282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Александр Кириллов » » онлайн чтение - страница 24

Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"


  • Текст добавлен: 4 августа 2017, 18:09


Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

ВОЛЬФГАНГ И АРХИЕПИСКОП

Другое дело её сын. Даже умница Леопольд (как и Анна Мария, готовый сказать миру: «мы с тобой одной крови») был не силах уяснить себе разницу между ним и Вольфгангом. А не разобравшись в этом, как нам понять природу их противостояния, а лучше сказать, «противожизневания». Фишка, как мне кажется, в том, что архиепископ, согласный терпеть Леопольда и даже идти ему навстречу, Вольфганга не видел в упор ни при каких обстоятельствах. Не липнут к сыну должности и деньги, не берут его на службу эрцгерцоги, курфюрсты, короли и императоры. Не дерутся оперные театры за право заказать ему оперу. Не спешат его издавать и не расхватывают его опусы в музыкальных лавках. И не потому, что его музыка элитарна, недоступна. Как раз заумь не помеха для спроса на музыку. Это Вольфганг и сам понимал, в сердцах утверждая: «чтобы иметь успех, нужно либо писать вещи настолько понятные, чтобы их тут же мог напеть извозчик, либо столь непонятные, чтобы они нравились именно тем, что ни один разумный человек не способен их понять». Его мелодии из Свадьбы Фигаро распевала вся Прага – на улицах, в питейных заведениях, почти в каждом доме. Его Волшебную флейту с огромным успехом играли в предместье Вены для городского обывателя. Нет, не в музыке тут дело.

Почему, скажем, у того же Коллоредо никогда не было к Вольфгангу ни малейшей снисходительности? Чем была вызвана такая нетерпимость властителя к музыканту, обладавшему незаурядным талантом? «Ваша Княжеская Светлость потеряли большого виртуоза. – Вот как? – переспросил князь. – Это величайший пианист, которого мне довелось слышать в моей жизни. Как скрипач он превосходно служил Вашей Светлости, к тому же он был хорошим композитором. Князь-архиепископ хранил молчание, ему нечего было возразить»148148
  М. Лоттер (Lotter), брат И.Я.Лоттера (1726—1804), издателя «Школы скрипичной игры» Л. Моцарта


[Закрыть]
. Боже мой, да потрепи князь его по щеке, прибавь ему жалованье, похвали его однажды, да отец бы в лепешку расшибся, чтобы сын не уехал из Зальцбурга. Если Вольфганг не хочет играть при дворе на скрипке, да пусть не играет, он замечательный клавирист, и орган он чувствует не хуже. Мечтает ставить оперы? Отпусти его на полгода в Италию, а не хочется отпускать, сам устрой оперу при дворе (как проделал с Гайдном князь Николаус Эстергази). Ничего бы, кроме славы, Зальцбургу и ему, архиепископу, это бы не принесло. Нет денег? На одну примадонну? Нет желания? Это когда у тебя в услужении яркий оперный композитор? Нет веры? Так испытай его, пусть, оставаясь на службе при дворе, он пишет оперы для театров Италии и Германии и тем самым прославляет Зальцбург. Разве он, князь Коллоредо, не искренний последователь французского просвещения с его прагматизмом и господством здравого смысла? Где же тут здравый смысл – гнобить редкое дарование? И князь сознает это, иначе бы не считал его себе рóвней. А как еще можно объяснить неистовость сеньора к своему слуге? Всё, что говорил или делал этот мальчишка, князь-архиепископ воспринимал с болезненной ревностью. Ему казалось, что посягают на его титул, на его авторитет, на его власть над теми, кто был у него на службе… Он будто читал в глазах Вольфганга: «Если я и не граф, в душе у меня может быть больше чести, чем у иных графов». И надо сказать, что ни до Вольфганга, ни после – ничего подобного в отношениях архиепископа с музыкантами не наблюдалось. Тот же Михаэль Гайдн – являлся пьяный на мессу, будучи не в силах сыграть на органе и двух нот; и был замечен в супружеской неверности; и каких только мелких и смертных грехов не прощал ему адепт веры и ревнитель христианского образа жизни князь-архиепископ.

Иеронимус Коллоредо частенько отпускал своих музыкантов по их просьбе в длительные отлучки. Смотрел сквозь пальцы на их профессиональное убожество. Терпел певцов, потерявших голос. Но ничего не спускал юноше, отличавшемуся трудолюбием и ярким талантом. Всё, что он мог бы ему запретить, он ему запретил. Всё, что можно было отнять у него из прав и свобод, он отнял. Всё, что могло унизить его достоинство, было пущено в ход. Он так и не уволил Вольфганга после скандала в Вене, когда граф Арко пинком вытолкнул дерзкого музыкантишку из покоев архиепископа. Вольфганг до конца жизни числился у князя на службе, долго не решаясь приехать в Зальцбург из опасения, что князь объявит его беглецом и посадит в холодную как своего холопа. «В глазах князя, – вдруг нарисовался мой правозащитник, – придворный концертмейстер Моцарт-младший был ярким представителем тех, кого принято сейчас называть уничижающим именем „неформал“, а его музыку (для ушей князя) – „неформатом“, как всё то, что приподнимается над товарами повседневного спроса».

Но такой его музыка казался не только князю. Его мнение разделяли и многие профессиональные музыканты. Вот, скажем, Нотгер Игнац Франц фон Бекé, 44-летний пианист, с успехом занимавшийся композицией. Вольфгангу был памятен их музыкальный турнир в Мюнхене во время постановки Мнимой садовницы. Как-то в разговоре с ним Бекé обронил не без ехидства об игре на клавикордах императора Иосифа II: «как только в его комнатах раздается музыка, все собаки разбегаются». На что Вольфганг заметил: «Если и я не смоюсь так же быстро, то наверняка схвачу от такой музыки головную боль». – «О нет! эта не причинит мне вреда! – запротестовал Бекé. – Плохая музыка не действует мне на нервы, но первосортная музыка, вот что вызывает у меня головную боль».

Подобной аллергией на первосортную музыку (и на тех неформалов, которые её пишут) страдает множество народу, в том числе и весьма искушенного в искусстве. В своё время императору Иосифу II, ныне уже покойному, показалось, например, что в Свадьбе Фигаро «слишком много нот». Тут лучше не скажешь. Страдала этим и новоиспеченная императрица, жена Леопольда II. «Что за немецкое свинство» («porcherio tedesca»), или попросту – «свинячья музыка»? Так она отозвалась о Милосердии Тита, прелестной опере в итальянском духе, написанной для торжеств по случаю коронации Леопольда II. Неужели его музыка заслуживает такой уничтожающей оценки? Сколько здесь (в словах императрицы) нетерпения и агрессии по отношению к композитору. А, казалось бы: ну, прослушала – не понравилось! – тактично поблагодари, и забудь; нет, видать, задела её «свинячья музыка». Не хватило у неё выдержки, чтобы не лягнуть в раздражении создателя этого «немецкого свинства». Конечно, легко было бы и нам поверить этой даме нá слово, раз эти сведения, как говорится, из первых рук… Но, к сожалению для неё, у нас тоже есть уши.

А факты снова и снова пытаются нас заставить усомниться именно в том, что у нас есть уши. Не один раз Вольфганг пускает по Вене подписной лист на свои «академии» и тот возвращается с единственным автографом ван Свитена, а фортепьянные концерты Моцарта уж никак не назовешь свинячьей музыкой. Три последние симфонии оказались даже неизданными при жизни. Заказ прусского короля на шесть квартетов (из которых три были написаны) остается невостребованным. На торжества по случаю коронации Леопольда II был приглашен Сальери и пятнадцать музыкантов придворной палаты. О Моцарте не вспомнили. Не забудьте, какой шок пережил Леопольд, только глазами пробежав партитуру юношеской симфонии g-moll. Музыка его мальчика, как железный плуг, перепахала ему душу. Здéсь надо искать ответы.

Моцарт действительно, как каменный бог с острова Пасхи, – одинокий, неразгаданный, всё смотрит в небо. А Леопольд и все, кто бывал на его концертах, с нескрываемым изумлением продолжают смотреть на Вольфганга. Отцу кажется, что Вольфганг утратил чувство реальности. Сын и его музыка давно стали и для него неформатом. « [Б] удучи мальчиком, – звучит как предостережение сыну, – ты обладал преувеличенной скромностью, мог даже заплакать, ежели тебя слишком хвалили». Я, например, споткнулся об этот пассаж. Это что же такое, думаю, знал этот ребенок о нашем мире, если интуитивно прятался за слезами от его искушений (или искусителей). Детские души (с их цельным и непосредственным восприятием) еще не укоренились в мире временном, конечном… Что представлял собой этот мир, Вольфганг знал (я не зря употребил это слово, говоря о детской интуиции) и потому обещал родителям укрыть их под стеклом, можно сказать, своей любви. А спустя годы он с легкостью думал и о своем переселении в мир иной… Он признался отцу сразу же после смерти Анны Марии, что тотчас же «представил себе, какой счастливой она стала спустя мгновение [как отошла], и насколько теперь она счастливее, чем мы. В этот момент я желал себе отправиться в путь вместе с нею… [но] она не навеки потеряна для нас, мы свидимся еще и все вместе станем там более довольны и счастливы, чем на этом свете». О смерти друга [Сигмунда Баризани (1758—1787)] он горюет, но не сожалеет: «Ему хорошо, но мне – нам – и всем, кто близко знал его, нам никогда не будет хорошо, пока не посчастливиться свидеться с ним в лучшем мире… Я сожалею не о нем, но вполне искренно – о себе». И отцу в утешение, когда тот писал ему о близком конце, он назвал смерть «подлинным и наилучшим другом человека».


«ПЕРИОД МУТАЦИИ»

Конечно, как и все мы, Вольфганг не успевал осмыслить происходящее с ним, впряженный в телегу повседневности и социального заказа. «Твоя поездка [напоминает сыну Леопольд] имела 2 цели: найти хорошую и солидную службу, а если это не удастся, отправиться в большой город, где можно заработать много денег». И Вольфганг думал так же, пока не выехал за пределы Зальцбурга… Деньги деньгами, но… Его мирно фырчавшая музыкальная машина вдруг стала набирать обороты. В каждом городе (за исключением Аугсбурга) его ожидали открытия. В Мюнхене, столкнувшись с зачатками немецкой оперы, он уже видел себя её творцом, навеки прославившим немцев. И мечта эта даст свои всходы позднее в сочинениях Похищение из сераля и Волшебной флейты. После Мангейма в его музыке зазвучали новые краски, она задышала, стала теплой и более контрастной, что свойственно было мангеймскому стилю (может быть, излишне манерному, как определил его Леопольд, но, скажем, более очеловеченному – что ж, времена изменились). Париж – о! – тот заставил его услышать собственные сочинения не в привычном домашнем провинциальном кружке, а на «голгофе» столичной сцены, под прессом жесточайшей конкуренции. Новый опыт менял взгляды. «Что до симфоний [имеются в виду зальцбуржские], то большинство их не в здешнем вкусе… У нас в Германии в моде длинные. На самом деле лучше коротко и ясно… Если будет время, то я аранжирую еще несколько скрипичных концертов – сделаю их короче». И пусть, как ему казалось, он мало чему мог бы здесь научиться, но, всё же, Париж встряхнул его, заставив забыть отцовские советы «писать легкие популярные пьески для любителей… Отслеживать вкусы и работать на спрос». Теперь он весь дрожал (как сам объяснил свое состояние), предвкушая долгожданный заказ на новую большую оперу, испытав что-то вроде мутационной ломки. Наконец он покончил с ученической музыкой, с отцовскими вкусами. Зрелость пришла к нему в Париже, это и стало самым главным, ради чего он покинул Зальцбург. Тут было и ясное сознание прорыва, и сумасшедшая радость от скорого осуществления, и уже яркое виденье – как, и бешеное желание вытащить себя за волосы из собственной рутины (много лет спустя что-то подобное пережил Шостакович накануне сочинения 4-ой симфонии). Конечно, это был прорыв, за который живо пригнýли того и другого.

И хотя Вольфганга опять заточили в Зальцбург на долгих два года, но сработал эффект пружины – одна за другой им были написаны скрипичная соната e-moll, и фортепьянная a-moll, и симфония-концертанто для скрипки и альта Es-dur, и, наконец, им был успешно взят последний оплот «домоцартовской» оперы – Идоменей.

Нам, конечно, легко спустя два столетия так рассуждать, но для отца происходящее не было столь однозначно. На службу сына не берут, а расходы неизбежно возрастают. Леопольд считает их чрезмерными и настаивает, чтобы результат предпринятых усилий соответствовал понесенным затратам. «Ты не должен оставаться на одном месте, тратя деньги и теряя время как в Мюнхене, где, вопреки всем комплиментам и всем знакам дружеского участия, не было никакой надежды заработать хоть крейцер». «Не делай ничего за спасибо, бери плату за всё… прекрасными словами, похвалами… не расплатишься ни с кучером, ни с хозяином гостиницы». Свою оценку сложившейся ситуации, как она виделась ему из Зальцбурга (всецело поддержанная в Париже бароном фон Гримом и всем здравомыслящим лю́дом), он выразил в предостережении сыну: «чем больше ты убаюкиваешь себя возрастающими амбициями, тем вернее вязнешь в нужде». Если на это Вольфганг пытался объяснить отцу, что не в состоянии работать как поденщик и нуждается в свободном времени для обдумывания замысла, то из Зальцбурга приходила сентенция типа: «Для того чтобы жить в Париже, нужны другие привычки и другие мысли. Сосредоточься и размышляй каждый день, каким образом ты можешь хоть что-то заработать, и как сделаться чрезвычайным Politesse, чтобы втереться [в доверие] к аристократам». Его, Вольфганга, неудовлетворенность собой расценивалась отцом как очередная блажь: «Я не знаю мотивов этой неудовлетворенности. Конечно, совсем другое дело, когда надо думать самому о ежедневном пропитании вместо того, чтобы жить беззаботно, предоставляя другим заботиться о тебе». Одним словом, не сумел пристроиться на службу, надо «делать деньги». «Королева наконец-то беременна» (узнаёт Леопольд из письма Анны Марии), и тут же он воодушевляется: «как только вакансия откроется, ты сможешь сделаться учителем музыки. [Но это так, к слову, на будущее, а сейчас важно попасть в Версаль.] Никто не может тебе помешать в сочинении музыки для театра или для „Concert spiritual“149149
  «Concerts spirituals» – концерты в швейцарском зале Тюильри в дни церковных праздников, устраиваемых с 1725 г.; в этих концертах исполнялась инструментальная и духовная вокальная музыка, их было 24 в году.


[Закрыть]
etc., гравировать музыку и посвящать произведения важным лицам, с которыми ты заведешь знакомства, так как большинство министров проводят в Версале всё лето. Версаль представляет собой маленький город, куда съезжаются множество влиятельных людей. И ты найдешь там, конечно, одного или двух учеников. В конце концов это наиболее благоприятное для тебя место, если ты хочешь обеспечить себе поддержку королевы и завоевать её любовь».

Да кто ж с этим не согласиться. Он и сам бы разделил отцовские упования, когда бы ни цена, которую надо за это платить. «Если бы люди имели здесь уши и сердце, чтобы чувствовать, если бы они хоть немного понимали Musique… Но я тут среди сплошных скотов и бестий (в том, что касается Musique). Впрочем, как могло это быть иначе, если они ведут себя точно так же и во всех прочих своих делах, увлечениях и passioen150150
  (фр.) пристрастиях


[Закрыть]
… Но я теперь здесь. И мне надо достойно это выдержать из любви к вам. Я возблагодарю Всемилостивейшего Бога, если выберусь отсюда со здоровым gusto»151151
  (итал.) вкус


[Закрыть]
. Но для отца вся эта красноречивая филиппика как горох об стенку. «Я знаю, что ты в состоянии имитировать любые стили». Сын ему про Ерёму, а отец ему про Фому. «Мой дорогой отец, должен вас просить не слишком сейчас озадачиваться и тревожиться, потому как нет в этом никакого смысла. Я там, где, конечно, можно зарабатывать деньги. Но стоит это большого труда и безумных усилий [усилий – потому что надо ломать себя через колено, труда – если хочешь чего-то добиться, надо из кожи вон лезть, но заполучить заказ на большую оперу]. Я на всё готов, лишь бы доставить Вам [яснее не скажешь – Вам, папаша, и всем за меня радеющим] удовольствие». Но – к сожалению, для них (и к счастью для нас), все его заверения остались на бумаге. Отец был недоволен, что Вольфганг «слишком терпелив, вял, беззаботен… слишком горд и бездеятелен [или напротив], слишком нетерпелив, слишком горяч, и не хочет ничего ждать… слишком мало, слишком много и никакой середины». Барон фон Гримм не без раздражения вторит Леопольду из Парижа: « [Он] слишком прямодушен, малоактивен, его очень легко поймать на удочку. Надо быть изворотливым, предприимчивым, дерзким… иметь вполовину меньше таланта и вдвое больше житейской смекалки в стране, где столько посредственных музыкантов и даже отвратительных достигают громадной удачи, но где мсье ваш сын в одиночку не выпутается из трудностей». Все они правы, конечно, и хотят ему добра, все они, всé хорошие люди, а между тем… «Я прошу Вас дражайший и наилучший отец, не пишите мне больше таких писем, заклинаю Вас. Их смысл только в том, чтобы заморочить мне голову и посеять смуту в моем сердце и в душе. А я – я постоянно должен сочинять, я нуждаюсь в ясной голове и душевном покое». До конца дней ему пришлось творить сие заклинание.


В ПОГОНЕ ЗА УЧЕНИКАМИ

Сон стекал дремотной волной, но опять бездонная пучина утягивала в забытье, обнажая торчащие из-под одеяла нос, ухо, ладонь под щекой с онемевшими пальцами, оставляя бесчувственным всё то, что покоилось под одеялом… Тик-тик – проник в сознание звук, сталкивающихся вязальных спиц. Анна Мария сидит у окна с вязанием на коленях и наблюдает за улицей. Прошел мужчина, согнувшись, с трясущейся головой. Экипаж, запряженный двумя лошадьми, процокал мимо дома. Вспорхнул с ветки воробей, тенью прошла по небу туча, задев солнце… Вольфганг открыл глаза, и вдруг острая блаженная радость согрела душу. Еще не прозвучала ни одна нота – только смутный, сладчайший шум крови в её предчувствии, но мысли уже стекались, воплощаясь в звуки, «согласно контрапункту и звучанию различных инструментов. Он обнимал их единым взором, словно прекрасную картину, и слышал в воображении вовсе не последовательно, но как бы все сразу»152152
  Из письма В.А.Моцарта


[Закрыть]
.

«Вольферль, у тебя в 12-ть урок!» Как холодный ушат воды – и всё сразу стихло, остались только обломки в виде носа, уха и ледяных пальцев под щекой, мамы у окна, подслеповато склонившейся над вязаньем, старой скрипучей кровати, убогой комнаты, холодного завтрака и улицы за дверью, по которой надо бежать, вывихивая ступни, разбивая обувь о камни мостовой, чтобы не опоздать.

Играют эти барчуки плохо, нудно, а всё же надо сдерживаться, улыбаться, сыпать комплиментами: мол, ваша дочь само совершенство, помешать ей осчастливить нас, может только её природная застенчивость; будь она бойчее, смелее – мы все бы остались без работы… И ведь верят же и никогда, ни на секунду не допустят мысли, что их дочь может быть бездарна.

Он уходил от учеников с заклинившей на губах улыбкой. Всё лицо деревенело, в груди гнездилась какая-то гадость и тупая немота. Надо было бежать дальше, и он, словно отстранясь, откуда-то сверху наблюдал за собой – куда-то бегущим, маленьким, услужливым учителишкой, топочущим заплетающимися ножками. «У тебя нет никаких оснований быть недовольным. Бог тебе дал огромный талант, — кричал вдогонку Леопольд, – ты там наконец, где можно много заработать… Тогда как я в свои 59 должен заниматься с пятью учениками, чтобы иметь немного денег!» Он тáк кричал, что могли лопнуть барабанные перепонки. Вольфганг прибавил шаг – и уже мчался во весь дух. Ветер свистел, толчки крови оглушали, с хрипотцой вырывалось дыхание, но голос отца гнался за ним по пятам, не давая опомниться: «Если только у тебя что-то не происходит, как ты того желал бы, или на что надеялся, или как замыслил; если у тебя появились враги, или если ты подвергаешься нападкам – короче, если всё делается, вопреки твоим представлениям о том, как всё должно быть – знай, и всéгда так будет в здешнем мире, и этому вынужден подчиняться каждый – от монарха до нищего».

Герцогиней де Шабо ему было назначено на семь, хотя еще не факт, что его примут, могут отказать под любым предлогом, как бывало уже не раз. Но в дом, слава Богу, впустили, ввели в какую-то залу, выстуженную и полутемную.

Он долго сидит здесь один и чего-то ждет, окоченев, онемев, отупев… Вокруг ни звука, будто дом вымер. От неподвижности и холода всё кажется ирреальным. Давно пропало ощущение собственного тела, неслышно остановилось дыхание, он сам стал частью мебели в нетопленой зале.

Отворилась дверь, привидениями вплыли в сумеречную залу герцогиня и её гости – молодые и вертлявые. Герцогиня оглянулась на него, вскочившего со стула, и распорядилась начинать. Нижайше склонившись, он стал извиняться: «Мне бы этого хотелось всей душой – сыграть вам что-нибудь, но от холода даже не чувствую пальцев. Я бы просил вас не отказать мне в любезности, проводив меня в комнату, где, по крайней мере, уже разожгли в камине огонь. O oui, Monsieur, vous avés raison»153153
  (фр.) О мьсе, вы правы.


[Закрыть]
. Вот и весь ответ. Они прошелестели мимо к мольберту в глубине залы. Там зажгли свечи и, собравшись в кружок, мсье и дамы, кутаясь в теплые шали, продолжали беседовать о чем-то ему неведомом, как тени в горах Гарца в полнолуние…

Вольфганг не сразу понял, что герцогиня, прервав беседу, безуспешно обращается к нему. Опустив кисть, отворотясь от мольберта, она терпеливо выдерживала паузу, не повышая голоса и недоуменно сдвинув брови. Изжелта-белые язычки свечей, – у мольберта, где расположилась хозяйка с гостями, и в углу залы, где стоял клавир, – горячо колебались на фоне холодного заката. Вольфганг покорно встал, подчинившись её просьбе сыграть что-нибудь, и о нем тут же забыли.

На затекших ногах он добрался до клавира, страдая от нестерпимой головной боли. Негнущимися пальцами с трудом открыл крышку, присев на ледяной стул. Согрел дыханием руки и тронул клавиши расстроенного и дребезжащего инструмента… А разговор за спиной всё продолжался, сдержанный, вполголоса, перемежающийся бисерным смехом, словно он играл для стульев, кресел или стен.

Вольфганг оборвал игру, и при altum silentium (всеобщем молчании), наступившем после соответствующих приличию похвал, сказал: «Признаюсь, играть на этом клавире бесчестье для меня, мне бы очень хотелось выбрать другой день, когда клавир будет настроен». И снова altum silentium, и герцогиня, невозмутимо вернувшись к мольберту, занялась рисованием. Он играл еще полчаса. В залу заглянул её муж. Бесшумной тенью переместился от двери к клавиру, никем не замеченный, и подсел к инструменту. Он слушал с полным вниманием, и Вольфганг забыл о холоде и о головной боли, и даже перестал замечать перед собой их «жалкий клавир»…

Вероятно, они так никогда и не узнали, что, при всех прочих, это был самый значительный эпизод в их жизни, благодаря которому мы помним о них и сейчас, помним только потому, что они дали возможность пробренькать на расстроенном инструменте маленькому, обиженному и униженному человеку. Хотелось бы сказать это и всем тем, чьи пороги он обивал в надежде, что они соблаговолят его услышать, о ком он сам не без горечи высказался: «Если вы дадите мне наилучший клавир Европы, но в слушатели людей, которые ничего не смыслят или ничего не хотят понимать в музыке, и не чувствуют вместе со мной того, что я им играю, вы сделаете меня несчастнейшим человеком на свете». Мне кажется прощальная фраза Бланш из «Трамвая «Желания»: «Я всегда зависела от доброты первого встречного» – созвучна и его душе.

Эта зависимость знакома (до боли, до оскомины, до отвращения) всем творческим людям. Лишь бы не отмахнулись, не закрыли перед носом дверь, потерпели бы всего несколько минут. Талант, если он талант, это бич, который не даст вам ни спать, ни есть. Прыгай через горящее кольцо, как звери в цирке, споткнулся, сорвался, еще раз, еще – с утра до поздней ночи, пока не получится, пока весь в синяках и ссадинах не взлетишь прямо с постели ночью под самый купол как неча делать. Хорошо, если есть разгон, и ты с детства набираешься мастерства, постоянно осваивая все его премудрости. А если нет? Какое же это мучение носить в себе талант, не сознавая, откуда эта необъяснимая тревога, будто каждую минуту что-то должно произойти, что-то невероятное, потустороннее, что еще в отрочестве заставляло подниматься ни свет, ни заря в предчувствии чуда, куда-то влекло, что-то сулило, обещая невыразимые откровения в этих одиноких блужданиях без цели, в этой ненасытности к впечатлениям, от которых пухла голова и радостно ныло сердце, в оскорбительной склонности к анализу, которому подвергалось всё, вплоть до самых ничтожных движений души…


КАФЕ НА МОНМАРТРЕ

Парижский дождь – это парижский дождь. Он не имеет аналога: влажной дрожью дождь стынет над Сеной, – «il pleure dans mon coeur, comme il pleure sur la ville»154154
  (фр.) Дождь льет в моем сердце, как заливает он город. (П. Верлен)


[Закрыть]
, – свинцовая Сена проглядывает между пестрыми лавками букинистов. Их много, они читают, или мечтают, они витают мыслями над книгами, над Сеной, над маслянистой набережной – мысли материализуются в туманных очертаниях Notre-Dame de Paris.

Помнишь, мы сидели с тобой в саду роденовского музея за столиком в кафе под открытым небом, и дождь накрыл нас струящимся шатром. Сверкало солнце, холодными искорками брызгали, разбившиеся о столешницу капли, плюхаясь в чашки с кофе, вспрыгивая на бисквиты «plaisirs». Мы держались за руки, как дети, счастливые и вымокшие до нитки, совсем одни в пустом пространстве музейного кафе… Всё неистово дышало солнцем, грозовой свежестью и любовью…

Дождь стекает по лицу теплыми слезами, от дождя разбухает одежда, ярче краснеют розы – на балконах и по стенам узкой улочки с маленьким кафе наверху, где гуляют запахи кофе, коньяка, где смех пенится над оживленными разговорами, где за угловым столиком, потягивая из стакана что-то горячительное, пишет Хемингуэй… «Это было приятное кафе, теплое чистое и дружеское». *155155
  *Эрнест Хемингуэй «A Moveable Feast» («Праздник, который всегда с тобой»)
  Все цитаты из его книги отмечены звездочкой.


[Закрыть]
Может быть, это «A Moveable Feast» («Праздник, который всегда с тобой») или «Кошка под дождем». Водосточные трубы брызжут дождевой водой, заставляя прохожих опасливо перебираться через пузырчатые потоки… Кто-то вошел с улицы, звякнул колокольчик. Молодой человек стряхнул с носа холодную каплю, «повесил свой старый дождевик на вешалку, чтобы он просох». * Сел за столик в стороне от шумной компании, заказал чашку кофе.

Попугай, выбравшись бочком из приоткрытой клетки, с криком набросился на пространство, атакуя его, как пьяный десантник, одуревший от водки. Гвалт из двух десятков голосов всей тяжестью взгромоздился до самого потолка, отлавливая испуганную птицу… И вдруг тишина – внутри себя тишина, из глубин которой баллистическими ракетами беззвучно поднимались, как во сне, обдавая жаром, еще неясные образы. «Я достал из кармана пиджака блокнот, карандаш и принялся писать». *

Дверь кафе приоткрылась и… Нет, не так! За окном кафе медленно проплыла женская головка в широкополой соломенной шляпке, украшенной цветами… Нет! нет! нет! Есть два портрета Алоизии Ланге (Вебер) неизвестных художников, да и то на одном из них она изображена в роли (опера Гретри «Азор и Земира») – очень женственна и артистична, Земира с глазами персиянки. Миловидность и тонкость черт, лучистый взгляд – у каждого вызовет невольный вздох: чертовски обаятельна и красива. А где еще её портреты, известной венской певицы? Едва она приболела, как местная газета из Ратисбонна в колонке на венские темы тут же отозвалась заметкой: «мы можем вскоре, к нашему несчастью, потерять лучшую певицу». Её муж оставил нам замечательный портрет Вольфганга, её младшей сестры Констанцы, пишет портрет Моцарта-старшего в дни его посещения Вены, а где портрет его жены Алоизии Ланге (Вебер)? Об одном её портрете (юной девушки) Вольфганг упоминает в письме к Тёкле. Господин Бартоломе хотел сделать с него гравюру, «речь идет о portrait’e, который был у барона Гётца в Мюнхене… В будущем марте будет уже 2 года, как о portrait’e… никаких известий. А в марте прошлого года было обещано его вернуть». Сгинул он где-то в чужих руках или вернулся в семью?

И вот вваливается к ней в дом господин Кюмли, художник при дворе курфюрста [о нем Вольфганг с завистью говорит как о большом друге семейства Веберов, везунчике и счастливчике, который носил Лиз на руках и сотни раз целовал, когда она была ребенком. Он-то мог написать её портрет]. И что же он видит? [Вольфганг – глазами художника Кюмли] Вполоборота сидит за клавиром Лиз и улыбается, как шамаханская царица, в легком пеньюаре, с распущенными волосами, крупными кольцами спадающими на плечи. Под вздымающейся на груди прозрачной тканью едва заметна паутинка из вен. «Он [т. е. Кюмли] не мог мне доставить бóльшего удовольствия, постоянно возвращаясь к разговору о Вас, – признается ей Вольфганг из Парижа, – но вдоволь [наговориться] никогда [нам] не удавалось». Итак, Кюмли беседует с Лиз в Мангейме теперь уже о Вольфганге. Они оживленно болтают и господин Кюмли живописует в подробностях их парижское знакомство, когда он явился к Вольфгангу с портретом Рааффа156156
  Раафф (Raaff) Антон (1714—1797) —известный тенор. Пел партию Идоменея в опере Моцарта «Идоменей».


[Закрыть]
. Их беседа, г. Кюмли и Лиз, продолжается за обедом, на прогулке, в театре во время вечернего представления. И, уже прощаясь, вместе с пожеланиями доброй ночи Кюмли снова возвращается мыслями к Вольфгангу, к его парижским успехам и, похоже, к его близкому дебюту с французской оперой. На ночь Лиз запирается у себя и молится до рассвета. Рано-рано, пока еще все спят, она покидает дом с дорожной сумкой, и шаткая почтовая карета мчит её по каменистой дороге в Париж. Только бы не хватились её, не догнали бы и не вернули…

Юноша, отхлебнув горячего кофе, чтобы унять дрожь, надолго задумывается, рассеянно помешивая ложечкой сахар. Остановившийся взгляд выражает нежность и боль. Он водит, не замечая, у себя под носом свернутой салфеткой, прижимая её слегка выпяченной верхней губой. «Мне здесь совсем не нравится [хочется ему сказать – хоть кому-нибудь, лучше бы немцу, но вокруг одни французы] … Я не нахожу здесь никакого утешения, никакой беседы, никаких приятных и достойных отношений с людьми, – в частности, с женщинами, большей частью шлюхами». Всё его здесь отвращает, всё ему кажется чуждым. Ни одна гризеточка не может растравить ему душу мыслью о Лиз – настолько вульгарны они в его глазах. «Я из добропорядочной Германии. И что из того, если там не всегда можно открыто говорить, зато, по крайней мере, можно свободно мыслить, как тебе хочется». О-хо-хо…

Дождь усиливается. Его текучесть и в то же время незыблемость присутствия на окнах – завораживает.

Это кафе стало для Вольфганга передышкой, передышкой вынужденной, чему он был рад, хотя праздность, пусть и минутная, возвращает его, как всегда, к тягостным мыслям. Дни летят, месяцы, а он всё в бегах, всё в поисках учеников. И, конечно, прав был барон фон Гримм, что учеников здесь нельзя иначе приобрести как только предельной активностью и даже шарлатанством. Да, он не шарлатан, но разве он не активен? И отец… Боже… Неужели он ничего не понимает, когда так саркастично цитирует его: «Ты пишешь: «Сегодня я давал 4-й урок Mad [emoi] selle du duc [герцогской дочке]. И ты хочешь, чтобы она сама уже сочиняла темы? Ты думаешь, что все люди столь же Genie [гениальны], как ты?.. Вели ей украсть или, выражаясь вежливей, сделать аппликацию. Сначала у неё ничего не выйдет, пока не появится Courage… Только продолжай! Если Mr. Le Duc [герцог] услышит какую-нибудь безделицу, сочиненную его Mad [emoise] lle дочерью, он будет в восторге».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации