надо в любой момент опасаться внутренней инфекции. Я вам писал с мая месяца, что нельзя ей отказываться от кровопускания, ибо climat в Париже более губителен, чем в Зальцбурге. Но она несмотря ни на что дотянула до 11 июня, и, может быть, ни за что бы не отворила себе кровь, если бы не заставила нужда».
20 июня. Анна Мария бредит – её бьёт озноб, жар. Ей дали антиспазматический порошок. От врача она отказалась, просит немецкого доктора. (Леопольд: Дóктора вызвали слишком поздно, так как с момента, когда жар стал сопровождаться диареей, она уже была в большой опасности». )
21 июня. Болезнь обострилась, но временами в состоянии Анны Марии наступало улучшение. Вольфганг измучился, ухаживая за матерью. С ним никого. Оставленность всеми – самое острое чувство испытанное им в эти экстремальные дни. (Леопольд из Зальцбурга: «При диарее, когда она сопровождается лихорадкой, необходимо тотчас же вызвать врача, чтобы знать – надо ли её пресечь сразу или предоставить всё естественному течению, так как лекарства, снимающие жар, увеличивают диарею. И если её прервать в неподходящий момент, воспаление может превратиться в гангрену. Боже! Мы в твоих руках!»).
22 июня. Наконец пришел господин Хейна175175
Франц Йозеф Хейна (1729—1790) – единственный, кто находился с ним в день смерти матери.
[Закрыть], муж музыкальной издательницы Гертруды Хейна, которым Вольфганг обязан изданием в Париже своих сонат для клавира, вариаций на тему А. Сальери и т. д. Хейна был старым знакомым отца, служил трубачом в Королевской гвардии, играл на английском рожке в оркестре принца Конти. Они с женой несколько раз навещали здесь Анну Марию.
23 июня. Её кровать за ширмой. От неё отгородились, её оставили в темном закутке комнаты один на один с самой собой и со смертельной болезнью. Изредка Вольфганг заглядывает за ширму и отводит глаза. Она всё бредит – дышит, дышит, тяжело, часто, вся в испарине, приподнимется на подушке и затихает на время… Мама, скажет он, хочешь пить? Нет. Ей не до питья, не до еды, её жизнь неудержимо утекает сквозь пальцы, времени у неё в обрез…
24 июня (утро). Она внезапно теряет слух – один из явных симптомов брюшного тифа. Когда Вольфганг входит к ней и окликает, она не отзывается. Он ощущает горячий толчок в груди и внезапное удушье – ему кажется, что она умерла, и только тут он замечает слезы на её лице, они вытекают из прикрытых век и сползают по щекам на подушку. Он не может унять омерзительной дрожи, а дрожь всё усиливается, его бьет как в лихорадке. (Леопольд из Зальцбурга: «Я знаю, конечно, что мужа и дочери тебе не хватает, чтобы [праздничное] торжество было бы для тебя полным. Бог так устроил, что наша наибóльшая выгода в Его неизмеримой мудрости и в Его святом провидении. Могла ли ты думать еще год назад, что в твой следующий праздник тебя будут поздравлять в Париже?.. Но вполне возможно, что с Божьей помощью мы сможем соединиться все вместе много раньше, чем об этом думаем. Воистину, что сокрушает меня более всего – это вынужденная с вами разлука, быть от вас отлученным и жить так далеко.»)
24 июня (день). Осмотревший Анну Марию доктор приготовил ей питьё. Ревень в порошке он смешал с вином. Это удивило Вольфганга и он запротестовал: вино горячит… «Когда я высказал им это, все снова закричали: как? что вы говорите, вино не горячит, лишь укрепляет». Вольфганг наотрез отказывается давать Анне Марии этот напиток, тоже кричит и угрожает. Но господин Хейна, врач, сиделка продолжают настаивать на своем: вода горячит, а вино укрепляет. В конце концов он уступает и отдает мать в руки врачей и Бога…
25 июня. Доктора всё нет. Анна Мария не ест, глотает воду из ложечки, которую он силой просовывает ей между зубами. Её состояние не меняется: сон или забытье, редкие прояснения сознания. Её взгляд устремляется к нему, и на все его расспросы она только безутешно плачет. Часами, глядя на внешне бездыханную мать, он испытывает то же чувство апатии, что и смертники накануне казни. Множество раз просыпаясь среди ночи, он, затаившись в мертвой тишине, со страхом гадал – умерла? Эта мысль поднимала его с постели и он, дрожа от холода, приближался к кровати Анны Марии и осторожно касался её руки – теплая, значит, жива. «Теперь у меня, без сомнения, есть много времени, чтобы сочинять, но я не в состоянии написать ни одной ноты»…
26 июня. Сегодня доктор осмотрел Анну Марию. Он предупредил, что всё идет к… Я боюсь, что она не переживет этой ночи и может умереть с часу на час. Если её что-то тревожит, сделайте так, чтобы она смогла исповедоваться. Пока доктор укладывал инструменты, Вольфганг согревал ладони матери, по одной сжимая их в дрожащих руках – его поразили её ногти – бледные и ребристые… Выйдя вслед за доктором, он бросился на улицу Шоссе д’Антэн в поисках господина Хейна, который приглашен к какому-то принцу, чтобы принять участие в музыкальном вечере. Г-н Хейна «обещал прислать завтра немецкого священника».
26 июня (вечер). Заручившись обещанием г. Хейна, Вольфганг нанес визит барону фон Гримм и мадам д’Эпиней. «Они рассердились, что я ничего не сказал им об этом раньше. Они немедленно пришлют своего врача. Я промолчал, не став им объяснять, что моя мама не хочет никого из французских врачей. Они собираются прислать его сегодня же вечером».
26 июня (поздний вечер). По возвращению домой он долго стоит в прихожей квартиры на улице дю Гро-Шене a l’ex– nº10 (сейчас rue de Sentier) и напряженно прислушивается к малейшим звукам, исходящим из-за двери, словно просеивая тишину… Открыв дверь, входит – и с опаской заглядывает за ширму к спящей Анне Марии. Её щеки ввалились, даже волосы, казалось, поредели. Очнувшись от сна, она вдруг улыбается ему. И на радостях, сбиваясь и оправдываясь, он начинает ей рассказывать, как по дороге ему встретился господин Хейна в компании немецкого священника, и тот, будучи «много обо мне наслышан, выразил желание завтра нанести нам visite [визит], чтобы послушать меня». Она не возражает. Её бледное лицо порозовело, нет больше вокруг глаз темных пятен. И как в отсутствии доктора он нашел её лучше, то и не стал говорить ни о бароне фон Гримме, ни о его обещании прислать ей своего врача.
27 июня. От неё остались одни мощи. Но сколько же нужно иметь сил, чтобы перевернуть её, пребывавшую в беспамятстве, или сменить, выдернув из-под неё, простынь. Приходится удивляться, как это ему удавалось, маленькому слабосильному Вольфгангу, даже с чьей-то милосердной помощью.