Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Замкнутый, всегда себе на уме, Леопольд во всем подозревал подвох и этим старался заразить своего сына, но тот, вместо анализа и встречных интриг, ничтоже сумняшеся обрушивал на интригана свой праведный гнев, будучи не в силах долго таскать камень за пазухой. Как бы хитроумно не выстраивал Леопольд свою интригу с архиепископом и его двором, Вольфганг одним словом, сказанным в запальчивости, всё ему портил. И отцу оставалось только в отчаянии хвататься зá голову: «Тебе одинаково с величайшей легкостью даются все науки. Почему ты не в состоянии изучать и понимать людей: проникать в их мысли, сохранять от них тайны своего сердца, глубоко размышлять о каждой вещи и, главное, видеть не только одну хорошую сторону проблемы, и не только тех, кто [льстит] и поддерживает тебя и твои взгляды? Почему тебе отказывает разум, когда надо критически оценить ситуацию, чтобы учесть возможные последствия и подумать о собственном интересе, доказав миру, что ты разумен и осмотрителен?» Наверное, потому что он не вы герр Леопольд, и то, что для вас важнее всего – власть над своей территорией и людьми её населяющими, – ему совершенно безразлично. «Вы [папá] знаете, что я люблю погружаться в музыку, если так можно выразиться, и занят этим весь день». Кроме того, он не способен выносить затянувшуюся напряженность в отношениях с людьми, неопределенность в делах, тягостное состояние подвешенности. Даже переезды, сборы в дорогу надолго выбивают его из душевного равновесия: «Как только я узнаю, что вскоре буду вынужден покинуть какое-либо место, я и часа не бываю спокоен». Всё мешает, отвлекает, в то время как все силы уходят на главное (без чего нет для него жизни) – на осмысление и овладение внутренним хаосом, из которого рождается его музыка.
С момента отъезда Вольфганга из дома мы замечаем, как трещат по швам их отношения с отцом. Леопольд еще долго будет стараться прибрать сына к рукам, отслеживая и направляя каждый его шаг. «Я удивлен, ты пишешь, что хотел бы отныне иметь больше комфорта для сочинения музыки, заказанной г. Дежаном. А разве ты еще не выполнил [его заказ], как же ты собираешься уехать 15 февраля? И ты, зная это, отправился на прогулку в Кирххайм, и взял м-ль Вебер, чтобы меньше заработать?.. Ты не должен сомневаться в моих словах [в их правдивости], когда я скептически отзываюсь о людях. Я обязан действовать предусмотрительно, о чем твержу всякий раз и тебе… Писать правду как она есть я стараюсь в каждом письме к тебе, но у меня впечатление, что [мои письма] читаются поверх строк и тотчас же отправляются в помойку». И далее: « [М] не тяжело сознавать, что ты всё больше удаляешься от меня…»
Провал, пережитый Вольфгангом в этой поездке, был, косвенно, и делом рук деспотичного Леопольда. Он упорно взращивал в сыне вундеркинда, и был уверен, что до конца жизни тот будет зависеть от отцовского глаза и его советов, но сын, взрослея, из Вольферля стал Вольфгангом, – усмехнулся мой скептик, – очень своенравным Вольфгангом, той «слабой шестеренкой» в глазах отца, которая и пустила под откос их «семейный локомотив».
И врожденный инвалид, слепой, глухой, без ног, не терпит, чтобы его унижали чрезмерной опекой, он хочет оставаться, вопреки своим физическим недостаткам, полноценным человеком. К несчастью, вундеркинд еще более уязвим, чем физический калека. Последний ищет свое место среди всех прочих, стараясь ни в чем им не уступать. Вундеркинд же не может смириться, что он такой же, как все. Он не «искалеченная норма», он вне её, что-то совершенно иное, ни на что не похожее, нечто вроде уникального «подвида», поставленной в тупик природы. Жизнь его кончается с момента «мутации голоса», а не с физической смертью. Этого «мутанта» уже не образумить и не вернуть в стадо соплеменников. Он не согласен впрягаться в общий воз на общих основаниях. Он смертельно отравлен сознанием своей исключительности, он по-прежнему ребенок в поисках своего утраченного звездного часа. Он уже был наверху славы, в семь лет он начал всерьез сочинять и издаваться. Какие надежды, какие влюбленные со всех сторон лица, и свобода, которой теперь, когда он стал взрослым, у него больше нет. Он раб архиепископа, служка и не более того. Пишет – по службе, исполняют его – по службе, и кому какое до него дело… Как дворник – вымел снег, расчистил дорожки, и хорошо. Кому придет в голову хвалить дворника за это или восхищаться тем, что он сделал это не за час, а всего за 10 минут, и не так как все, а особым, только ему одному известным способом. Он как ребенок «сосланный в свою жизнь», * став взрослым, он обрел всё тот же мир «невозможностей», страхов, наказаний и пустых мечтаний, но теперь уже не в границах своей семьи, а в масштабе социума… Умрет, и может статься, что и на том свете он будет продолжать свое существование в клещах той же осознанной необходимости, зарабатывая себе на жизнь без жизни…
ГОДЫ СТРАНСТВИЙ ВУНДЕРКИНДА
Пока дилижанс мотало по парижским улицам, Вольфганг выглядел сонным и безучастным. Но как только дорожный экипаж отряхнул со своих колес грязь парижских предместий – он очнулся. И чем ближе казался Зальцбург, тем дальше относило его во времена их счастливых путешествий по Европе…
Императорская семья Франца I-го принимала их в Шёнбрунне как знатных особ и была к ним необычайно внимательна, особенно к маленькому Вольфгангу. Он никогда не видел отца таким счастливым, как в те дни. Вольфганг мог дурить сколько ему было угодно, получая в ответ шутливый шлепок по попке и нежный поцелуй в макушку. Отец часто усаживал всё семейство вокруг себя и неторопливо, наслаждаясь каждым словом, сообщал маме очередную новость: «Утром меня тайно вызвал казначей, он встретил меня наилюбезнейшим образом. Его Величество спрашивали, не смогли бы мы еще пожить здесь некоторое время. Я ответил ему, что почтительно припадаю к Его Величества ногам. Казначей выдал мне тогда 100 дукатов, добавив, что Его Величество вскоре нас пригласит». Или, разбудив детей, отец весело выкрикивал: «Сегодня мы едем к французскому послу». Ему очень льстило, что за ними всякий раз, когда их приглашали, хозяева присылали свой экипаж с лакеями и таким же образом возвращали их домой. Прощаясь с дворцом Шёнбрунн, он обнял жену и детей и шепнул им на ушко: «Я думаю, мы были слишком счастливы в эти 15 дней […] а cчастье хрупко, как «стакан, он блестит, когда разбивается» – пародирует папá стих Публия Сируса.
Вольфганг жмурится, подпрыгивая на жестком сидении дорожного экипажа, тащившегося каменистым трактом в сторону Страсбурга. Он еще и еще раз мысленно перелистывает дни их семейного триумфа, и даже болезнь, случайно подцепленная им тогда – erytheme noduleux (опасная разновидность скарлатины), теперь, спустя годы, переживается им в общем настроении их далекого венского счастья…
…Ласковыми видениями склоняются над ним родные лица, снимая жар холодным компрессом, и что-то ободряюще ему нашептывают. Они поят его чем-то сладким, обтирают лицо мягкой влажной тканью, улыбаясь, и ни на минуту не оставляют в одиночестве. Вкус молока, горячего и маслянистого, с семечками дыни прожигает ему грудь, растаяв горячей истомой по телу, болезненно пульсирующему, как часовой механизм. Комната сияет, окутанная розоватой дымкой. Малыш трогает пальчиком глаза, они закрыты воспаленными веками. Но это ему совсем не мешает видеть Шахтнера, например. Папá настраивает Вольфгангу скрипку, а Шахтнер нарочно дергает за колки. Папá укоризненно смотрит на него, а тот – трень-брень по струнам и опять всё расстроит… Наннерль щиплет брата за щеку — спи, спи, и огромными ножницами чик-чик кромсает его лиловый камзол, муаровую курточку, жилет, обшитый по краям накладным золотом, – подаренные ему императрицей… Вольфганг приподнимает веки, окунувшись в розоватую мглу, а прикрыв их – ясно видит папá, танцующего с императрицей менуэт… Захотел – и убрал с глаз императрицу, и папá пляшет один сам с собою, продолжая склонятся перед ней в почтительном реверансе, что-то нашептывать и строить ей глазки… Но вот малыш сделал усилие – и перенес их во дворец Шёнбрунн, дав папá в пару императора вместо Марии Терезии. И радостно смеётся, наблюдая, как галантны и предупредительны оба друг к другу… Вольфганг очарован своей способностью легко перемещаться или перемещать других из одного пространства в другое, из нынешнего времени в прошлое. Небольшое усилие, малейший поворот калейдоскопа и картинка меняется, преображается по его желанию: то надвигаясь на него крупно, отчетливо так, что видны капельки пота на крючковатом носу императора, то удаляясь так далеко, что оба они (папá и император) выглядят замершими в случайных, врасплох их заставших позах… «Прежде, чем он уснул, мы дали ему… немного зернышек pavot (разновидность опиума)».
Покидая Шёнбрунн, Вольфган исполнясь невообразимого достоинства, даже не подошел к эрцгерцогине Антонии197197
Будущая королева Франции Мария Антуанетта.
[Закрыть] проститься, милостиво кивнув ей издали. Он был на вершине славы. Его день расписан по часам: в 2.30 их ждут к себе два молодых эрцгерцога (Фердинанд и Максимилиан Франц), а в 4 – герцог Палффи, почетный канцлер. Вчера он получил приглашение от герцогини Кауниц, позавчера их принимала герцогиня Кински, немного позже их обществом наслаждался герцог фон Ульфелд. Французскому послу в Вене было клятвенно обещано вернуться в Париж, как только будет возможно. «Мы ждем прилета ласточек, – сообщает ему Леопольд, – чтобы предпринять наше путешествие». Итак, посольства, знать, царствующие особы приглашают его в свои дворцы и загородные замки, – он нарасхват, он, Вольфганг Моцарт, и какая-то там австрийская принцесса, которая и целоваться-то не умеет.
А впереди – Париж. Это вам не Вена, где они вынуждены были снимать комнату в доме столяра на Фиберггассл, что у высокого моста, знаете? Это я у вас спрашиваю, я-то никогда не был в Вене, и не могу этого знать. «Комната 1000 шагов в длину и 1 единственный – в ширину. Вы смеетесь? Нáм было не до смеха, когда мы ходили по нашим мозолям. И еще меньше хотелось нам смеяться, когда мы по утрам вываливались [можно сказать: выбрасывались, как из окна] из наших жалких кроватей, я и мой сын, моя жена и наша дочь; либо, когда врезались друг в друга боками, по крайней мере, хоть раз за ночь. Ширина каждой кровати 1,1 метра. И этот роскошный отель был разделен еще на две части перегородкой, где находились огромные тюфяки: терпение! мы в Вене».
В Париже их лично встречали граф и графиня ван Эйк’и, заранее позаботившиеся о комнате и удобствах. Графиня пожертвовала превосходным клавесином из собственной гостиной, «с 2-мя клавиатурами, как у нас». Мсье барон фон Гримм представил их (немыслимая честь для заезжих гастролеров) мадам маркизе де Помпадур, напомнившей Леопольду своей внешностью Её величество австрийскую императрицу Марию Терезию, «особенно взглядом – ужасно высокомерным». «Она, должно быть, действительно была очень красива, если и сейчас еще очень хороша. Высокая, видная особа, довольно дородная, но вполне пропорциональная блондинка… В богатой гостиной, разрисованной с большим искусством, сверкающей золотом, стоял клавесин и висел её портрет в натуральную величину, а рядом портрет короля».
Их представили ко двору усилиями всё того же барона фон Гримма. «Мои дети заставляют поворачиваться в их сторону все головы… особенно Вольфганг в черном костюме со шляпой a la francaise». Лепольда просто распирает от восторга, от сознания собственной значимости, от сияния славы – и эти чувства он в полной мере передал и сыну. «Следует заметить, что здесь отсутствует обычай целовать руки королевским высочествам или досаждать им просьбами. Более того, в обиходе уже нет обычая оказывать почтение королю или королевской семье низким поклоном или реверансом, но принято стоять, оставаясь неподвижными… Можете теперь легко вообразить [это и ко всем нам с вами относится] их изумление… когда дочери короля… проходя среди публики, вдруг останавливают свой взгляд на моих детях, и не только позволяют им, приблизясь, поцеловать руки, но и сами, обняв их, целуют бессчетное число раз. Особенно же потрясло французов, когда во время большого приема, вечером первого января, нам не только предоставили место у королевского стола, но и оказали Вольфгангу неслыханную честь – до окончания приема находится у королевы за спиной, беседовать с нею, целовать у неё руку и брать еду, которую она предлагала… Королева разговаривала по-немецки… Но так как король ничего не понимал, она ему всё переводила, о чем беседовала с нашим гением Вольфгангом».
По прошествии пятнадцати лет мы снова видим во Франции королеву-немку. Как и её предшественница, Мария Антуанетта музыкальна, и знает Вольфганга с детских лет. Казалось бы, вот он шанс быть приглашенным во дворец, а уж там… Но нет – не пригласили и не вспомнили даже. Да и интерес пропал – у чудо-малыша выросла щетина. Однажды Вольфганг имел счастье лицезреть «свою» Антонию издалека – её лицо вдруг мельком показалось в окошке кареты, проследовавшей по людной улице в сторону Версаля. Он впился в неё взглядом – как-никак его «детская невеста», он первый предложил ей руку и сердце. Её фарфоровая головка с припудренной высокой прической, украшенной жемчугом, её аквамариновые глаза, её взгляд, словно лезвием блеснувший по толпе из-под ресниц, её шейка, округлый, чуть припухлый подбородок… Только Вольфганг, ослепленный своей славой и прямодушный по природе, мог сорвать с её губ детский поцелуй. Мария Антуанетта, которую он таким образом обслюнявил 16 лет тому назад во дворце Шёнбрунн, вряд ли, конечно, вспомнит нахального мальчика в лиловом костюме её младшего брата Максимилиана. А Вольфганг не забыл, он всё еще чувствовал себя принцем и ровней той восьмилетней австрийской эрцгерцогине.
Но, Боже, как всё изменилось… Малышка Антония – теперь королева Франции, а чудо-малыш всего лишь В.А.Моцарт. Сочинил какой-то там жалкий концертишко для арфы и флейты, да еще и выставлен был за дверь без всякого гонорара… немецкий музыкантишка (один из…). Теперь вам не пришло бы в голову, герр Моцарт-старший, – желчно усмехнулся мой аскет, – по-барски восхищаться уборными в богатых домах или в номерах частных отелей, которые для вас снимали ваши поклонники, считая за честь устроить вам в Париже роскошное пребывание. Помните? «Стены и пол [в уборных] покрыты голландскими изразцами… С двух сторон подведены трубы с водой, которые можно открывать, когда всё уже будет совершено; одна – направляет воду вниз, другая, в которой вода может быть теплой, – вверх… [Н] очные горшки из фарфора высшего сорта с позолоченными краями… Стаканы, наполненные приятными духами, большие фарфоровые вазы, наполненные пахучими травами… [И] обязательно изящное канапе, я думаю, на случай обморока».
Ах, Мария Антуанетта, ты оказалась расточительной не только к королевской казне, но и к духовному богатству своей родины. Мне жаль твою хорошенькую голову мадам «Дефицит». Вольфганг обессмертил её вдвойне, поцеловав в далеком детстве во дворце Шёнбрунн.
Нанси, 3 октября. «Мне повезло встретить среди пассажиров человека, который подружился со мной. Он немецкий коммерсант… мы поговорили немного, садясь в дорожную карету, и с тех пор неразлучны… Мы не еди́м с компанией, предпочитая нашу комнату, и спим точно так же – одни… Ему, как и мне, надоело в экипаже, и мы вместе покинули его, чтобы завтра отправиться в Страсбург с оказией, что будет нам стоить недорого… Мне бы хотелось остаться тут, ибо город действительно charmante – красивые дома, широкие живописные улицы и превосходные площади».
Боже!.. Почтительно просят у неё ру́ки, заботливо связав их у неё за спиной и отступив, галантерейно пропускают первой пройти в двери в одной сорочке (холодно, октябрь на дворе), любезно помогают забраться ей в скрипучую повозку, – осторожно, не оступитесь, и торжественно, в сопровождении ликующей толпы везут на эшафот. Благоговейно подводят к гильотине (нет, не ожидал я такого от французов), терпеливо и деликатно объясняют молодой красивой женщине, как ей лучше устроиться: сюда ручку (этой ручкой она когда-то поддержала поскользнувшегося на дворцовом паркете маленького Моцарта), разожмите пальчики (она играла ими Шоберта, Вагензейля, Экардта), – тут не так жестко, так вам будет удобней, – и стыдливо поправляют край одежды, слегка оголившей ножку, головку пожалуйте сюда (шейку уже «обрила национальная бритва»…
«Я видел как голова этой бабы свалилась в корзину, и у меня нет слов, черт возьми, описать то удовольствие, которое испытали санкюлоты, когда наконец-то оказались свидетелями, как холеную тигрицу провезли через весь Париж в телеге живодера… Проклятущая голова наконец-то была отделена от шеи куртизанки, и воздух сотрясся – черт побери – от криков: „Да здравствует Республика“», – так писал после казни королевы Жак-Рене Эбер в своей желтой газетке «Папаша Дюшен». Он был одним из главных свидетелей на Революционном трибунале, выступив там с гнусным обвинением в… кровосмесительной связи королевы с её восьмилетним сыном, наследником престола… Но и он был вынужден признать, что «блудница до самой смерти оставалась дерзкой и отважной». По иронии судьбы, несколько месяцев спустя, уже его самого повезли тем же путем и в той же телеге, и кáк же он себя вел! Его товарищ, глядя на него, в конце концов не выдержал: «Как болтать языком ты горазд… Хоть умри достойно…»
Господи, прости нас безумных… За окном 21-ый век, а мы всё ищем причину своих бед в других. Нам кажется – вот он или она (они) довели нас до краха, унизили, обесчестили, отняли жизнь. Пока мы так будем думать и на этом светлом пути вырождения рубить головы как капустные кочаны – сами себя изничтожим, так и не преуспев ни в чем: я вас – за то, что вы такие… а они потом меня – за то, что я такой… а их – за то, что они не такие… Всеобщее пиршество!..
Меня всегда поражал пафос наших историков, когда они на страницах учебника, едва ли не со слезами счастья на глазах, сообщали нам, что 21 августа 1792 года, впервые во Франции казнь с помощью гильотины состоялась по политическим мотивам. Этот восторг, вызванный людским беспределом, пытаются внушить детям, оправдывая времена, когда рубились головы без суда и следствия за принадлежность к тому или иному сословию, вероисповеданию; головы этих несчастных накалывали на пики и с криками всеобщего восторга носили по городу… По моему мнению, эти продажные «пимены» совершают такое же чудовищное преступление в мире духовном, как в свое время толпы обезумевшего народа творили на улицах и площадях Франции, начиная с 1789 года. Народ «настрёканный» (по выражению Л. Толстого) верхушкой «спасителей» человечества на «скорое правосудие над всеми злоумышленниками и заговорщиками, [в том числе и] заключенными в тюрьмах», убивал всех подряд… В Бисетре зверски прикончили обитателей тюремного госпиталя для бедных, бродяг и лунатиков. Под нож пустили всех вплоть до священников, которых вначале расстреливали, но по просьбе женщин из толпы – от шума у них закладывало уши – рубили саблями, как фарш. «Мне наплевать на заключенных» – морщился Дантон. «Поступайте, как знаете!» – отмахнулся мэр Парижа Петион. Убили в общей сложности около 1400 человек, из которых, так называемых, политических было меньше трети. Восьмилетнего сына Марии Антуанетты отдали на воспитание сапожнику, у которого тот благополучно и скончался два года спустя.
Как тут не вспомнить «Гамлета»: «ты повернул глаза зрачками в душу, а там повсюду пятна черноты».
Растравил ты мне душу, Вольфганг. Какая-то бредятина приходит в голову: вот, мол, уехал, бросил маленькую Антонию – одну среди французов, невзлюбивших коронованную австриячку. Может быть, легкомысленную, неорганизованную, не способную к наукам, лишенную вкуса к власти (не Мария Терезия), но не всем же править в мире. Да, она такая – малышка Антония – отзывчивая, добрая, искренняя, обожающая свою собаку, опекающая служанок, щадящая своих учителей.
Эта маленькая католичка выросла в спартанских условиях: строгости, штудии в классе, во дворце и зимой открытые окна (как же ей хотелось отогреться!), редкие поездки, почти отсутствие развлечений; и вдруг волей судьбы она оказалась выброшенной на «парижскую ярмарку», где торгуют всем без зазрения совести. Ей едва исполнилось 15, когда её выдали замуж за Дофина. Она запуталась, потерялась, что не удивительно для тех, кто знаком с тогдашними нравами и образом жизни самого Людовика XY. Еще в 1764 году Леопольд, будучи в Париже, с тревогой заметит, что «величайшие богатства здесь находятся в руках какой-нибудь сотни лиц… «ориентированных на мирское… [Их] частные отели и дворцы украшены с немыслимой расточительностью, где ублажают тело человека и его чувственность… Чудеса французских святых […] вершат [живой плотью] те, кто и не девицы, не жены, не вдовы… И большая часть денег тратится на этих «лукреций», а они отнюдь не думают о самозаклании… Вместе с тем не скоро можно отыскать на земле место, столь кишащее многочисленными нищими и калеками… Ежели Господь не будет к ней особенно милостив, Франция придет в состояние былого Персидского царства».
Кому же, Вольфганг, как не тебе, немцу, понять её, на собственной шкуре испытавшему их нравы. Но… нигде, ни в одном твоем письме – ни слова о маленькой Антонии, попавшей в беду, которая, помнишь, из сострадания бросилась поднимать тебя, когда ты растянулся на скользком паркете, а ты из благодарности был готов жениться на ней, помнишь: «вы были добры ко мне, тогда как ваша сестра даже не огорчилась». В этом она вся малышка Антония. Не мог же ты забыть свою маленькую «невесту». И потому, вопреки здравому смыслу, мне очень хочется согласиться с версией Матильды фон Людендорф, предположившей, что под внешней промасонской линией Волшебной флейты, была спрятана аллегория, изображающая самого Моцарта (Тамино), который страстно пытается вызволить Марию Антуанетту (Памина) из французского плена.
Я был в Консьержери (Conciergerie). Она там – сидит, всё ждет казни. Парижане заглянут на минутку, проходя мимо, убедятся – сидит, и умчатся по своим делам со спокойной совестью. Так навещают смертельно больных: Как ты? – Ничего, поел сегодня немного. – Отлично, ты у нас герой! – и вон из комнаты, а его вон из жизни… У всех один помысел: оказаться бы сейчас в нужном месте, в нужное время и можно считать, что обскакал судьбу… и дело в шляпе!..
Ей же (Марии-Антуанетте) казалось, что всё дело – в кокарде, которую Луи прицепил себе на грудь, потакая республиканцам. «Я и не подозревала, что вышла замуж за мещанина». Задув свечи, она потянулась, поднявшись от карточного стола, и, пошатываясь, подошла к окну… А там, небо, боже мой, покойное, одноцветное… прорезанное уже где-то за парком алой теплой полоской надвигающегося утра… Дальше легкий завтрак, постель, безмятежный сон, а там – новый день потечет не спеша в рамках устоявшегося здесь в Версале режима… Нехорошее слово, опасное слово… Для спокойствия просто вызвать армию Буйе и стянуть к Парижу войска… Не лишать же себя маленьких удовольствий из-за толпы голодных истеричек, требующих: Allons chercher la boulanger, la boulangere et la petite mitron!..198198
(фр.) Пойдем, добудем пекаря, пекаршу и маленького пекаренка.
[Закрыть]
На завтра назначен совет… Упомянут кем-то некстати план маркиза Лафайета и Нарбонна «начать войну с немецкими курфюрстами, не сразу со всеми, а с некоторыми»… «Глупцы! – шепчет с ленцой Мария Антуанетта, пожирая глазами графа Акселе де Ферзена, который страсть как красив. – Они не понимают, что если это сделают, то окажут услугу нам, потому что если мы начнем, – потребуется наконец вмешательство всех держав, чтобы защитить права каждой»… Дальше вечер среди самых близких (будет и милый друг199199
Граф Аксель де Ферзен (1755—1810), шведский маршал. Он долго пребывал при французском дворе. Был очень привязан к Марии Антуаннетте, способствовал бегству королевской семьи.
[Закрыть]) – все рассядутся кружком – под звуки лютни, как мама любила в Шёнбрунне. Cárpe diém.200200
(лат.) «Лови день» (букв.), т.е. живи настоящим.
[Закрыть] Будет день – будет пища… «королевское мясо», бульон с гренками, устрицы, жареные трюфеля, спаржа, запеченные улитки, бургундское, бордо…
Сегодня месса раньше обычного – в 10 часов, вместо 13-ти, – король едет на охоту… Для королевы на этот случай – месса в 12.30. Прислушиваясь к голосам в версальской церкви, она как австриячка скорей всего согласилась бы с Леопольдом. «Всё, что написано для сольной партии, звучит пусто, холодно и убого, т.е. по-французски, напротив, хоры все хороши, даже превосходны». Ей приятно чувствовать за спиной взгляд графа де Ферзене, но хотелось бы видеть его чаще… мешают беспорядки… Она даже просила брата Леопольда II, австрийского императора, разобраться с этим, утихомирить, что ли, но его «слепота» и «эгоизм» удерживают Австрию от вмешательства (и надо-то было всего ничего: поддержать войсками армию Буйе – какие пустяки).
Раз, как говорится, «гора не идет к…» Версалю, то семейство короля в маскарадных костюмах отправилось к горе-императору, братцу Леопольду в Вену… Когда висишь над пропастью, не делай лишних телодвижений – продержись как можно дольше, может, придут и подадут руку. (Не пришли ни в 1792, ни в 1918, ни в 1938 к чехам, ни в 1940 к полякам, французам – никогда, ни к кому (шкурные политики) – у всех ответ один: пусть разбираются сами).
А свои-то руку подали. Правда, сначала только королю, чтобы помочь ему подняться… ну, сами знаете куда. Но, как только королева заблажила после казни мужа и, причитая «Ваше Величество» (уже к сыну), пала тому в ножки, они протянули руку и восьмилетнему дофину, — ту же, но отмытую, честь по чести, – и отдали его в услужение к сапожнику, чтобы обучался делу, а не слушал горячечный бред матери… Ну, а уж потом…
Нет, этого не может быть!.. Захожу – сидит (я был в «консьержери»); правда, ни на кого не смотрит, и тут ничего не поделаешь – огорчена, оскорблена, сгорблена, вся в черном (ей всего 38) и головы не поворачивает… чтó не поворачивает?.. Боже!.. Как жизнь, таяли упования – непоколебимые вначале и призрачные в конце. Последнее её письмо, написанное в ночь перед казнью: «Пусть мой сын никогда не забывает последних слов своего отца, которые я особенно горячо повторяю ему, – пусть никогда не станет он мстить за нашу смерть… Я прошу прощения у всех, кого я знаю… за все обиды, которые, помимо моего желания, я могла нанести… Всем моим врагам я прощаю зло, которое они мне причинили»…
Казнь Марии Антуанетты не вызвала особого волнения по ту сторону границ. Столько событий происходит в Париже, обо всех не упомнишь, тем более о чьей-то смерти. И только Дюссек, прежде обласканный при французском дворе, откликнулся на это ужасное известие, опубликовав в Лондоне свое сочинение op.23 – «Страдание королевы Франции»… «Музыкальное произведение, выражающее чувства несчастной Марии Антуанетты во время её заточения в тюрьме, суда над нею и т.д.» – так анонсировала эту вещь лондонская Таймс 13 декабря 1793 года.
Нанси… Кровавые события в Нанси… Были созданы солдатские комитеты… войска Буйе подошли к городу… 23 солдата из полка Шатовьё были повешены, один – колесован, 41 – приговорен к каторжным работам…
Нечего тут делать – в Нанси. «Драпать надо» – сказал себе когда-то, тихо и внятно, смертельно больной Толстой… Драпай отсюда Вольфганг, хоть отца пожалей. «Я узнал, что тебя нет в Страсбурге, – писал в обмороке Леопольд. – Вот теперь удар в самое сердце! Ужасный удар». Он уже вздрагивает на каждый стук в дверь, он не спит по ночам, не смотрит в глаза Наннерль, с ним и вправду может случиться удар: «Я боюсь получить убийственную новость. Каждый раз, когда приходит Буллингер, я внимательно всматриваюсь в его лицо, чтобы узнать, не принес ли он мне мой смертный приговор». Наконец долгожданное письмо – он судорожно вскрывает его с надеждой на скорое возвращение домой блудного сына, а в письме: «мне бы хотелось тут [в Нанси] остаться, потому как город воистину очаровательный, с красивыми домами, широкими и живописными улицами, превосходными площадями…»
Какие площади, – хохочет мой циник, – при чем здесь живописные улицы. Ехать в Зальцбург не хочется – это понятно…
«Что касается попутчика коммерсанта… он заботится обо мне больше, чем о самом себе. Ради меня, он отправится со мной в Аугсбург, Мюнхен и, может быть, в Зальцбург. Мы оба льем слезы, думая, что однажды должны будем расстаться. Это человек не просвещенный, но опытный. Мы с ним, как дети. Если он вспоминает жену и своих чад, оставшихся в Париже, я его утешаю, когда же я погружаюсь в невеселые мысли о своем – он старается меня поддержать».
Это другое дело, – удовлетворенно хмыкнул мой правдолюб, – а то – «красивые дома, широкие улицы»… Кто такой этот коммерсант… очень странный тип. Не мальчик и даже не молодой человек – у него есть дети, он льет слезы, готов сопровождать Вольфганга вплоть до Зальцбурга. Что за такая экзальтированная личность? Страждущий – всегда мог располагать временем, кошельком и талантом Вольфганга (написал же он для Михаэля Гайдна два дуэта, чтобы спасти его от гнева архиепископа), но здесь особый случай – не коллега, не меломан, совсем не их круга, солидный, как характеризует его Вольфганг: что ему надо?
У меня, как и у Леопольда, не спокойно на душе. Нельзя сказать, что Вольфганг совсем «без царя в голове», он в людях разбирается и у него есть чутье. Конечно, он искренний, импульсивный, но тем не менее он сам должен очень-очень поверить в то, что кто-то хочет внушить ему, преследуя свои цели… Но уж если он кому поверит, он – ваш, забудет отца и мать, всё, чем был занят, обязательства на службе, сыновний долг, спешный заказ и со всей присущей ему страстью займется вашими бедами, с головой уйдя во все тонкости и детали ваших обстоятельств, пока его не «окликнут» и не «встряхнут»… Но если вдруг неосторожным словом вы невзначай заденете его, всё может радикально измениться, и тогда окажется, что он видел вас насквозь, но параллельно сочинял другого человека, кому всей душой сопереживал.
Мне не понятно, – не унимался мой шерлок холмс, – куда исчез его попутчик, когда они добрались до Мангейма. Кажется, тот собирался сопровождать Вольфганга до самого дома или они расстались еще раньше? Понятно, что о своих промахах он не любит вспоминать. К тому же, его внимание часто распыляется то на одно, то на другое. Встретит старого знакомого и тут же забудет о новом. А в Мангейме и вовсе теряет голову, вздыхая по Лиз. Я совсем не удивлюсь, если он даже не простился со своим коммерсантом, сойдя с подножки дилижанса. Он очень внушаем, и в его отношениях с другими, как мне кажется, отсутствует глубина. Может легко повторять чужое мнения, особенно не задумываясь. Вот и мелет что-то вроде того, что сдох архиплут Вольтер. Ну какой он плут, огульно обзывать вообще нехорошо, уж не говоря о том, что Вольтер в четыре раза его старше. Может быть хватит, Вольфганг, всё повторять за отцом как попугай. Но откуда ему взяться другому. «Его привязанность к родителям всегда была так велика, что он не решался без их позволения проглотить даже маленький кусочек или взять что-либо, когда его угощали [вспоминал друг семьи Шахтнер] … он не знал, как распорядиться деньгами, был неумерен и неразумен в развлечениях – он всегда нуждался в руководителе». Кант объясняет подобную инфантильность – несовершеннолетием по собственной вине.