Текст книги "Жизнь и шахматы. Моя автобиография"
Автор книги: Анатолий Карпов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
Глава 8
Немного о личном
Шахматы – как и любовь – требуют партнера.
(Стефан Цвейг)
Знаю, что читателю всегда интересны подробности из личной жизни известных людей, хотя у меня такое любопытство вызывает недоумение. Люди, знаменитые они или нет, в своих чувствах, эмоциях, проявлениях никак не отличаются друг от друга. Дружба проявляется дружбой, а любовь – любовью. И зачем, кроме меня самого, кому-то знать, с кем я дружу и кого люблю. Я не читаю светские журналы и не собираю сплетни – на это нет ни времени, ни желания. Мне неинтересна чужая жизнь, я хочу успеть прожить свою. Уверен, что мода на полоскание в прессе своего и чужого грязного белья когда-нибудь пройдет и актеры, певцы, художники будут подогревать интерес к своей персоне исключительно своей работой, а не публичными откровениями о личном.
Я не знаю, что должно произойти, чтобы я начал делиться подробностями своего закрытого мира – своей жизнью с близкими людьми. Я из тех людей, кто четко следует правилу: «Счастье любит тишину». Впрочем, откровений о неудачах на личном фронте вы от меня и подавно не услышите. Понимаю, что формат издания диктует свои условия. Публикуешь мемуары – публикуй все и ничего не утаивай. Согласен, откровенность всегда привлекает, но я не готов привлекать читателя пикантными подробностями даже ради больших тиражей.
Полностью отворить дверь в свою жизнь и позволить любому желающему прикоснуться к ней со страниц этой книги у меня не получится. Подобное противоречит моей натуре, вызывает отторжение, заставляет замыкаться и отходить на безопасное расстояние. Но соглашусь, что без рассказа о семье и о людях, составляющих самую важную часть моего существования, здесь не обойтись. Поэтому, пользуясь неоспоримым правом автора, я поделюсь только тем, чем хочу поделиться, а остальное пусть останется в моей душе, в моем сердце и в уютных стенах моего дома, где всегда меня любят и ждут.
Не просто учитель, а второй отец
Не знаю, думал ли Цвейг о некоем скрытом смысле в его словах, но я полагаю, что партнер в шахматах – это совсем не обязательно соперник. Да, игра подразумевает двоих человек, но никому не запрещено выстраивать позиции в воображении или разыгрывать партию, переставляя и черные, и белые фигуры. Партнерство в шахматах в моем понимании – это командная игра. И для меня моей командой в течение десяти лет был необыкновенный Семен Абрамович Фурман.
Мы начали постепенно приглядываться друг к другу в шестьдесят восьмом году, когда оказались вместе в одном армейском клубе. Впрочем, до официального знакомства я, когда мне было двенадцать, уже встречал Фурмана на учебно-тренировочном сборе шахматистов общества «Труд». Сема входил в число помощников Ботвинника, который тогда играл свой последний матч на первенство мира против Петросяна. Тогда в очередной сложной отложенной партии команда собралась искать выигрыш. Ботвинник был уверен в том, что удастся взять верх. Однако Фурман, в отличие от всех остальных, поддержавших позицию Михаила Моисеевича, сказал:
– Предлагаю для начала поискать ничью.
Его слова задели Ботвинника. Он считал, что победа не может от него ускользнуть, и счел предложение Фурмана оскорбительным.
– Будем искать только победу! – жестко ответил Михаил Моисеевич. Впрочем, в данном случае не могу обвинить его в упорстве или заносчивости, ведь ситуация, сложившаяся тогда в матче, требовала именно таких действий.
– Не стоит, – спокойно отреагировал Фурман. – Сначала покажите мне ничью.
Это было его золотым правилом, к которому впоследствии тренер приучил и меня: если партия отложена в неясной позиции, если позиция прочитывается не сразу, если ей нет однозначной оценки, что будет выигрыш, нужно сначала обнаружить ничью. Много раз на моей памяти шахматисты, обольстившись видимостью, первым впечатлением, до последней минуты искали путь к победе, а потом признавали, что ошиблись в оценке. Справедливости ради скажу, что настроиться на прагматичный лад действительно непросто: игроки по складу своего характера всегда оптимистичны и до последнего надеются на удачу. Но сколько же необязательных поражений случилось из-за этой черты. А у Фурмана ее не было. Он просто и естественно отстаивал свое правило никогда не заниматься шапкозакидательством и реально смотреть на вещи. И при всей своей видимой мягкости и неконфликтности был принципиален, тверд и непоколебим в правильности своего подхода.
Ботвиннику, однако, такое «ослушание» не понравилось, и он отправил Фурмана читать лекции малолетним шахматистам «Труда», собравшимся в Подмосковье. Но уже на следующий день прославленному шахматисту пришлось признать свою вину и вернуть Фурмана, который оказался прав: партию спасти не удалось.
Конечно, на тех сборах Фурман меня даже не заметил, что вполне естественно. Я был мал и ростом, и возрастом и не мог претендовать ни на что, кроме мимолетного любопытства. А вот меня Семен Абрамович глубиной шахмат поразил уже тогда. И когда мы встретились в ЦСКА, я счел это хорошим знаком, каким-то добрым предзнаменованием. Хотя при встрече меня поразили произошедшие в нем перемены. Тот – первый Семен Абрамович – был моложавым, крепким, с густой шапкой черных волос. А теперь я видел перед собой пожилого, усталого человека, который двигался медленно и не очень охотно говорил. Его волосы поредели и поседели, глаза потухли. Позже, примерно через год, я узнал, что незадолго до нашей второй встречи Фурман перенес резекцию желудка из-за злокачественной опухоли. Врачи уверяли, что операция прошла удачно, и не скрывали от него, что степень этой удачи определит только время: если в течение пяти лет рак не вернется – долгая жизнь гарантирована. Фурман тогда помогал Корчному готовиться к серьезным матчам, и я, конечно, не имел на его счет никаких далеко идущих планов, да и не имел на это права. В шахматах я был почти никто, а Фурман считался отменным специалистом, который работал с крупнейшими шахматистами мира. Но все же он меня приметил: ведь у меня получалось играть в блиц практически с ним на равных, я принимал участие в совместных анализах партий и, очевидно, чем-то его зацепил. Замечая его заинтересованные взгляды, я решил рискнуть и попросил руководство предложить Фурману помочь мне в подготовке к чемпионату мира среди юношей. Тренер охотно согласился.
Почему я выбрал именно Фурмана? Потому что моему отбору предшествовала столь неприглядная закулисная борьба, столь крупные шахматные авторитеты пытались не допустить меня к первенству, столь непросто было добиться соблюдения спортивного принципа, что я понимал – работать надо в связке с исключительно порядочным человеком. Именно порядочность должна была быть главным достоинством моего тренера, а не знание и не опыт, хотя и того и другого Фурману было не занимать. Я хотел быть абсолютно уверенным в человеке, который будет мне помогать. И хотя обычно юниоров не спрашивают об их предпочтениях, мне позволили сделать свой выбор и даже настоять на нем. Меня пытались отговорить, предупреждали, что это уже не тот Фурман, который был раньше, говорили, что после операции он ушел в себя, скрылся в собственном панцире, надел скафандр и не испытывает никакого желания его снимать. Уверяли, что от человека, которому все безразлично, не будет никакого толка. Но меня все это нисколько не убедило. Я прекрасно помнил прежнего Фурмана: уверенного в себе и решительного в словах и поступках. И я надеялся, что интересная задача, новые устремления отвлекут его от грустных мыслей, прибавят энергии и сил. К счастью, я не ошибся: предрекаемое врачами время увеличилось в два раза и, вполне возможно, именно потому, что все эти десять лет Сема занимался любимым делом с прежним рвением и охотой.
Не могу сказать, что мы сблизились мгновенно. Конечно, нет. Первые два года мы словно прощупывали друг друга, взаимно притягивались, но не слишком торопливо. Имели значение и большая разница в возрасте, и опыт других отношений, которые у Фурмана с предыдущими подопечными не всегда складывались легко.
Тренер начал работу со мной не спеша – с бесед, в которых пытался понять и мой образ мыслей, и характер, и видение мира, и градацию ценностей. Заодно мы смотрели мои партии, но не так, как это делается обычно, а как бы сверху. Партия прямо на глазах обретала стереоскопичность и глубину, в ней появлялся каркас. Полагаю, мы были не единственными, кто пользовался подобным приемом. Во всяком случае, в недавно вышедшем американском сериале «Ход королевы», где, на мой взгляд, довольно неплохо отражена суть игры, главной героине открывается позиция именно в тот момент, когда фигуры будто оживают где-то наверху и начинают жить своей жизнью.
Большое внимание на тренировках уделяли мы и дебютам – основе шахматной грамотности, в которой Фурману не было равных, а меня еще спокойно можно было назвать дилетантом в этой области. Нам было легко работать вместе, потому что, слушая Фурмана, я словно слышал свои собственные мысли. Все это происходило у меня на уровне ощущений и чувств, каких-то догадок о том, что должно быть именно так, а не иначе, но додумать, объяснить почему, я еще не мог. А Фурман все это додумывал, ему удавалось сконденсировать неясный туман моих чувств в кристаллы ясных мыслей. Тренер словно взял меня за руку, и я сразу почувствовал опору. Нет, он не вел меня, только поддерживал советами и наставлениями, но он наделил меня достаточной уверенностью в собственных силах, и я двинулся туда, куда и шел, твердо, без малейших колебаний: на чемпионат мира среди юношей в Стокгольме.
Когда мы с Фурманом приехали в столицу Швеции, сначала мне никак не удавалось преодолеть состояние особой ответственности, вызванной прежними неудачами соотечественников. Я не мог взять себя в руки и начал турнир не слишком хорошо. Моими главными конкурентами мне виделись венгр Андраш Адорьян и швед Ульф Андерсон. Но в последний момент на турнире появился прежний чемпион мира среди юношей пуэрториканец Хулио Каплан, и я счел его еще более опасным. Позже выяснилось, что я ошибся. Над Капланом настолько довлело желание меня обойти, что он начал нервничать, ошибаться и в итоге лишился даже второго места на соревнованиях.
Первую партию турнира я выиграл, но у совсем слабого соперника. Во второй не сумел одолеть швейцарца Вернера Хуга, в результате моей оплошности у него даже был шанс выиграть в обоюдном цейтноте. Впоследствии Вернер любил вспоминать нашу партию и нередко шутил:
– Поставил бы я тогда мат Карпову, и не был бы он сейчас чемпионом мира.
К третьей встрече меня накрыла простуда, я совсем расклеился и просто не мог заставить себя считать варианты. А партия оказалась жесткая и драматичная. Я недооценил мастерство соперника – филиппинца Эухенио Торре. Сначала я принял жертву пешки, и позиция обострилась, все еще оставаясь лучшей для меня. Но потом я попал под атаку и потратил сорок минут на раздумья. Торре волновался, нервно расхаживал по комнате. Я, тоже подгоняемый волнением, почему-то забыл о том, что на наших часах флажок начинает подниматься за три минуты до контроля, а в Швеции за одну, а когда вспомнил – занервничал еще больше и сделал плохой ход: остался без пешки. Затем прозевал еще одну, и позиция стала для меня безнадежной.
Но на доигрывании зевать начал Торе: много раз ошибался, зачем-то гонялся за моей ладьей, никак не мог решиться на какую-либо конструктивную операцию. Партию снова отложили, и при очередном доигрывании мне удалось добиться ничьей. Кроме того, между этими доигрываниями я успел одолеть австрийца, что помогло усмирить волнение.
Финиш полуфинала сложился для меня более чем удачно: я сыграл вничью с шотландцем Макеем, а все остальные конкуренты «перерубились» между собой. Последнюю партию этого тура я выиграл и вышел в финал, занимая первое место в турнирной таблице.
В финале игралось мне куда легче и спокойнее, чем раньше. В кулуарах даже начали поговаривать, будто я специально слабо начал, чтобы усыпить бдительность соперников. Но на самом деле никакой особой хитрости в этом, разумеется, не было. Просто по ходу турнира пришли и внутренняя уверенность, и хорошее настроение. Настроение мне подняли два обстоятельства. Во-первых, в Стокгольм на гастрольные (показательные) встречи с Ларсеном [39]39
Ларсен Бент – датский шахматист, один из сильнейших шахматистов мира 60–70-х годов прошлого века.
[Закрыть] приехал Спасский, с которым мы встретились, погуляли по городу, поговорили за ужином. А во‐вторых, там у меня обнаружился неожиданный болельщик, перед которым не хотелось упасть лицом в грязь. Перед финальными встречами я пришел в зал, как обычно за пару минут до начала партий, сел за стол и задумался о чем-то своем. Вдруг неожиданно услышал, как незнакомый голос окликает меня по имени. Причем на чисто русском языке, без малейшего акцента. Оборачиваюсь – никого из знакомых нет. А секунду спустя снова:
– Анатолий!
Наконец обращаю внимание на старого человека, который машет мне и приветливо улыбается.
– Здравствуйте, – говорю, – могу вам чем-то помочь?
– Конечно, сынок. Все в твоих руках. Я здесь живу бог знает сколько, еще до Первой мировой приблудился, и все жду, когда же русский человек в очередной раз поставит им мат. Так что ты уж, сынок, постарайся.
Ну как тут не постараться? Я выиграл чемпионат, получил звание международного мастера и тем самым преодолел препятствие, что в Советском Союзе стояло на пути каждого талантливого мастера, которых в стране было очень много, а турниров для повышения своего уровня проводилось крайне мало. Возможностей получить звание международного мастера было совсем немного, но только оно могло вызвать подлинный интерес к шахматисту у организаторов международных турниров. В Стокгольме у меня получилось преодолеть этот невидимый барьер и открыть себе дверь на международные соревнования.
Моя победа в Стокгольме воодушевила Фурмана. Он и в себе ощутил некую перемену и понял, что рычагом этой перемены был я. Часто школьные учителя жалуются на выгорание, на то, что ежедневно тратят массу энергии и очень устают. Однако большинство из них после долгожданного летнего отдыха снова с нетерпением ждут начала занятий. Почему? Думаю, потому, что на работе они все же не только тратят энергию, но и приобретают ее, получают положительный заряд от общения с учениками, с юностью, со свежим взглядом. Все это и получал от меня Фурман.
Будучи играющим тренером, он попросил меня ассистировать ему на взрослом чемпионате страны, но турнир, увы, не принес ему лавров. Сема явно переоценил свои силы, не мог сосредоточенно выдержать всю партию, отвлекался, расстраивался, на какое-то время снова обретал себя, начинал выигрывать, затем снова расхолаживался и упускал шанс за шансом. Но не эта неспособность к холодной собранности поражала в Фурмане больше всего – поражала его «одноцветность». Имея в руках почти неуловимую малость – право первого хода, Фурман превращал его в оружие поразительной силы. Это происходило не только благодаря опыту и блистательным знаниям, но и из-за совершенно особого, неповторимого чутья в дебюте, который он фантастически разыгрывал за белых. Первый темп в его руках превращался в победоносный галоп, перечеркивающий любые усилия самых именитых соперников.
Но стоило Фурману получить черные фигуры, его будто подменяли. Он превращался в совершенно другого человека, не скрывающего своей досады. Он даже не пытался прятать своего расстройства от того, что вынужден заниматься столь бесперспективным делом, как игра за черных. Да, он пытался настроиться на борьбу, пытался упираться и искать какие-то выходы, но во всех этих действиях было столько безнадежности, столько обреченности в его облике, что не оставалось ни малейших сомнений – спасти Сему от поражения способно только чудо.
И это его поведение тоже было для меня хорошим уроком, уроком того, как поступать не следует.
Я считаю Фурмана своим учителем именно со времен подготовки к юношескому чемпионату. Он внес в мое видение шахмат новое видение и новую глубину. Для меня наступил новый этап освоения игры, и я был не просто обязан этим Семе, я оказался этим привязан к нему.
Как раз примерно в это время между Фурманом и Корчным пробежала кошка. Не знаю, каким образом можно было поссориться с таким мягким, обходительным и по-житейски мудрым человеком, как Сема. Любой ссоре он предпочитал компромисс, никогда не решался на открытый конфликт, и, очевидно, надо было быть Корчным, чтобы вынудить Фурмана пойти на это. Полагаю, в глубине души Корчной надеялся, что Фурман сменит гнев на милость, если предложить ему интересную работу – например, помощь в матче с Фишером. Как известно, этой встречи так и не случилось, а я, зная о разладе между старшими товарищами, не стал терять времени даром. Тем более у меня появилась возможность для плотной работы с Фурманом – я как раз перевелся из Московского университета в Ленинградский и переехал в город на Неве.
Фурман жил на окраине Ленинграда в крошечной двухкомнатной квартирке с кухней в четыре с половиной метра и прихожей, которую к общей площади просто невозможно было приплюсовать. Половину места в ней занимала обычная стенная вешалка, а на оставшемся пространстве люди расходились с большим трудом. Маленькая комната служила спальней хозяевам дома, в большой располагалось все остальное: спальня их сына, кабинет, библиотека, внушительных размеров аквариум с подсветкой и кислородным аппаратом.
За несколько километров от дома Фурмана, за серым полем, была свиноферма, и когда оттуда дул ветер, становилось буквально нечем дышать, вонь просачивалась даже сквозь закупоренные окна. Но мы старались не обращать внимания на такую ерунду, как неприятные запахи. Мы были заняты важным делом, которому свиньи точно помешать не могли. К Фурману добираться было очень удобно – одним маршрутным автобусом. И даже когда, выйдя из транспорта, я чувствовал тошнотворный запах, летел в квартиру Семы как на крыльях, подгоняемый ожиданием новых чудесных часов в его гостиной за полированным раскладным столом.
Шахматы у Фурмана были отличные: добротная доска, хорошие, тяжелые, устойчивые фигуры, по форме соответствующие международному стандарту. Их приятно было взять в руки, но еще важнее, что, пользуясь ими, ты их не замечал.
Мы были во многом сходны: я азартен – и Фурман тоже, оба игроки, предпочитающие процесс результату. Мы любили процесс игры, процесс рождения мысли и оба были на удивление фундаментальны. Единственное, во мне все же преобладал анализ, а в нем все аспекты игры синтезировались самым наилучшим образом. Нам удавалось не просто понимать друг друга с полуслова и полувзгляда, но и чувствовать друг друга, как самих себя. А потому работалось нам вдвоем на удивление легко и свободно.
Ни разу за все время совместного труда мы не обсуждали с ним распределение ролей. Фурман был настолько старше меня, настолько образованнее, настолько превосходил опытом и мудростью, что я уступил ему право решающего голоса как нечто само собой разумеющееся, но жизнь довольно быстро переставила нас местами. Сема органически не переносил главенства над кем-либо, он был плохим исполнителем первой роли, ибо совершенно не был готов нести ответственность. Я взял ведущую роль на себя и начал сам определять, когда прислушиваться к советам Фурмана, а когда стоит поискать другие варианты игры. Довольно быстро я осознал, что не стоит воспроизводить его дебютные наработки в партиях с Корчным, ведь за годы сотрудничества Виктор Львович успел хорошо изучить тактику Семы, и стоило начать идти по придуманному Фурманом пути, Корчной безошибочно угадывал не только дебют, но и разветвление, по которому будет развиваться партия.
Пусть я не всегда слепо следовал предложенным идеям тренера, но связь у нас с Фурманом с самого начала и навсегда сложилась какая-то телепатическая. Фурман, сидя в зале, безошибочно угадывал не только мое настроение, но и следующий ход. Этому неоднократно удивлялись в пресс-бюро, когда видели, что я – сидящий на сцене – синхронно следую рекомендациям своего секунданта, отделенного от меня стеной, а бывало, и не одной. Стоя у экрана, Фурман говорил:
– Толя пойдет сейчас так. А теперь вот так.
И Толя именно так и делал.
Однажды, наблюдая за этим, Таль предложил не совсем корректную жертву фигуры, а Сема даже не стал разбирать эту комбинацию, лишь пророкотал добродушно:
– Так Толя не играет.
Над Фурманом подтрунивали, спрашивали, не обладает ли он талантом гипнотизера, пытались обнаружить на нас портативные радиопередатчики, знаменующие научно-техническую революцию в шахматах. Но Сема на эти, в общем, безобидные издевки никак не реагировал. Лишь однажды пояснил кому-то из иностранцев:
– Ну как же… Мы ведь шесть лет вместе.
Вместе мы провели десятилетие. Вместе прошли длинный и тяжелый путь турнира претендентов, прорвавшись сквозь Полугаевского, Спасского и Корчного. Вместе готовились к так и не случившемуся матчу с Фишером. Вместе радовались моему чемпионству. Вместе принимали участие в турнирах, давали сеансы, отправлялись в поездки. Вместе начали готовиться к предстоящему матчу с Корчным в Багио.
Осенью семьдесят седьмого года на сборах в Кисловодске Фурману неожиданно стало плохо. Он не подавал виду, что чувствует себя настолько худо. Возможно, сам гнал от себя мысли о возвращении давней беды, не хотел в это верить и признавать, тем более он не чувствовал никакой боли, лишь необъяснимую слабость. Сема должен был слетать в Белград на матч Корчного и Спасского, чтобы вживую увидеть состояние нашего будущего соперника, вживую посмотреть игру. Делать это ему страшно не хотелось, несмотря на очевидную необходимость. Что-то мешало ему оставить меня, оторваться. Сема еще не осознавал происходящего, а тело его все уже знало, и томление близкого конца разливалось в нем мучительной болью и диктовало такое поведение, со стороны казавшееся странным.
В Белград Фурман слетал и возвратился в Кисловодск с жалобами на резкие боли в животе. Все еще не желал верить в очевидное и уверял всех вокруг и прежде всего себя, что во всем виновата острая югославская пища. Врачи заподозрили аппендицит и назначили срочную операцию, но склонный к суевериям Фурман заартачился и объявил, что позволит себя резать исключительно в Ленинграде.
В Ленинграде сделали анализы – неоперабельный рак с метастазами по всему телу. Сема держался. Помнил о том, что после первой операции врачи прогнозировали ему только пять лет, а прошло целых десять. Так, может быть, и сейчас речь идет вовсе не о нескольких месяцах, а о годах. Да, он уже не сможет отправиться со мной в Багио, но кто или что может помешать ему продолжать готовить меня к матчу? Только смерть. И, лежа в больнице, он продолжал размышлять над динамикой развития вкусов у Корчного, прикидывал, куда тот может и должен прийти и как его там лучше встретить. Невозможно было представить, что абсолютно неунывающий, по-прежнему скорый на юмор человек постоянно терпит непрерывные боли. Смею надеяться, что мои визиты, наше постоянное общение и его погруженность в работу действительно отвлекали его и от моральных, и от физических мук.
Я собирался на турнир в югославский Бугойно и зашел к Фурману в больницу за последними наставлениями. Мы сидели на подоконнике, грелись на ярком февральском солнце, слушали заоконную капель и смеялись, вспоминая старые любимые анекдоты. Мог ли я предполагать, что эта встреча станет последней? Даже зная всю правду о его тяжелом состоянии, я не хотел верить в его скорый уход. Таких мыслей просто не было в моей голове, в которой прочно укрепилась аксиома: Сема будет всегда с тобой. Если бы так и случилось, кто знает, как повернулась бы моя шахматная судьба. Уверен, будь он рядом, где-нибудь в зале или в пресс-центре, чувствуй я эту непрерывную поддержку и тесную связь, последующие противоборства в моей жизни могли бы сложиться по другому. Но увы…
Как часто бывает, что мы не задумываемся о том, какое важное место занимает в нашей жизни близкий человек. Совсем не предполагаем, что можем его лишиться, живем одним днем, который, кажется, будет тянуться вечно. А потом внезапно страница в книге переворачивается, а на следующей – пустота, чистый лист, на котором ты должен продолжать писать в одиночестве. И только тогда понимаешь необратимость и тяжесть потери, о которой никогда не думал. Осознание конечности бытия пришло ко мне вместе со смертью дорогого друга, которая, несмотря на его тяжелую болезнь, стала для меня совершенно неожиданной. Его присутствие в моей жизни, его поддержка, терапия его отеческим отношением – все это было тем ресурсом, который казался мне совершенно незыблемым.
И вдруг все ушло. Закончилось. Оборвалось. В жизнь ядовитой змеей просочилось отвратительное своей необратимостью слово «никогда». Никогда больше Сема не развеселит очередной острой шуткой, никогда не пожурит за сидение над марками, никогда не даст ценный совет, никогда не посочувствует, не выслушает, не подскажет, не улыбнется ласковой улыбкой и не поздоровается неизменным: «Привет, Толик!»
Смерть учителя, в жизни которого никогда не было эндшпиля, заставила меня впервые в жизни ощутить невообразимое и непередаваемое чувство одиночества, которое приходит к нам вместе с ноющей и незаживающей болью от невосполнимой потери. Мне казалось, что Сема – мой замечательный Сема, прекрасный учитель и бесценный друг – будет рядом всегда. Он был моей хорошей привычкой, присутствие которой даже не замечаешь, пока она рядом. А потом она исчезает. И что тебе делать? Как быть одному – потерянному, убитому горем и, кажется, никому не нужному? На похоронах Семы беспрестанно плакало серое небо, а вместе с небом, нисколько не стесняясь, рыдал и я.
Мой друг был очень светлым, добрым, теплым человеком. И мне бы не хотелось заканчивать рассказ о нем мрачными воспоминаниями. Пусть читатель увидит его таким, каким видел я: милым, открытым, острым на язык и обожающим чувство юмора в других людях. Веселые истории он коллекционировал и с удовольствием выдавал на публике. Сема, при всей своей природной скромности и какой-то незаметности, мог при желании легко стать центром любой компании. Стоило ему оценить обстановку и немного раскрепоститься, как из его уст начинали сыпаться бесконечные шахматные байки. История следовала за историей, легенда – за легендой. Не прощу себе, если не расскажу здесь хотя бы некоторые из них.
В Ленинграде жил очень талантливый, но совершенно неграмотный шахматист Леонид Иванович Шамаев. Был он мастером спорта, работал директором шахматного павильона на стадионе имени Кирова и виртуозно играл в блиц. Когда я учился в шахматной школе, нас – учеников – всегда удивляло отношение к блицу Ботвинника. Он жутко сердился, буквально впадал в ярость, если видел, как мы увлеченно играем в суперкороткие шахматы. Ботвинник запрещал играть в блиц и обещал применить санкции к нарушившему запрет. Мы не понимали причину такого отношения, но Фурман своей историей открыл мне глаза. В старые времена, когда в шахматных клубах не хватало шахмат, блицы были очень популярны. Играли «на высадку» – проигравший вставал из-за доски и отправлялся в конец очереди из желающих сразиться в очередной блиц-дуэли. Играют в блиц и сейчас. Я собственными глазами видел, как не гнушался стоять в такой очереди президент Венгрии Янош Кадар.
А тогда в ленинградском шахматном клубе за доской увлеченно играл Шамаев и моментально высаживал игроков одного за другим. В клуб приехал Ботвинник, уже ставший гроссмейстером и выигравший Ноттингемский турнир, который был одним из главных международных турниров между Первой и Второй мировой войной. Гроссмейстер встал в конец очереди и, терпеливо дождавшись своего часа, попытался сесть за стол. Но Шамаев поднял глаза и с хорошим татарским акцентом, с которым говорил всю жизнь, произнес:
– Нам с вам, товарищ Ботвинников, задарма и на равных в блиц играть неинтересно.
Ботвинник отскочил как ошпаренный и с тех пор не только сам не играл в блиц, но и терпеть не мог, когда этим развлекались другие.
Другая занимательная история случилась с тренером Бориса Васильевича Спасского. Александр Казимирович Толуш был тем человеком, которому Спасский обязан своим званием чемпиона мира. Толуш был мастером комбинационной игры, но кроме этого слыл он и мастером остроумных ответов. Так, на одном из межзональных турниров, когда наши шахматисты сначала играли с иностранцами и показали очень хорошие результаты, руководитель делегации – международный гроссмейстер, заслуженный мастер спорта Котов, которому для попадания в турнир претендентов достаточно было не проиграть в партиях с нашими шахматистами, на общем собрании команды объявил, что из Москвы пришло указание советским шахматистам сыграть между собой вничью. Следует упомянуть, что, несмотря на свои заслуги, в той делегации Котов был самым слабым и, понимая это, конечно, боялся проиграть. Толуш, понимая хитрый ход Котова, тут же послал его при всех, не стесняясь в выражениях. Котов, ясное дело, возмутился:
– Саш, как ты можешь?! Послал меня? Руководителя делегации?!
Не моргнув глазом Толуш абсолютно невозмутимо ответил:
– Я тебя не как руководителя послал, а как шахматиста Котова.
Толуш умел не только быстро отвечать, но и быстро реагировать на ситуацию на доске, видел промежуточные ходы и знал, как нейтрализовать даже выгодную позицию соперника. Так, будучи уже в преклонном возрасте, он играл партию с шахматистом, который объявил Толушу жертву ферзя и мат в пять ходов. Обычно в ответ на такие заявления люди либо сдаются, либо начинают спорить с соперником. Но Толуш не был бы Толушем, если бы реагировал как все. Мгновенно оценив ситуацию и заметив ход, который позволит избежать проигрыша, гроссмейстер небрежно вынул изо рта сигару, постучал ею по столу и важным тоном зажиточного барина произнес:
– Прошу исполнить.
Надо ли говорить о том, что соперник бесславно проиграл.
Третья история, которую поведал мне Фурман, произошла с Андрэ Арнольдовичем Лилиенталем, с которым был я в чудесных добрых отношениях, несмотря на сорокалетнюю разницу в возрасте. Познакомились мы во время матча Спасского и Петросяна в шестьдесят шестом году, когда я во время разбора партий в пресс-центре сказал что-то нетривиальное, чем вызвал его интерес. Ведь в свои пятнадцать обнаружил весьма серьезные познания в шахматах.
Сам Лилиенталь был знаменит тем, что на Московском международном турнире выиграл какую-то совершенно феерическую партию у Капабланки. В пятидесятые годы он очень прилично играл, а когда подросло новое поколение (Петросян, Геллер, Котов) – перешел на писательскую стезю. Он написал много шахматных книг, часто работал комментатором матчей.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.