Текст книги "Могила Ленина. Последние дни советской империи"
Автор книги: Дэвид Ремник
Жанр: История, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 48 страниц)
Молодые люди, вышедшие 1 мая на Красную площадь, изменились не только в интеллектуальном отношении. Многие из них были обычными людьми, если только их жизни – жизнь рабочего, студента или лифтера – можно было считать обычной. Хотя интеллектуалы, их статьи и книги наилучшим образом отобразили то время, феномен перестройки также был связан с реабилитацией бессознательного, с освобождением “Оно” – инстинктивных влечений, подчиненных принципу удовольствия. Это было Оно секса, самовыражения, рок-н-ролла, материальных потребностей и даже самых низменных влечений, Оно желтых публикаций о кровавом прошлом или о погубленной природе.
Так, война в Афганистане стала для молодежи одной из многих причин презирать все, что хоть немного пахло советской казенщиной. Худшим оскорблением стало слово “совок”. Называть кого-то совком означало считать его ограниченным, нахрапистым, слабым, ленивым, раболепным, лицемерным. Десятилетиями советское телевидение и пресса представляли Запад загнивающим империалистическим болотом, адом для несчастных бездомных, теперь же они романтически живописали “заграницу” как земной рай. Фильм “Маленькая Вера”, с жестким натурализмом показывающий советскую семейную жизнь, стал лидером проката. Но людям скоро приелось разглядывать в зеркале собственное неприглядное отражение. Государственная киноиндустрия быстро сообразила, что делать кассовые сборы можно, закупая голливудское кино: фильмы про серферов, второсортные полицейские триллеры, “Порки-2” – все низкопробно развлекательное.
В Ленинграде я познакомился с уже немолодым человеком по имени Коля Васин. При Брежневе он был настоящим диссидентом, но почитал не Джефферсона и Милля, а Чака Берри, Кита Ричардса и, главное, Джона Леннона. “Освобождать может многое, – рассуждал он под звуки «Белого альбома». – Меня освободил голос Джона Леннона”. С начала 1960-х он и его друзья переписывали записи западной рок-музыки и слушали их с такими же чувствами запретного наслаждения и откровения, как интеллигенты, читавшие ночью Сахарова на папиросной бумаге. Он рассказал мне, что, когда он начинал слушать рок-н-ролл, записей достать было невозможно. Тогда еще не было аудиокассет. “У нас были друзья в больницах, они крали для нас ненужные рентгеновские снимки, – вспоминал Коля. – У кого-нибудь находилась примитивная звукозаписывающая машина, и музыку переписывали, прорезая дорожки в снимках. Так что песня Фэтса Домино звучала из запечатленного когда-то на пленке чьего-то сломанного бедра. Это называлось «на костях»”.
Крохотная квартира Коли Васина, увешанная и уставленная битловскими сувенирами и оборудованная бобинным магнитофоном, стала для рок-н-ролльной тусовки эквивалентом сахаровской кухни. Каждый рокер и джазмен в Ленинграде – советском Ливерпуле – здесь отмечался, засыпая в углу после ночного бдения. Местная рок-сцена была достаточно интересной: Коля, Алекс Кан и еще несколько человек основали рок-клуб на улице Рубинштейна, а группа Бориса Гребенщикова “Аквариум” по уровню оригинальности не уступала лучшим командам Запада. Но самым важным был не собственно советский рок-н-ролл, а то, что рок-н-ролл открывал молодым ребятам большой мир.
Советский режим давно беспокоился по поводу соблазнов западной поп-культуры. Даже самые тоскливые идеологи, никогда не бывавшие западнее Минска, знали, что по какой-то причине Джеймс Браун и The Rolling Stones представляют почти такую же опасность, как Хельсинкская группа и “Голос Америки”. Наши противники пытаются воздействовть на юношескую психику “программами сомнительного свойства”, – объявил в 1983 году Константин Черненко на пленуме ЦК. Партийная молодежная газета “Комсомольская правда” писала о рок-н-ролле: “Те, кто попадается на эту удочку, играют на руку нашим идейным противникам… откладывают в несформировавшихся умах ядовитые семена чуждого нашему обществу образа жизни”. А в 1989-м и 1990-м “Комсомольская правда” уже на голубом глазу сообщала последние новости о Pink Floyd, Talking Heads и феномене хип-хопа. Приехав в Пермь, чтобы побывать в лагере, я услышал доносившиеся из овощного ларька странные булькающие звуки. Так я познакомился с русским рэпом.
Вслед за рок-н-роллом явились сексапильные наряды, кроссовки Reebok, реклама, McDonald’s. Идеологам и националистам, ностальгирующим по вымышленному прошлому России, Purple Rain и Metallica казались большей угрозой, чем фондовая биржа на площади Революции. Уже и консерваторы соглашались, что благосостояние – благо для страны, а в каждом номере “Молодой гвардии” или “Нашего современника” неизменно появлялись страстные статьи о порочной рок-музыке, вытесняющей исконную славянскую музыку. “Рок-концерты стали бичом и язвой нашего времени, – писали Валентин Распутин, Василий Белов и Юрий Бондарев, известные романисты и культурные консерваторы. – Поп-музыка с ее отупляющей, монотонной, пустой пульсацией и бессмысленными текстами, лишенными всякой поэзии, сталкивают одно поколение молодежи за другим в духовную пропасть” (Правда 11.11.1987). Либеральным выглядело мнение Яковлева: “Это не мое, но я не думаю, что запрет – это выход”[108]108
Отсылка к “Балладе о Востоке и Западе” Р. Киплинга: “О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут…” (перевод Е. Полонской).
[Закрыть]. Лигачев, со своей стороны, хлопотал, чтобы Элтону Джону не дали визу в СССР. Боюсь себе представить, какие санкции Егор Кузьмич захотел бы применить к Айс-Ти или Public Enemy.
Большинство кремлевской верхушки на Западе никогда не были. Те, кто бывал, не выходили за рамки официального визита. Неслучайно первыми советскими людьми, много путешествовавшими по западным странам перед приходом к власти, были двое ключевых деятелей перестройки, Горбачев и Яковлев. Бог знает, каких ужасов нафантазировали себе консерваторы, представляя Советский Союз, когда Запад и Восток “сойдут со своих мест”. Впрочем, можно было догадаться. Когда в 1990 году молодой активист Роман Калинин зарегистрировал в Моссовете гей-газету “Тема” и стал публиковать там частные объявления и вполне сдержанные статьи о жизни гей-сообщества в Москве, “Правда” написала о “Теме”, что из ее материалов некрофилы могут узнать, где им найти трупы, а педофилы – где купить детей. Калинина это не смутило. Он начал раздавать листовки, призывая к демонстрации за права гомосексуалов: “Превратим квадратную Красную площадь в Розовый треугольник”.
В глазах старшего поколения, наконец отказавшегося от коммунистических грез, Запад выглядел самодовольным победителем, кичащимся своими достижениями. Для них мечты об утопии остались в прошлом, в настоящем были ГУЛаг и McDonald’s. Как тут было не заказать бигмак?
А для молодых Запад был мечтой. По сравнению с коллапсом их родной страны проблемы Запада казались смешными. Ну да, Запад романтизировали, и что с того? Язык не поворачивался говорить о спаде американской экономики с тридцатилетней женщиной, которая уже пять лет была в разводе с мужем, но была вынуждена жить с ним под одной крышей, потому что ей некуда было переехать. В 1990 году в книжных киосках как горячие пирожки расходилось руководство “Как найти работу в Америке”, а следом – “Как найти работу в Европе”. Тяга ко всему западному производила душераздирающее впечатление. Несколько недель кряду я наблюдал за съемками фильма “Русский дом”. Для экранизации романа Джона Ле Карре режиссер Фред Скеписи выбирал исключительно самые шаблонные, открыточные декорации. Съемки обслуживали десятки молодых русских людей, работавших переводчиками, статистами, техническими помощниками. Моей собеседницей чаще всего была девушка по имени Кира Синельщикова, помогавшая американцам общаться с русскими членами съемочной группы. Я наблюдал за тем, какими глазами Кира взирала на Голливуд, как она упивалась присутствием мировой знаменитости Мишель Пфайффер. Она была буквально зациклена на том, как все организовано, какая используется техника, как относятся к звездам. Иногда ее смешила уверенность американцев, будто они “снимают подлинную Россию”, то есть Красную площадь, храмы Троице-Сергиевой лавры, блистательные парки Ленинграда. Через несколько недель после окончания съемок Кира вернулась к своей работе экскурсовода в ленинградском Музее революции. Мы договорились пообедать вместе, и я зашел за ней на работу. Было позднее утро. Кира вела экскурсию – группу скучающих туристов из Воронежа и Сибири. Она рассказывала им о “замечательных” документах из собрания музея, об “уникальной” коллекции личных вещей Ленина. Туристов рассказ не трогал, Киру – еще меньше. Я редко встречал людей с такими пустыми глазами.
Вестернизация открыла людям окно в мир. Весной и летом 1990-го я проводил пару дней в неделю на Ленинских горах, где японцы построили вполне приличную бейсбольную площадку для студентов МГУ. Я сидел на скамейке с парнем из Айовы, из Сиу-Сити: Боб Протекстер приехал в Москву тренировать бейсболистов.
“Я прочитал об этом в Sports Illustrated, – сказал он. – Мне вообще хотелось приключений, но чем бы я занялся на каком-нибудь Таити? Ну я и решил поехать учить русских дабл-плею[109]109
Дабл-плей – игровая ситуация в бейсболе, в результате которой обороняющаяся команда зарабатывает два аута одним броском.
[Закрыть]».
Когда в 1986-м началось массовое увлечение бейсболом, традиционалисты всполошились. Им не приходило в голову, что в 1970-е СССР пережил аналогичное баскетбольное помешательство, и советские ядерные боеголовки от этого не взорвались. “Известия” в панической передовице утверждали, что бейсбол – иностранный интервент, что русская лапта во всех отношениях превосходит бейсбол, прародительницей которого, собственно, и является. Журналист Сергей Шачин писал, что русские эмигранты завезли лапту, известную со времен Ивана Грозного, в Калифорнию, где поселились в XIX веке. “Это была гипотеза”, – пояснял позднее Шачин.
СССР собрал команду лучших бейсболистов для турне по Америке. Спортсмены играли пока сыровато, но не бесталанно. В команду собрали бывших копьеметателей, бывших ватерполистов, бывших хоккеистов. В Москве бейсбол культивировал друг Протекстера Ричард Спунер, такой московский Джонни Эпплсид[110]110
Джонни Эпплсид (наст. фам. Чепмен, 1774–1845) – американский фермер-энтузиаст, один из героев ранней истории США. Первым начал культивировать в США яблони.
[Закрыть]. По рабочим дням он трудился в американском бизнес-консорциуме, а по выходным обучал спортсменов премудростям инфилд-флая[111]111
Инфилд-флай – мяч, который отбивается высоко в воздух, но приземляется в пределах игрового поля.
[Закрыть]. Спунер раздобыл для своих “Химиков” – команды Всесоюзного химического общества имени Менделеева – перчатки, мячи, шлемы и даже видеокассеты с лучшими играми “Лос-Анджелес Доджерс”. Чем больше русские смотрели эти кассеты, тем больше они перенимали привычки и манеры американских собратьев. Почесывались, сплевывали, жевали табачную жвачку. Впрочем, не все усваилось с налета. На одной игре бейсболист как-то съел пачку подаренного ему жевательного табака Red Man, как плитку шоколада. Его тут же вырвало, и остаток матча он отыграл в дурмане. Трижды выбил мяч в аут.
“Жевать табак и сплевывать они уже умеют, а вот хвататься за яйца перед подачей еще не начали”, – шутил Протекстер.
Кэтчер[112]112
Кэтчер – игрок, принимающий подачи обороняющейся команды, не отбитые бьющим игроком.
[Закрыть] Вадим Кулаков из “Химика” сделался фанатом Гэри Картера, игравшего за “Нью-Йорк Метс” и “Монреаль Экспос”. “Если у меня родится сын, я назову его Гэри, в честь великого Гэри Картера”, – сказал Кулаков. Чтобы походить на херувимчика Картера, он щипцами завивал волосы. На площадке играл в таком же эффектном, неистовом и бешеном, стиле. Отправляясь на сборы или на матчи, Кулаков оставлял своей девушке фотографию Гэри Картера с игр 1988 года, “чтобы она обо мне помнила”.
Пока мы сидели с Протекстером на Ленгорах, ни один игрок на площадке не сделал хоум-ран[113]113
Хоум-ран – удачное отбивание мяча бьющим игроком, так что мяч вылетает за пределы поля над фэйр-территорией (внутренней частью поля).
[Закрыть]. Русский медведь еще оставался нацией спрей-хиттеров[114]114
Хиттер – игрок нападения, отбивающий битой подачу питчера (игрока защищающейся команды, подающий мяч).
[Закрыть]. Никто не подал ни одного пристойного крученого мяча, а до слайдера[115]115
Слайдер – подача на средней скорости, отклоняющаяся в сторону и вниз.
[Закрыть] было так же далеко, как до торговых центров и такос, разогретых в микроволновке. Но чувство поля было на удивление хорошим. Деревенские парни отлично чувствовали игру в аутфилде[116]116
Аутфилд – внешнее поле бейсбольной площадки.
[Закрыть]. Смущали разве что сложности с принятием решений. В раздевалках препирательства и ругань на манер Билли Мартина и Реджи Джексона[117]117
Менеджер и игрок клуба “Нью-Йорк Янкиз”.
[Закрыть] были обычным явлением, и, как мне сказали, вряд ли это изменится скоро. “Мы все решаем сообща, – объяснил мне главный советский бейсбольный менеджер Владимир Богатырев. – Несмотря на весь опыт нашей страны, мы по-прежнему склонны думать коллективно”.
Невзирая на очевидные затруднения, русские бейсболисты вполне выдерживали специфический стиль своего вида спорта, и это было приятно. Большинство игроков носило бейсболки с логотипами команд из высших американских лиг, у одного была бейсболка с логотипом сока Minute Maid, а еще у одного – с логотипом “Радио Свобода” (КГБ не мог бы увидеть такое и в страшном сне). Тренер набрасывал схемы расстановки игроков на бледно-голубой обложке старого номера “Нового мира”. Я некоторое время наблюдал за игрой вместе с Биллом Ли по прозвищу Астронавт, игравшим когда-то за “Бостон Ред Сокс”. Ли был в восторге от игроков, от того, как они стремились овладеть одновременно и формальными приемами, и мастерством, как будто инстинктивно понимая, что выкрутасы американской игры имеют смысл, что они часть красоты этого вида спорта. Он объяснял питчерам, что им надо “уважать” горку, ухаживать за ней, “как за своим домом, своим рабочим местом”[118]118
Питчер – игрок обороняющейся команды. Питчерская горка – место в середине игрового квадрата.
[Закрыть]. И русские спортсмены обожали Астронавта.
“Я скажу тебе – вот как чистокровный американец, у которого никаких контр с русскими нет: я чувствую, что они начнут играть, – произнес как-то Ли. – А если они заиграют, то хрена им еще что понадобится. Вот прикинь. Возьми хоть музыку. Когда они смогут включить телевизор и увидеть, как Джо Кокер поет Civilized Man, а 50 тысяч там прямо уже кончают и девчонки раздеваются и трясут сиськами, они скажут: «Блин, я тоже так хочу! Дайте мне тоже такое!» Так и с бейсболом. И почему, скажи, нет-то?”
Глава 23
Министерство любви
До приезда в Москву я шпиономанией не страдал. В колледже до меня доходили слухи, что профессора могут вербовать студентов, как коммунистические преподаватели Кембриджа вербовали в свое время для Филби, Берджесса и Бланта[119]119
Ким Филби, Гай Берджесс, Энтони Блант – члены так называемой Кембриджской пятерки агентов, работавших на Советский Союз.
[Закрыть]. О реальных случаях я не слышал, но теоретически такая возможность существовала. Работая репортером в Вашингтоне, я каждый раз ощущал неловкость, когда нужно было писать о шпионаже и обо всех художествах, с ним связанных. В этих случаях тебе неизбежно пытаются скормить какой-нибудь фальшак: “сенсацию”, полезную в чьих-то политических интересах, завлекательную историю, состряпанную в недрах какого-нибудь посольства. Однажды мне пришлось писать о советской перебежчице, жене сотрудника посольства. Родину она предала ради торговца подержанными автомобилями. В прессе ее именовали “Женщиной в светлом парике”. В телестудиях она сидела в этом блондинистом парике и темных очках. Позднее она подписала контракт на автобиографию; сумма гонорара выражалась шестизначным числом. Я понимал, что был марионеткой. Только чьей?
В Москве было понятно, что за нами, иностранцами, плотно следит КГБ. Рассказывали о репортерах, вынужденных бесславно покинуть Москву, после того как им продемонстрировали фотоснимки размером А4, на которых они предавались любовным утехам не со своими женами. Но что бы ни творилось в Москве, в Америке наших друзей и родных интересовало главным образом то, каково это жить, когда тебя прослушивают и за тобой следят. После того как мы на уровне рефлекса отучились упоминать наших советских друзей, жизнь с прослушкой нами никак не ощущалась, или почти никак – вроде легкого онемения плеча, о котором забываешь, если не трогать. А в основном – просто не обращаешь внимания. Глупейшим и кичливейшим образом чувствуешь себя неуязвимым. Давайте, вперед, пусть слушают. Холодная война ведь как будто закончилась, нет?
Владимир Крючков, в 1988 году сменивший Виктора Чебрикова на посту председателя КГБ, делал все, чтобы убедить мир, что он создал секретную службу нового типа: более добрую и обходительную. Министерство любви, как сказал бы Оруэлл. Воспользовавшись тактикой Горбачева, Крючков попробовал “персонализировать” себя и свое ведомство. Газетчикам он рассказывал, как любит “Норму” Беллини. Заверял, что, если Ван Клиберн решит переехать в Москву, КГБ поселит его в прекрасной квартире. Крючков даже взывал к сочувствию трудящихся масс. “Жизнь председателя КГБ – вовсе не сахар”, – сообщил он журналистам “Нового времени”. Очень много работы, очень мало свободного времени! Он давал пресс-конференции. На телевизионных ток-шоу он отвечал на вопросы публики (тщательно отобранные). Он встречался с иностранными гостями. По Лубянке даже стали водить экскурсии: гиды показывали посетителям витрины, в которых лежало нелепое шпионское оборудование: телефоны, запрятанные в каблуки, и тому подобное. Крючков, впрочем, не упоминал, что принимал участие в подготовке вторжений в Будапешт в 1956-м и в Прагу в 1968-м. Это не вязалось бы с новым имиджем.
Не сократив штат ни на одного шпиона или пограничника, Крючков затеял одну из самых занимательных пиар-кампаний в истории: он хотел выставить разведывательную структуру Дзержинского, Ежова, Берии и Андропова честной государственной службой, стоящей на страже законности и демократических реформ. Как-то раз журналистов пригласили в пресс-центр МИДа и показали документальный фильм о “новом КГБ”: сотрудники там смаковали еду (“Дадите рецепт?”) и в общем вели себя, как провинциальные служаки в американских рекламных роликах, которые крутят на вербовочных пунктах. Крючков надеялся представить в наилучшем свете не только настоящее, но и прошлое. “Насилие, бесчеловечность, нарушение прав человека – все это всегда было чуждо нашим секретным службам”, – уверял он интервьюера из итальянской газеты L’Unità. Крючков говорил, что, хотя брежневская эпоха была “не лучшей в нашей жизни”, КГБ и тогда работал “в соответствии с действующим законодательством”.
Саморекламой Крючков занялся поневоле. Впервые за всю историю существования органов их начали открыто критиковать. Бывший тяжелоатлет, олимпийский чемпион Юрий Власов в мае 1989 года на Съезде народных депутатов вышел на трибуну и объявил, что КГБ – “это настоящая подпольная империя”: “в недрах этого здания мучили и пытали людей, как правило, – лучших, гордость и цвет наших народов”. Власов, Геркулес в роговых очках, сказал, что КГБ – “самое мощное из всех существующих орудий аппарата” и его необходимо поставить под контроль новой выборной законодательной власти. Никогда прежде ничего подобного не произносили, а уж тем более не показывали в прямом эфире на всесоюзном телевидении. Крючков признавал, что был “очень недоволен” речью Власова, “но затем сказал себе: я должен поразмыслить над тем, что происходит… Он просто не знает, сколькими вещами мы сейчас заняты и как много планируем. Если все советские люди пребывают в таком же неведении, то многие из них должны думать так же, как Власов”. Он добавил: западное мнение о том, что КГБ представляет собой реакционную, антиреформистскую силу, “необоснованно… КГБ и армия тесно связаны с народом. Они полностью принимают программу перестройки, выработанную КПСС, и готовы поддерживать и защищать ее”.
Наверное, Крючков действительно думал, что успешно пудрит всем мозги. Придраться к его пиар-кампании было трудно. Крючков, представитель старого порядка, был уверен, что прекрасно справится с новым. Он действовал с самоуверенностью человека, который раз в жизни посмотрел телепередачу и решил, что все понял в работе телевидения. К началу 1990-го у КГБ даже появилась своя пресс-служба, а за связи с журналистами отвечал генерал! Однажды Крючков устроил “интервью” только для московских журналисток. Он обихаживал репортерш со всей галантностью, на которую только способен подобный прохиндей. В конце встречи строго одетые официанты разносили дамам подарки: бутылки сладкого советского шампанского и переплетенный в красную искусственную кожу двухтомник, надписанный лично Крючковым – история советской разведки. Зачем он это затеял? Он что, думал, что журналистки бросятся к пишущим машинками и сочинят передовицы, в которых КГБ будет сравниваться с Лигой женщин-избирателей[120]120
Лига женщин-избирателей – американская неправительственная организация, выступающая за политические права женщин и их более активное участие в общественной жизни.
[Закрыть]?
Однажды на первой полосе “Комсомольской правды” под заголовком “МИСС КГБ” появилась фотография молодой красавицы Кати Майоровой – обладательницы уникального титула “королевы красоты секретной службы”. Поза тоже была уникальна: Катя насколько возможно эротично застегивала бронежилет. В статье говорилось, что в скором времени товарищ Майорова начнет вести рубрику в телепрограмме “Добрый вечер, Москва!”, “информируя” о работе КГБ. “Комсомолка” писала, что Катя носит бронежилет с “такой же утонченной грацией, как модели Пьера Кардена”. Помимо красоты она могла похвастаться, например, тем, что она умела “наносить удар карате по голове противника”.
Я позвонил в пресс-службу и спросил, нельзя ли взять интервью у мисс КГБ. Я был уверен, что на Лубянке над моим вопросом как следует посмеются. Но через десять минут мне перезвонили и назначили интервью в главном здании КГБ.
– Можно мне взять фотоаппарат? – спросил я.
– Мы на это надеемся! – ответили мне.
В назначенный час я припарковал машину перед одним из прилегающих к зданию КГБ строений, возле Лубянской площади. На вахте я назвался и сел на стул. В ожидании встречи с королевой красоты я заметил, что с улицы в здание постоянно заходили самые обычные люди и опускали в большой почтовый ящик кто конверт, кто целый пакет документов. Сюда шли с просьбами и жалобами. Это было напоминанием, в каком месте я нахожусь. Я подумал о романе Лидии Чуковской “Софья Петровна”, написанном по следам собственного горького опыта: много дней она пыталась узнать о судьбе своего арестованного мужа. Я подумал о том, сколько дней простояла в очередях Ахматова, чтобы узнать о судьбе своего арестованного сына. И я представил себе, как где-то внизу в конце рабочего дня несколько агентов сидят у печки и со смехом бросают конверты в огонь.
– Мистер Ремник?
Передо мной стояла Катя Майорова – красавица в свитере из ангорской шерсти и обтягивающих итальянских джинсах.
В присутствии офицера КГБ, отвечавшего “за связи с прессой”, Катя ответила на мои вопросы – или, можно сказать, не ответила. По ее словам, конкурс красоты проводился “закрыто”: тайной было даже число конкурсанток. Понятно, что никакого конкурса вообще не было; я решил, что это разумелось само собой и не требовало пояснения. Но Катя, для человека, “обученного убивать” и состоявшего в одной из самых страшных организаций в мире, была очаровательна. И она над этим работала. Сочетание конфетной красоты мисс Америки со скрытой угрозой создавало образ, взывавший к основному инстинкту. Но какой именно образ, я не мог сообразить. Мата Хари? Нет, сказала она, вовсе “не обязательно встречаться только с мужчинами из КГБ”. Да, ей много писали и звонили после статьи в “Комсомолке”. “Мужчины везде одинаковы”, – произнесла она и закатила глаза, совершенно как калифорнийская блондинка. Когда я попросил разрешения ее сфотографировать, она с умильным воркованием застенчиво встала у статуи “Железного Феликса” – основателя советской тайной полиции.
Начинало темнеть. Я собирался еще остаться на Лубянской площади: московские демократы открывали здесь первый памятник жертвам режима – огромный камень, привезенный с Соловков, из лагеря, учрежденного еще Лениным на островах Белого моря. Я спросил у Кати, пойдет ли она на церемонию открытия. Она покраснела, но затем ответила – так, видимо, рекомендовала отвечать новейшая методичка по связям с общественностью. “Десятки тысяч ни в чем не повинных сотрудников КГБ тоже были убиты. Поэтому я пойду к памятнику. Этот памятник – он и для меня. Для всех нас”.
На улице шел легкий снежок. Демонстранты уже начинали подходить. Они несли плакаты: “КГБ никогда не смыть кровь со своих рук!”, “КГБ – к ответу!”. Когда стемнело, вокруг камня собралось уже несколько сотен человек. Церемония началась. Юрий Афанасьев, выступавший от имени “Мемориала”, сказал: “История не знает подобных примеров, чтобы режим 70 лет вел жестокую войну с собственным народом. Мир праху тех, кто погиб в лагерях от голода и холода”. Отсидевший на Соловках Олег Волков показал на памятник Дзержинскому и воскликнул, что пришло время “свергнуть ложных кумиров”. Священники в черных рясах прочли возле камня молебен. Люди клали к камню цветы и плакали. Многие несли свечи, прикрывая пламя от ветра. Проезжавшие мимо машины замедляли ход: водителям хотелось посмотреть на странную церемонию. Снегопад усилился. И тогда один из самых близких друзей Сахарова, правозащитник Сергей Ковалев, произнес предостережение – слова, которые необходимо было сказать: “Ничего пока не изменилось. Мы, народ, все еще здесь, а они, КГБ, все еще там”.
Владимир Александрович умел лгать как по писаному. Когда корреспондент “Нового времени” спросил его, хранит ли КГБ досье на советских граждан, Крючков твердо ответил: “Любой сотрудник КГБ в ответ на такой вопрос просто рассмеется. Подобные вещи возможны в других странах, но не у нас”.
“Новый КГБ” при Горбачеве на убой кормил журналистов шпионскими историями. Устоять было невозможно. Еще до Крючкова британскому журналисту позволили провести несколько дней с перебежчиком Кимом Филби. Филби, крыса, вечно притворявшаяся мышью, виртуозно исполнил роль Достопочтенного Британца, особо отметив свое служение идеалам и пожаловавшись на то, что получает The Times и Independent с опозданием. Филби был законченным алкоголиком, и КГБ относился к нему как к жалкой развалине, за которой нужно выносить судно. Когда в 1988 году Филби умер, КГБ оповестил избранный круг журналистов о месте и времени похорон. И некоторые британские газеты подали эти похороны словно событие века.
При Крючкове кампания по обелению КГБ набрала обороты. Один мидовец – без сомнения, и сам агент КГБ – передал мне, что если я захочу, то можно “поговорить за чаем” с Евгением Ивановым. Для британской желтой прессы того времени этот человек был “Загадочным Славянином”, который спал с “Девушкой По Вызову” Кристин Килер, которая “Выуживала Ценные Сведения” у военного министра Джона Профьюмо, из-за которого “Пало Правительство Тори”. Предложение организовать интервью с Ивановым было подгадано очень ко времени, тут КГБ выказало чутье хорошего нью-йоркского рекламного агента: в Британии и США как раз шел фильм “Скандал”, поверхностная реконструкция “дела Профьюмо” 1963 года. Лента была сделана в духе яппи с некоторыми обертонами, типа подробностей оргий и прочих свидетельств Упадка и Разрушения[121]121
Аллюзия на книгу Эдварда Гиббона “Упадок и разрушение Римской империи”.
[Закрыть].
Сидя в тускло освещенном мидовском кафе, я ждал Иванова и гадал, каким окажется этот живой персонаж шпионского романа, как он будет себя вести. Никто уже не помнил историю, в которой Иванов сыграл роль красного злодея. Дело было в далеком 1963-м. Кристин Килер и ее подруга Мэнди Райс-Дэвис, наставляемые остеопатом Стивеном Уордом, проложили себе путь к славе через постели влиятельных мужчин. Военный министр Профьюмо, женатый на киноактрисе Валери Хобсон, крутил роман с Килер и навлек на себя величайший позор, солгав в парламенте, что не имел с ней близких отношений. Позорная ситуация усугубилась, когда Килер рассказала, что спала еще и с Ивановым – агентом КГБ, работавшим под прикрытием в советском посольстве в Лондоне (он был военно-морским атташе). Позднее Килер продала свою историю за большие деньги. Ее наставник Уорд покончил с собой. И все в таком роде.
К моему столику подошел помятый пожилой мужчина. Двигался он как-то неловко, скованно и выглядел расстроенным – словно заблудился и стеснялся спросить, где выход.
“Я Евгений Иванов, – сказал он. – Сесть? Йес?”
Согласно легенде о “деле Профьюмо”, Иванов прекрасно говорил по-английски и обладал лощеными манерами. Его компанию любил лорд Астор. Человек, севший за мой столик, едва говорил по-английски и был благодарен, когда мы перешли на русский.
“Слава богу”, – выдохнул он.
Я рассказал ему, что западным критикам понравился “Скандал”, что фильм вновь возбудил интерес к “делу Профьюмо” и самому Евгению Иванову.
– О вас пишут в газетах. Вы снова знамениты, – сказал ему я.
– Ах, ну почему это всем так интересно? – ответил он. – Зачем снова ворошить грязное белье? У нас сейчас улучшаются отношения с англичанами. Только что был летний саммит Тэтчер и Горбачева. Мы ждем приезда королевы Елизаветы, хотим увидеть ее и услышать, что она нам скажет. И на таком фоне принимаются копаться в грязи двадцатипятилетней давности! Кому это может быть выгодно?
По словам Иванова, до 1982 года он работал в Министерстве обороны: “занимался анализом документов”. Потом он перешел в Агентство печати “Новости”, тоже славившееся своими связями с КГБ. Сам он уклончиво говорил о том, чем занимался в “Новостях”, хотя было общеизвестно, что это место – отстойник для бывших агентов. Несмотря на наигранное безразличие к своему бурному прошлому, Иванов собирался писать мемуары.
Тогда я решил спросить его, спал ли он с Килер. И действительно ли выманивал у нее секреты, которые нашептывал ей Профьюмо?
“Никогда, никогда, никогда, – запротестовал Иванов. – Отношения с ней? Никаких. Я вообще не обращал на нее внимания. Говорю вам честно. Никогда. Что она, звезда какая-нибудь? Ну да, ноги у нее длинные, но такие девушки и в Москве попадаются. Кто-то говорит, что я поручал ей выведать у Профьюмо, какое ядерное оружие будет переброшено в Западную Германию и где его расположат. Это ерунда. Я мог бы и сам это узнать – просто спросить. Ни для кого не было секретом, что я, советский военный, интересуюсь их ядерным оружием и временем его переброски в Германию. И меня еще называли шпионом!”
Иванов сказал, что, по его мнению, его сделали невольным участником заговора, который не имел отношения ни к нему, ни к Советскому Союзу. Когда в прессе разгорелся скандал, Иванов обнаружил, что его “старые друзья” из британского парламента, все, с кем он имел обыкновение ужинать, прекратили с ним всякое общение и не хотят, чтобы их видели в его компании. Так что оставалось только сматывать удочки.
“Я уехал из Лондона, а через неделю газеты стали публиковать «историю жизни» Килер, – рассказывал Иванов. – Не знаю, училась ли она в колледже, но сама она такое написать точно не смогла бы. Она и придумать такое сама не смогла бы. Все было заранее подстроено. Какая-та группа политиков была заинтересована в отставке Профьюмо. Какая – не знаю. У него были враги, и им нужен был компромат на него”.
Иванов вяло пожал плечами. Весь его облик был сплошной вялостью. Он напоминал престарелого бейсболиста, который когда-то завершил карьеру неудачным броском или пропустил пас в решающей игре. Он был знаменит, но предпочел бы оставаться в тени. Он сидел со мной в кафе, потому что ему сказали, что так надо, что это в интересах страны. “Наверное, я уже мог бы съездить в Британию, но я не хочу, – говорил он. – А все почему? Потому что в Англии вся эта пресса. И если я приеду в Англию и об этом узнает Кристин Килер, она созовет журналистов и будет опять говорить: «Я с ним спала». Она хочет еще денег, и она их получит, если я приеду в Лондон. Так что не стоит”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.