Читать книгу "Моцарт. Suspiria de profundis"
Автор книги: Александр Кириллов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
В декабре быстро темнеет, а светает поздно. Могильщики ворчат – кому хочется хоронить в потемках. Траурные дроги, грязная дорога. Приблудная собака лает на лошадь, обогнав похоронную процессию. Идут: лицо у Сальери рассеянное, озабоченное – ему грозит отставка; следом маячит лицо ван Свитена: на нем отпечаток обиды и тревоги – он уже смещен со всех постов; лицо Зюсмайра ничего не выражает; лицо Альбрехстбергера – скорбное и усталое; лица Дебнера, Розера, виолончелиста Орслера и кого-то еще, держащимся в самом хвосте, возможно, Ланге, Хофера, Шака – смазались в сумерках. Они шепчутся о похоронах, об их скоропалительности и бедности, мол, не нашлось никого, кто приложил бы руку к их достойной организации – из уважения к таланту, из сочувствия к его семье, просто из христианского милосердия. Разве Сальери, помимо должности капельмейстера, не возглавляет Секретариат Пенсионного Фонда вдов и сирот музыкантов? Ему нет нужды тратить деньги из своего кармана. Он мог бы выделить недостающую сумму из средств Фонда – и для индивидуальной могилы, и для надгробной плиты. Не пожелал. Личные мотивы или указание двора, которого нельзя ослушаться, не потеряв места. Еще можно было бы ожидать помощи от церкви, но Вольфганг никогда не числился примерным прихожанином, к тому же он был масон. На них тоже было мало надежды. Говорят, что гнев у масонов вызвал образ Царицы Ночи, да и в хоре Рыцарей слышны мотивы христианской музыки. К тому же, его национализм воспринят ими как «предательство» масонской идеи, призывающей всех отказаться от национальных элит и культур. Но есть и другое мнение: похороны как похороны, всё как у людей, как принято в соответствии с духом и обычаями. Если бы он не наделал к концу жизни столько долгов, могли бы похоронить и по второму разряду, а так жене приходиться экономить. Третий же разряд не предусматривает торжественных процессий, венков и надгробий. Усопших сразу же после церковной панихиды перевозят в сумерках на кладбище, а утром опускают в уже вырытую могилу. «Как правило, – напоминает другое лицо, – сразу по шесть гробов – четыре взрослых и два детских» – «Хоронят и вовсе без гробов, – уточняет прежнее лицо, – просто дно ящика, где лежит тело, сдвигается и покойник падает в общий ров».
«Как ни покажется странным, – замечает походя сценарист, – именно этот вид третьеразрядных похорон пользовался в Вене, по городской статистике, наибольшей популярностью, его предпочитали пятеро из семи горожан».
Тут я не выдержал. «Здóровски, – говорю, – логично, поделом, статистикой удостоверено. И никому в голову не приходит, что речь идет не о безымянном бомже, замерзшем на улице и сброшенном в холщовом мешке в общую могилу, а об известном композиторе. Между прочим, Моцарт числился на службе у императора, имел государственную должность камер-композитора, получил от двора заказ на оперу к празднествам, посвященным коронации Леопольда II. Неужели `его смерть не нашла отклика при дворе?»
«Судя по похоронам – не нашла. И деньги ван Свитена, пожертвованные вдове на похороны по самому низкому разряду, из той же оперы».
«У вдовы денег могло и не быть, но у ван Свитена», – настаиваю я.
«Как вариант: ван Свитен решил, что деньги больше нужны живым сыновьям, чем мертвому другу. Старшего Карла он отправил за свой счет учиться в Прагу к Францу Немечеку. И не надо забывать, что о подачке ван Свитена мы узнаём от той же Констанцы, которой очень хочется выглядеть в глазах потомков любящей женой и примерной бюргершей, доведенной супругом до нищеты…»
На лицах редких посетителей, заглянувших в дом усопшего, мука мученическая. Глаза слезятся, будто тяжелый запах ест их как дым. Дверь в комнату закрыта – он лежит там один, в обнимку со своей лучшей подругой смертью, как и оказалось на самом деле. Длинноносинькая, легкая как газель Софи предлагает всем горячий кофе. Посетители в верхней одежде пристраиваются с чашечками – кто где, прихлебывают, обжигаясь. Софи увязывает в пачки, исчерканные нотные листы, беря их из общей кучи, сваленной в углу. Чей-то голос: «нынешний император никогда не был страстным меломаном». Одна пачка увязана, Софи принимается за следующую. «Императрица назвала его оперу Милосердие Тита – «свинячьей музыкой». И эта пачка готова и ложится на первую. «Плевать им, как его похоронят, и вообще на его смерть». Вместо кучи нотной бумаги растет аккуратно уложенная кипа. «Ходят слухи, что барон, не удержавшись, взял свою долю из денег, собранных на похороны, которую покойный был ему должен» – в зале повисла тишина. Шуршит в углу бумагами Софи, отхлебывают глоточками горячий кофе посетители…
Я заворожен сонной, обыденной тишиной в квартире Моцартов. Мстительное равнодушие окружающих, ядовитые сплетни, вечное безденежье, постоянные неудачи, изнурительное недомогание, душевное одиночество – всё как у Пушкина в последние месяцы, – думаю я, – болезнь, смерть, похороны на скорую руку, без любимой сестры… Не приехала Наннерль. Мне трудно себе это представить. Не было Шиканедера, где-то пьянствовал с горя. И друзьям было не до того – они тоже зáпили, как и подобает мужчинам в таких случаях. Похоронная процессия, не дойдя до кладбища, повернула назад, якобы никто не желал присутствовать при недостойном Моцарта погребении. От этих трех последних дней остается тягостное чувство, будто всё им было важно – кто, что, с кем, когда, – всё, кроме его смерти.
«Как только Моцарт скончался, – шептал мне в ухо сценарист, – безутешная вдова, выбежав из своей комнаты, улеглась рядом со вздувшимся трупом, чтобы заразиться и быть похороненной вместе с мужем… Поверь, иногда удачно пущенный слух может сослужить больше, чем… Особенно, если это присочинено красиво и к месту. И еще, заметь, одно обстоятельство. Констанца упоминается среди соучастников подозреваемого „преступления“. Но где улики?.. Одно дело – желать мужу смерти, другое – видеть его предсмертные муки, чувствуя себя к этому причастной. Версия, честно говоря, мне кажется маловероятной; даже спасая свою репутацию, Констанца вряд ли улеглась бы в постель рядом со зловонным, разлагающимся трупом».
Спустя три дня после похорон Моцарта, проселочной дорогой катятся другие дроги с «безымянным» гробом, за которыми следует одна единственная тень хирурга И.Х Сартори… если только под покровом ночи не проскользнул вслед за ними еще кое-кто. Наутро, по высочайшему повелению, гроб тайно опускают в могилу безымянные могильщики. Пусть и тайно, но, слава Богу, не в коровьей шкуре, согласно закону о самоубийцах.
Тем временем женщина с обезображенным лицом и остекленевшим взглядом, прижав к груди спящего ребенка, беззвучно бормочет нескончаемый монолог, посылая его в пустоту…
Той же ночью, другая женщина с окостеневшей улыбкой наматывает на пальцы скачущий пó полу клубок ниток с недовязанной манжетой…
Обеим мерещатся две неупокоенные души, прилипшие лицами к темным окнам – одутловатое лицо Вольфганга и лицо Франца со свежими пятнами крови…
Невидящий взгляд Агнешки смотрит на меня с экрана, и тот же её взгляд – из зала на экран. Я шепчу ей на ухо: «Трудная сцена». – «Я не убедительна, хочешь сказать? – в её голосе обида. – Не рву на себе волосы, не реву белугой, не бьюсь в истерике над трупом. Чего вы все от неё хотите? Даже Алоизия называет её мужа – этот человечек». Я остолбенел. В последнее время Агнешка сделалась раздражительной, едкой, ко всему придирается. Особенно, если я касаюсь Констанцы, с которой невольно её отождествляю. Мне бы промолчать и смотреть на экран, но она меня злит, и я не выдерживаю: «Что́ у неё на душе, мне всё равно. Врать зачем? Много лет оправдывать своё отсутствие на похоронах „суровой зимой“111111
Письмо от 14 окт. 1841 г.
[Закрыть] – это при трех градусах тепла! Не посетить кладбище – ни в ближайшие дни, ни в ближайшие годы. Не оставить потомкам свой автограф в виде переписки с гением. Не понимаю, чтó её заботило, чегó она стыдилась, что хотела скрыть? Их настоящие отношения? О них и так легко можно догадаться. Она не монстр, конечно, но и не овечка». И вдруг слышу: «Господи, а как жить с нелюбимым!.. Мой отец изнасиловал мою мать, когда ей было 16. Все шесть лет, что я его помню, мы жили в страхе. Он боялся, что она кому-то расскажет или донесет на него, а она боялась, что он, не дай бог, что-нибудь сделает со мной. У нас не было денег, он не позволял ей ни учиться, ни работать. Он бил её, но каждую ночь она ложилась с ним в постель… И как-то мать в отчаяние насыпала ему в бутылку с водкой мышьяку, но он, на наше счастье, не пришел – где-то пьяный подрался в тут ночь и его убили… Мы еще неделю не выходили из дома, не верили, что его больше нет. Тут не только не будешь на панихиде, дорогу на кладбище забудешь… Мы уехали из города. У нас никого не было, мама детдомовка. Нищенская голодная жизнь. Мы по-настоящему бедствовали… Мама привела меня в магазин игрушек. В мой день рождения. Мы встали перед прилавком, а мама вдруг мне говорит: выбирай, что хочешь. У меня глаза разбежались, я чуть в обморок не упала от желания иметь всё! Мама спрашивает, что же я выбрала, продавщица пристает, кругом толпятся дети, орут, тычут пальцами. Тебе не передать какой шок я испытала. И вдруг вижу среди этого пиршества игрушек надувной шарик, такой розовый, неприметный. Я его сразу полюбила и ткнула в него пальчиком. „И это всё?“ Мама не поняла. „Выбирай, дурочка, у нас есть деньги“. Но я уже выбрала. Может человеку, чтобы быть счастливым, необязательно иметь горы всяких благ, достаточно одного шарика, согревшего душу?»
И я, уже готовый было брякнуть, а причем тут шарик, осекся. Думаю, что всякий, кто увидел бы сейчас её лицо… точно так же, как и я, промолчал бы.
В приемной императрицы женщина в трауре, склонившаяся в почтительном поклоне. Ласково журчат слова утешения беременной женщине под черной вуалью. Императрица само сочувствие. Она обещает ей свое покровительство и отпускает вдову Хофдемель к отцу в Брюнн, с пожеланием благополучно разрешиться от бремени.
В приемной у императора – другая безутешная вдова. Император сочувствует Констанце, но о покойном муже ничего не желает слышать. Обещает не лишать её своей монаршей милости, но просит всё забыть – и навсегда.
После окончания аудиенции у монарших особ вдовы направляются к выходу, но внезапно сталкиваются в вестибюле дворца – узнав и ринувшись одновременно в приоткрытую дверь. Они почти бегом устремляются по ступенькам – каждая к своему экипажу. «Бедный Вольфганг», – бормочет Магдалена, садясь в карету ван Свитена. «Бедный Франц», – вырывается у Констанцы, отъезжающей от дворца в карете Сальери.
Ван Свитен и Сальери бесстрастными взглядами провожают из окон дворца разъехавшиеся экипажи и, раскланявшись, удаляются по своим делам. Их миссия закончена.
Голос за кадром: «Обоих – Моцарта и Хофдемеля – похоронят оперативно и безо всякой огласки. Вéнцы узнают об этом только на следующий день. И ни один из присутствовавших на похоронах – никогда, ни при каких обстоятельствах, до самой своей смерти не проронит ни слова. Даже слухи – и те умрут раньше очевидцев».
И снова аллея кладбища Санкт-Себастьян. Как на редких кадрах любительского кино начала 20-го века, вприпрыжку «стрекозит» среди могил старушка Констанца. Наткнувшись на камеру, она надолго замирает и смотрит с экрана остановившимся взглядом. «Ничем не примечательная личность, вся ушедшая в мелочные житейские заботы. Никаких следов от «совместной жизни с Моцартом, которые могли бы свидетельствовать нам о глубоких душевных переживаниях», – мурлычет голос за кадром, – тем более никаких ярких «воспоминаний художественного характера, во всяком случае, они представлены в дневнике поразительно слабо».112112
г, Аберт 4-томное изд.
[Закрыть] И Констанца, якобы в поисках объяснения этому, начинает стремительно стрекотать ручками и ножками, пятясь обратным ходом – туда, откуда пришла, и снова, но уже медленно, возвращается по аллее к нам, чтобы опять замереть перед камерой с немым вопросом на лице. «Я думаю, – приходит ей на помощь Ниссен, сидя в своей библиотеке и водя гусиным пером у себя за ухом, – Констанца, пожалуй, испытывала больше чувств к его таланту, чем к его личности». Любимая присказка мужей, объяснивших для себя семейную драму их жен с бывшими мужьями-гениями. Мне это кажется совсем уж абсурдным, всем известно, как мало ей нравилась музыка Вольфганга. Скорее всего, её мучило ощущение фальши, лжи и насилия над собой… И Констанца, будто услышав меня, поправляет шляпку, волосы на затылке и уходит, повернувшись к нам спиной. «Она жила с ним, словно наложница, терзаемая ревностью, – вонзается ей в спину закадровый текст, – терпящая его друзей, вынужденная мириться с его образом жизни, считаться с его пристрастиями, вкусами, средой. И болела она не только от частых родов и слабого здоровья. Выйдя замуж за Ниссена, она, как известно, быстро пошла на поправку. После смерти Моцарта она прожила еще пятьдесят лет, достойно вела дом, путешествовала, разбирала его архив и воспитывала детей»… Видно, Моцарт был обречен до самой смерти искать в жене – выдуманную им Цнатснок, а Вольфгангу суждено было превратиться в юношу Трацома, выпавшему из семейного гнезда и беспечно занимавшемуся с Констанцой любовью.
«Ну, не будем уж так углубляться в их отношения, – зевнул сценарист, – хотя, конечно, для гения очень важно, кто его вдова… Граф Дейм снял с Моцарта посмертную маску. „Позднее маска исчезла. Констанца, по-видимому, случайно разбила отлитую с маски копию“113113
Nohl. Mozart nach der Scilderungen seiner Zeitgenissen, S. 392; Engl. Op. cit., S.50
[Закрыть]. Такая деталь о многом говорит. Всё её внимание сосредоточилось на том, чтобы увековечить память великого Моцарта, а вместе с ним великим и память его благочестивой жены, и это намерение она сразу же обозначила в своей записи, сделанной якобы после его кончины. Вся же земная атрибутика в виде его могилы, креста над нею или его посмертной маски и прочего, прочего, прочего, что было связано с его земной жизнью, и что всегда дорого близким, её не интересовало».
БОЛЕЗНЬ
В полутемном зале мерцает темный экран. Откуда-то издалека сочится тонкой струйкой музыка. Ручеек ширится. Вот уже бежит речушкой с извилистыми берегами, течет полноводной рекой и, наконец, океанской волной накрывает зал. Замигал в центре экрана язычок свечи, округляясь и ширясь, захватывая всё больше предметов. В неубранной комнате спит, опустив голову на крышку пианофорте, Вольфганг. На столике рядом с ним ряд пустых бокалов.
Лицо Констанцы. В руках у неё игральные карты. Беззвучно шевелятся губы: «Играет опять» – титры внизу кадра. За столом Зюсмайр, Сальери, ван Свитен. Губы Сальери дернулись: «Творит». Лицо ван Свитена скривилось: «Шедевры». Губы Зюсмайра комкаются в смятую бумажку: «Перепевы». «Чей ход?» – титры под лицом Констанцы. Ван Свитен: «я пас-пас-пас»; при этом из бутылочки в бокал всё что-то тряс-тряс-тряс. Все выкладывают на стол карты, смотрят на Зюсмайра. Тот отрицательно мотает головой. Каменные, неумолимые лица. Зюсмайр бледнеет, берет бокал и спускается в гостиную. По-прежнему звучит адажио концерта B-dur (KV595), написанного для Магдалены Хофдемель. Вольфганг сполз с пианофорте и свесился с кресла вниз головой. Столик уставлен пустыми бокалами. Лица игроков заслоняются картами в потных руках.
Голос за кадром: «Байки? – пусть. Чьи-то обмолвки, брошенные в сердцах, пусть фальшивки или факты, притянутые за уши – пусть. Они тоже о многом могут рассказать, если оставаться беспристрастными…»
Лаборатория отца ван Свитена. Кто-то воровато проникает в «святая святых». На весь экран мужские пальцы. Они нервно рыщут среди пробирок, реторт, склянок, фарфоровых ступок. Титры внизу кадра: «Берем две доли водорода и одну долю кислорода» – льется в пузырек бесцветная жидкость. Заветные таблетки пакуются в коробочку. Над ним ангел – дергает его за парик. Предупреждает, качнув головой, «ох, не надо бы»… Лицо ван Свитена в предобморочном изумлении…
Весело бежит карета среди теплого и солнечного дня. Вольфганга подпирают с двух сторон Констанца и Зюсмайр. Заметно как Вольфганг возбужден, он говорит и говорит, глядя на порхающую внутри кареты птичку, случайно влетевшую к ним. «По всему чувствую: час мой пробил. Я готов умереть». – «Кыш-кыш» – появляются титры: Констанца и Зюсмайр гонят птичку из кареты. «Я кончил прежде, чем воспользовался своим талантом». – «Кыш-кыш» – не унимаются Зюсмайр с Констанцой. «Жизнь была столь прекрасна, карьера началась при столь счастливых предзнаменованиях, но нельзя изменить собственную судьбу». – «Кыш-кыш». – «Нужно смириться. Пусть будет то, чего желает провидение». Меня как обожгло. Лицо Вольфганга спокойно и безмятежно. Птичка давно улетела. Констанца спит, привалившись к нему на плечо. Зюсмайр сжимает в кармане заветную коробочку. Титры под троицей: Приятелю в Триест: «Кончаю, передо мной моя погребальная песнь. Не могу оставить её незавершенной». Карета катится, удалясь, подскакивая и кренясь на ухабах. Голос за кадром: «Первый приступ болезни случится в Праге, куда Моцарт отправился вместе с Констанцой и Зюсмайром для постановки «Тита».
«Пусть будет то, чего желает провидение». Знакомо, где-то я совсем недавно слышал или читал что-то подобное. Спешу на съемки и в мучительном напряжении перебираю в памяти одну книгу за другой, лица знакомых, друзей, знаменитостей… Сегодня снимается эпизод перед премьерой «Милосердия Тита» в Праге. Как и перед премьерой «Дон Жуана», накануне ночью завершается партитура оперы. Констанца с Зюсмайром только успевают подставлять ему полные бокалы с пуншем. «Творческий экстаз». У меня уже заранее всё содрогается внутри – как это сыграть? Никак это не сыграть. Его мучают частые недомогания? Они чем вызваны? И здесь мне неясно от чего отталкиваться, что играть – внезапную болезнь или медленное убийство ядом? Некто фармацевт Джеймс из лондонского королевского госпиталя считает, что причиной смерти могли быть лекарства (сурьма и ртуть) – яды, которые Моцарт, страдая от малярийной лихорадки, принимал в качестве лечения, в конце концов превысив допустимую дозу. Организм не выдержал – болезнь, похожая на пневмонию, могла стать для него смертельной. Но – одно дело умереть, заразившись во время эпидемии, другое – если кто-то умышленно вас травит изо дня в день медленно действующим ядом. Всё тут другое: симптомы, течение болезни, самочувствие и даже отношение к окружающим, близким и далеким. В первом случае смириться заставляет сознание, что такова судьба: могли выдернуть из жизни, могли оставить жить дальше. Тут лотерея – пусть маленькое, но всё-таки утешение. Но если это заговор, если вокруг всё дышит враждебностью, подоплека которой неясна, и откуда она исходит тем более – вот ужас. Совсем другой фон: постоянное напряжение, подозрительность, протест, сменяемый депрессией. Трудно смириться, что по чьей-то воле можно лишиться жизни подобно откормленному к празднику каплуну. «Пусть будет то, чего желает провидение», – навязчивая фраза, которую мои сети всё продолжают тянуть из беспамятства, как «золотую рыбку», будто она хочет мне что-то подсказать. И опять домыслы, домыслы – их множество, они, в чем-то совпадая, сами себе противоречат. Официальное заключение врачей называет причиной смерти «просовидную лихорадку» – инфекционную болезнь тех лет при странных внешних проявлениях. Его мучают приступы головокружения, головные боли, бредовые состояния, обмороки, истерические слезы, рвота, быстрая возбудимость. Он жутко исхудал. Он остро реагирует на пение канарейки – и птицу уносят из комнаты. Всё это симптомы, подтверждающие хроническое отравление ртутью (классический ртутный нефроз). Изучен в ХХ веке, но два века назад мог быть редчайшим случаем. Сознание он теряет только за два часа до смерти, впав в кóму. Час спустя – пытается сесть в кровати «и долго неподвижно смотрит в пространство» в каком-то нетерпеливом ожидании, будто ему должно открыться сейчас нечто такое, к встрече с которым он тщетно готовился всю жизнь, что, наконец, всё ему объяснит и со всем примирит. Но ничего не случается, он просто умирает, уткнувшись головой в стену, будто задремав, с надутыми щеками. Признак паралича, вызванного обширным кровотечением, охватившим мозг.114114
P. J. Davies
[Закрыть] И никакого вскрытия не производилось, хотя при подобных симптомах, которые указывают на возможность умышленного отравления, оно обязательно. А раз так, вывод один – значит отравили. Кто? «Пусть будет то, чего желает провидение». Опять ломаю я голову над этой фразой – о чем она мне говорит, что заставляет вспомнить? При том, что утро сегодня выдалось таким покойным и безмятежным, что хочется всё забыть и ни о чем не думать, как в первый день отпуска.
В гримерной меня ожидает пластический грим. Режиссер пристально следит за работой гримеров, заглядывая в свой талмуд. «Смертельная болезнь Моцарта началась с отеков на руках и ногах, потом последовала рвота, выступила сыпь». «Это уже финал, но до него нам еще надо дожить», – басит он у меня над ухом, оценивая в зеркале моё «моцартовское» отражение. – «Версий много. Нет самой истории, которую можно было бы рассказать. Саму процедуру отравления все разрабатывают по-своему, выстраивая подробную цепочку в действиях злоумышленников согласно распределенным ролям. Если предположить, что это «сулема», то кто, как не барон ван Свитен, первым мог быть заподозрен венцами. Его отец лейб-медик Г. ван Свитен-старший лечил своих пациентов «настойкой ртути по Свитену», куда входила и сулема от 0,25 до 0,5 грана, разведенная в водно-солевой смеси. Как утверждают «знатоки», сама пилюля, растворенная в вине, не придаст ему неприятного привкуса, и если их принимать в небольших дозах, но регулярно – исход однозначен. При этом гарантирована полная безопасность для отравителя, иначе бы все домашние сразу же подпадали под подозрение. Поэтому, кто бы ни был заказчиком, на роли исполнителей сходу предлагаются две кандидатуры: Констанца или её любовник Зюсмайр. Он, постоянно находясь в их доме, мог бы регулярно подмешивать в еду своего учителя разведенную жидкую соль ртути (сулему) – медленно действующий яд.
«А я догадываюсь? Если молчу, значит – нет? Но, предположим, мне удалось напасть на след заговора – как бы я себя вел?.. Поднял бы шум, сообщил в полицию, вывел бы их на чистую воду? Но полиции мне нечего предъявить, а близкие или друзья откровенно высмеют. Как мне после всего им смотреть в глаза? И значит, если нельзя предотвратить, остается – достойно принять, не впасть в истерику, не свалять дурака, не показать себя трусом и, как наш академик Павлов, собрав вокруг себя учеников, вести репортаж о собственной смерти?»
«Именно так, – забегал по гримерной режиссер, расстегнув бархатный пиджак, – наш Вольфганг пьет отравленное вино, пьет и смотрит в глаза тем, кто с улыбкой подает ему бокал. «Ты понимаешь, спрашивает его взгляд, что делаешь? А если понимаешь, зачем это делаешь? Если даже ты уверен, что прав, как можно так невинно смотреть в глаза своей жертве? Не слишком ли высокой ценой оплачиваешь сомнительное удовольствие? Пути назад не будет. Кто полагается на собственную безнаказанность, возможно, не знает, что маятник, качнувшись вперед, обратным ходом сметет и его. Вот что надо играть. И пусть будет так, как пожелает провидение».
Опять назойливая фраза сверлит мне мозг, пробиваясь к «чему-то» в моем сознании, и когда я, уже изнемогши, бесславно сдаюсь перед «черным квадратом» пустоты… Раз – и я мысленно шагнул по грязному снегу, два – толкнул дверь облупившегося флигеля с ржавыми решетками на окнах и услышал: «Когда вам скажут, что у вас что-то с почками или сдает сердце и нужно лечиться, дадут понять, что вы душевно больны, или утратили здравый смысл, не в силах принять мнения окружающих и жить по их правилам, знайте, вы попали в заколдованный круг, из которого уже не выбраться. Будете стараться, и только сильнее погрязнете. Сдавайтесь, потому что никакие, даже нечеловеческие усилия с вашей стороны вас уже не спасут». Это же Рагин115115
Андрей Ефимыч Рагин, доктор, Повесть А. П. Чехова «Палата №6».
[Закрыть], я играл его на выпускном курсе. Сколько раз я произносил эти слова, ничего в этом не понимая. Их смысл мне вдруг открылся во всей беспощадности как заклинание о Чаше, оставшееся без ответа. Вот что надо играть – «отчаяние и смерть ему награда!»116116
«Tod und Verzweiflung wer sein Lohn» – заключительная строфа дуэта жрецов №11 во II акте «Волшебной флейты».
[Закрыть] Откуда в молодом человеке вдруг такое страшное и жестокое прозрение? Ведь он еще на плаву, он еще нарасхват: премьера Похищения из сераля, званые обеды, вино, приглашения, заказы, ужин с рыцарем Глюком. Впереди Дон Жуан и Волшебная флейта. Конечно, не всё так безоблачно. Где успех, там интриги, зависть, подножки, но ему ли об этом не знать? И всё же, всё же… И какое же совпадение, что обоим – и Чехову, и Моцарту чуть больше 30-ти. Всё от Бога, скажут мне, всё от Бога. Откуда же этому взяться, как не от Бога.
КОНТЕКСТ
Это как идти по незнакомому городу: там мелькнет собор, выставит из-за угла бочину, пересек площадь, оглянулся и опять поймал шпиль собора, выглянувшего в перспективе соседней улицы – так незаметно, совсем чужой город складывается в голове в обозримую картину.
Вольфганг сидит с кельнером Дайнером в пивной «У золотой змеи» накануне выпуска Волшебной флейты, жует тушеное мясо с железистым привкусом – и вдруг понимает, что этот привкус уже давно его преследует. Поначалу он грешил на повара, на некачественную еду, разбавленное вино, несварение желудка. Он жалуется Дайнеру, ждет от него объяснения, наконец, признается: «Какой-то холод напал на меня». Железистый привкус появился у него во рту вместе с появлением в доме ученика Зюсмайра. Может быть, в нём-то и дело, смеётся он, и железистая отрыжка, мучившая его днем и ночью, вызвана присутствием в его доме Зюсмайра? Как нестерпимый зуд, покрывавший тело особенно по ночам, когда лицо Фра́нца протыривалось между дремотными мыслями? Что-то зачастил к нему Зюсмайр в минуты засыпания.
Хотелось бы знать, о чем говорит с Констанцой бывший ученик Сальери, гуляя с нею по Бадену. Всю ночь они маячат – Констанца и Зюсмайр. Вон идут – и, заметив Вольфганга, оглядываются. Вот остановились в раздумье, кивком головы она указывает Францу на мужа. И уже сидят в парке, она слушает Зюсмайра и наблюдает за мужем, как бы не замечая его, хотя он и она знают, что видят друг друга. Колкий взгляд Зюсмайра гоняется за ним повсюду, вонзаясь ядовитым жалом и бросая в жар. Нет, он не назойлив – его ученик. Вольфганг сам ищет предлог, чтобы его подколоть, высмеять – откровенно и грубо. Зюсмайр кривится, отворачивается и уходит – никогда не отвечает. Скорее, Констанца вступится за него, высказав мужу своё раздражение…
«Неужели, – спрашиваю я, – он никогда не задумывался, почему этот вежливый, сдержанный Зюсмайр, „затóченный“ на успех, честолюбивый до сумасшествия (как тут забыть окровавленные осколки стакана в его ладони), ушел от Сальери, тем самым поставив крест на своей карьере при дворе?»
«Тут и гадать нечего, всё так очевидно, – пожал плечами сценарист. – „Все хотят учиться у гения“, – думает гений, а гению, обделенному высшими должностями и регалиями, лестно такое предпочтение. Пусть бесится придворный капельмейстер, ему на него плевать. Сальери – тем более плевать на них обоих. Что ему Зюсмайр или даже Моцарт, сам-то он в шоколаде, вышколенный царедворец. Зюсмайр и Сальери – их связать между собой никогда не придет в голову. Подмастерье, он и есть подмастерье. Он не заслуживает большего, чем щелчка по носу или пинка под зад. А вот мнение Сальери для Вольфганга значит много. Он единственный, кроме Гайдна, способен оценить (и высоко ценил) его музыку».
«Выходит, тут не было никакой зависти», – делаю я свой вывод.
«Никакой, – соглашается сценарист. – Да и мало ли кому завидовал в своей жизни сам Вольфганг. В юности – Шоберту, позже Кристиану Баху, с обожанием им обоим подражая. Преклонялся перед Гайдном, отплатив за его „уроки“ шестью квартетами с благодарственным посвящением. Ну и какой он соперник для Сальери, у которого при дворе завиднейшее положение, и такой бешеный успех его опер в Вене».
«А Милосердие Тита, по случаю коронации, – вспоминаю я, – опера была заказана не ему, а Моцарту. „Этот Сальери невыносимый эгоист, – раздраженно бросил император. – Он хочет, чтобы в моем театре ставились только его оперы, а в них пели только его любовницы“. Явно, что Сальери, по мнению императора, зарвался, и стул под придворным капельмейстером впервые пошатнулся. Надо сказать, что для многих наблюдать за падением Сальери, ли́са и интригана, было удовольствием. Как ему не взбеситься».
«Моцарт-то причем тут, – пожал плечами сценарист, – он уж точно никак не мог претендовать на его место».
«Я что-то не понял, – задержался, обернувшись на нас режиссер. – Один из вас считает, что для Сальери он не соперник, а Зюсмайр благоговеет перед учителем. Другой, что Констанца влюблена в мужа по уши. Если эта смерть никому не нужна, пусть гений живет. Мы прикрываем на этом наш фильм и все вместе идем в консерваторию слушать музыку Моцарта».
«Я и от гонорара отказался бы, в таком случае, – выпалил я. – Но он умер! – в 35 лет! – и я не понимаю – от чего?»
«Значит, так „сошлись“ на небе звезды. Такие „выпали“ числа, – пыхнул трубкой режиссер. – Роковая 8-мерка: час его рожденья – раз, высота солнца 8 градусов в созвездии Водолея – два, 35 полных лет жизни – и снова 8 – три. Так что складывай циферки, мальчик, как любил это делать в детстве. А уж мы с нашим сценаристом позаботимся, чтобы твое окружение из друзей и родственников не оставило у тебя никаких сомнений в ином для тебя исходе».
Он сидит в пивной, задумавшись, – откуда железистый привкус во рту, тошнота и тяжесть во всем теле. Кусок застревает в горле. Вино, что уксус, разъедает гортань. Он резко отодвигает тарелку, выплескивает на пол вино. Ерунда, – бормочет он, – вроде бы ерунда, но при чем тут неизвестно откуда-то взявшийся страх?.. Ничего конкретного – слепой, безликий страх. Посиди со мной, просит он Дайнера, и несет ему всякую ересь. Тот слушает, кивает, вздыхает – и забыты еда, тошнота, а главное – страх. А от чего, собственно, страшно, он и сам не знает. Этой весной покинул ложу барон Ф. фон Герберт и… скоропостижно умер. В середине июля (как раз родился Франц Ксавер) не стало и барона И. фон Борна, магистра масонской ложи, как судачат, причастного к авторству текста «Волшебной флейты». Могут отравить, говорят. Оно, конечно, могут, а то и отравят, обязательно – возьмут и отравят.
Но здесь у Дайнера не отсидеться. И никакой фантазии не хватит понять, кто на такое способен. Не нравится ему, что Констанца опять в Бадене. Бывает, что её иногда заносит – никаких сдержек, никакого терпежу; будто она мается, чтобы убить время до его смерти. Нигде нет покоя, ни в чем нет уверенности… И в церкви нет ощущения защищенности. Там между ним и Богом глаза священника – холодные, не одобряющие, не принимающие, ведь он масон. Но и в ложе, где братья-каменщики, где нет ни богатых, ни бедных, ни знатных, ни простолюдинов – он опять «под колпаком». Угроза везде. Никто об этом не говорит, но покой потерян, и он жалуется Дайнеру, ищет у него защиты, и ждет с нетерпением развязки. А что, собственно, случилось? – спрашивает тот. – Откуда такая паника? И Вольфганг признается, что его будто держат под прицелом уже не один день, и куда бы он ни уехал, у кого бы ни ночевал, где бы ни скрывался – опасность всё ближе и ближе. Угроза, нависшая над ним, заставляет мучительно искать её источник. На ум приходит одно – отравят, и яд самый популярный – aqua Toffana, представлявший адскую смесь из мышьяка, свинца и сурьмы.