Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 40

Текст книги "Ницше и нимфы"


  • Текст добавлен: 17 октября 2014, 20:57


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 40 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Будь Буддой
270

Был ли предлагаемый мною путь эклектическим вариантом буддизма, который я перенял у Шопенгауэра, придав нирване несвойственную ей активность, приняв буддийское отсутствие Бога?

Была ли причина, предъявившая мне требование – будь Буддой?

Чем, все же, буддизм особенно привлекателен? Быть может, тем, что выражает настроение заката, прекрасного вечера, некую совершенную завершающую мягкость и сладость нирваны, благодарение всему, что пройдено и оставлено, как одежды Сакья Муни, превратившегося в Будду. Он с чувством освобождения и, в то же время с грустью видит свои одежды на все более удаляющемся противоположном берегу.

Будда отрешается от оставшейся там же духовной любви и всей ее сложности и противоречий, но еще витает над ним нимб духа прощальным светом и теплом солнечного заката.

Порой я пытался принять буддистскую отрешенность от всяческого действия, как панацею от всех бед моей жизни. И потому меня особенно поражает ширящийся интерес то ли к моей персоне, то ли к моей философии, то ли поддались моим чарам, то ли пытаются найти от меня спасение. Но я стою на том, что прошлое философии в значительной степени пошло, и от него следовало бы отрешиться по буддийскому рецепту, включая Шопенгауэра, приписавшего это рецепт нашей европейской цивилизации.

Если искать нечто общее с началом христианства и буддизмом, я бы назвал первозданную ячейку, клетку – маленькую еврейскую семью диаспоры, с ее теплом и нежностью, с ее взаимопомощью.

Это было неслыханно и чуждо Риму с его имперскими замашками.

Разве не потрясает готовность евреев вступиться друг за друга, их тайная – не на оскорбление, насмешку, преследование – гордость тем, что они – "избранный народ" – на величие и на страдания.

Разве не поражает, как и в буддизме, отсутствие в них всякой зависти к внешнему блеску и самоценной силе.

Вот это блаженное состояние, весь этот иудейский опыт и навык общинного самосохранения в условиях иноземной власти, и послужил апостолу Павлу приманкой языческим массам.

Из маленькой иудейской общины берет начало то, что мы называем любовью. Под покровом смирения и бедности в этой семье таится страстная душа, не имеющая ничего общего с душой греческой, индийской и, уж точно, германской.

Так что панегирик любви, сочиненный Павлом, вовсе не христианский, а иудейский, обжигающий вечным пламенем семитского происхождения.

Потеряв своих защитников – воинов, и обеспечивающих их питанием земледельцев, а затем и власть над своей землей, иудеи все свое выживание сосредоточили в священнике, выражающем весь их пессимизм негодования против господствующих сословий.

Другими словами, масса, а это всегда, главным образом, – чернь, восставала и возглавлялась священником.

Но христиане и в иудейском священнике видели претившие им привилегированность и благородство – и потому священника вычеркнули.

Крайнее выражение этого в наше время – французская революция: в ней господствует тот же христианский инстинкт – против церкви, знати, любых привилегий. И самый омерзительный нечеловеческий инструмент этого стремления революционеров к истинной справедливости – гильотина, предвещающая изобретение более продвинутых инструментов по массовому уничтожению людей, ненароком проронивших даже слово, которое не понравится этим ревнителям будущего лучезарного, построенному по образцу прусских маршевых рот, казарменного мира.

Симптомы грядущего краха
271

Все исполины человеческого развития отличались одной общей чертой – нарушением поставленного фанатиками морали предела так называемого ими «морального разложения». Стоит лишь вспомнить вердикты Савонаролы во Флоренции, Платона в Афинах, Лютера в Риме. А приговор Руссо Вольтеру или выступление немцев против Гёте.

Теперь же воздух Европы отравлен миазмами национализма. Все более распаляется дремучее самолюбие каждой нации – стадное чувство крупного рогатого скота. Меня выводит из себя этот пресловутый "новый рейх", основанный на равенстве прав и голосов.

Это быстро выродится в тиранию и диктатуру, которую несет социализм с его лишенными всякого основания грёзами об истине, добре, красоте и равных правах. Вооружать народ, это, по сути, вооружать чернь против ненавистных ей аристократов, принесших все лучшее, чем может гордиться цивилизованный мир. Но, по сути, это маска, под которой скрывается ненависть к монархам. Современный социализм стремится создать светскую разновидность иезуитства: никаких индивидов, все – винтики, инструменты, и – всеобщая слежка. Отдельный человек ничем не будет отличаться от презренного червя.

Предвижу алкоголизм, как попытку забвения и спасения от реальности. Только подумать, какое благодеяние – непьющий еврей среди немцев, этих лениво потягивающихся существ с льняными волосами и голубыми глазами, нуждающихся в отдыхе не от переутомления работой, а от отвратительной возбужденности алкоголем.

Наша же хваленая социология не знает иного инстинкта, кроме инстинкта стада, массы нулей, где каждый нуль имеет одинаковые права. Более того, быть нулем считается добродетелью.

Особенное отвращение я испытываю к лизоблюдам духа. Их выделяет полнейшая чистота совести. На вид они мрачны и даже пессимистичны. На самом же деле, они грязны, прожорливы, вкрадчивы, вороваты, и кажутся невинными, как микробы и грешники.

Живут они за счет умных людей, бросающих свой ум полными пригоршнями, хорошо зная, что богатым духом свойственно беззаботно и даже расточительно, пренебрегая мелочной осторожностью, раздавать все свое и не замечать, что все живет и питается за их счет.

Лизоблюды, как правило, по совместительству – незаменимые соглядатаи и заушатели. Социализм для них – рай земной, ибо является до конца продуманной тиранией ничтожнейших, поверхностных, завистливых людей, плывущих по течению и не делающих, более того, остерегающихся делать заключения.

Забавно созерцать противоречия между ядовитыми и мрачными физиономиями социалистов и теми, расточаемыми во все стороны надеждами на будущее счастье, которые они бесстыдно несут миру.

Но после гильотины, этой счастливой игрушки смерти Парижской коммуны, я предвижу кровавые триумфы, которые в будущем будет праздновать социализм. Его идею, подобную роковым яйцам, высидел опять же еврей немецкого происхождения, потерявший лучшее из еврейства и набравшийся худшего у немцев, Карл Маркс. Несмотря на скуку этих идей и нищету стиля их реклам и политических выступлений, они достаточно сильны, чтобы перейти к насильственным действиям в разных местах Европы. Парижская коммуна, которая находит себе защитников и даже апологетов в Германии, может оказаться лишь легким отравлением желудка по сравнению с массовым летальным исходом в будущем.

Учение социализма пытается, но не может скрыть свою волю к отрицанию жизни. Такое учение могли выдумать только неудачники, будь то отдельные индивиды или целые народы. Даже если это учение сумеет где-то достигнуть своей цели ценой огромного количества человеческих жертв, конец его предопределен и исчезновение его неизбежно.

Не перестает удивлять печальный повторяющийся феномен того, как руки чистых теоретиков время от времени обагряются кровью жертв, повинных лишь в том, что не желали из нормального тяготения к свободе и сохранения своего достоинства, подчиняться инстинктам этих теоретиков, роковым образом тяготеющих к открывшимся им и только для них истинам.

272

Из снов, составляющих иную сторону нашей жизни, возникла идея иного – параллельного, ирреального, потустороннего – мира. Все философские измышления, главным образом, Канта и Гегеля – единство противоположностей и «вещь в себе» – околдовали человечество именно потому, что не имеют под собой никаких реальных оснований.

Но стоило мне объявить об этом во всеуслышание, как меня тут же зачислили в ряды умалишенных. Из-за невыносимости такой лжи, когда фикцию принимают за истину, я срывался на крик, а иногда озвучивал такое, что у них волосы дыбом вставали. Вот, они и упекли меня в логово сумасшедших. То, что им удалось завлечь меня туда без всяких ясных и убедительных оснований, по логике, изобретенной Гегелем, и, главное, то, что я подался этому, уже само по себе послужило доказательством моей неадекватности, согласно их тупым сентенциям, к примеру, – "нет дыма без огня" или "пусть сам докажет, что он не верблюд".

Изучая окружающих меня существ даже в лучших представителях, я нахожу в них полное отсутствие психологической вменяемости, которую они, по закону той же психологии, спроецировали на меня по причине полного непонимания моих книг.

Я, все же, стараюсь сохранять присутствие духа, хотя всей своей жизнью познал переданные Кантом слова итальянца графа Верри – "Страдание предшествует каждому удовольствию, которое не является позитивной сущностью". Но вытекающий из этого феномен, названный мной "пессимизмом чувствительности", по сути, признак глубокого обнищания жизни.

Много лет, пожалуй, со времени "Заратустры" я обретался на подступах к этой главной моей книге "Переоценка всех ценностей", и все, выпущенные мною в эти годы книги, по сути, ответвления, я бы сказал, вырубки из этой будущей главной книги.

Горы предварительных записей на отдельных листах, целых тетрадях, клочках бумаги перехлестывали любые мыслимые объемы. Переезжая с места на место, я таскал в чемоданах сотни килограммов этих написанных почерком полуслепого записей. Значительную их часть я оставлял в Сильс-Марии.

В какой-то миг я почувствовал, что это стало моим наваждением, что я перешагнул все границы неудержимо разрастающегося гипертекста. Конспективные списки тем, идей, концепций, настойчиво требующих развития, вращающихся вокруг вечного возвращения мотивов, разных на первый взгляд, глубинно были связаны между собой крепкими нитями, подобно рыболовным сетям, и обещали обильный улов.

Но я знаю, что времени у меня осталось немного.

И я должен остановить этот гибельный бег: отказаться от этой главной моей книги.

273

Первым делом следовало произвести очищение от этого грандиозного количества записей, оставив лишь те прозрения, которые освещены и освящены вспышками гения.

В любом даже самом малом фрагменте, в момент его написания, я ощущал – как при напряжении тела чувствуешь позвоночник, – главный формообразующий стержень книги, который превращает грозящий рассыпаться скелет текста в художественное творение.

И каждый такой миг поражал воображение. Так бывает, когда видишь, как из малого ребенка вырастает человек во всей мощи, раскованности, и в то же время органической, сообразной собранности.

Невозможно разгадать феномен этой органики. Остается удивление творца делом рук своих и благодарность Судьбе, фатальная любовь к которой прошла все горнила разума и безумия, позволив мне прикоснуться – пусть всего лишь на несколько мгновений – тайны Сотворения.

274

На следующее утро написанное ночью оказывалось ничем не выделяющимся текстом, и его следовало сжечь, как и все провисающие слабостью повторы, тезисы, заключения, выводы, все поверхностное, назывное, но, при более пристальном всматривании и взвешивании, лишенное глубины и тяжести.

Я немыслимо много писал и писал, вставая со сна с ощущением пера между пальцами и ложась с тем же ощущением. И это, вместо того, чтобы просто жить и наслаждаться жизнью, о чем я, кстати, также много писал, но не осуществлял.

Я совершил преступление против самого себя. Я относился с физиологическим благоговением к каждому исписанному мной клочку бумаги, громоздя горы этих клочков, лишь нумеруя их в надежде, что нумерация будет путеводной нитью в этом хаосе.

В какой-то момент я понял, перебирая эти клочки, что надо отобрать из них главное – те кирпичики, из которых я намеревался строить здание этой моей главной Книги, уже грозящее рухнуть под собственной тяжестью, как Вавилонская башня, или уйти на дно неподъемной, сродни Атлантиде. Но изводящий меня пиетет перед каждой исписанной мной бумажкой не позволял мне самому собрать все провисающие и, по сути, ненужные клочки записей, и чиркнуть спичкой. Сжечь их, подобно Герострату, рука не поднималась.

И я поручил это сделать хозяину дома, в котором жил в Сильс-Марии.

В отличие от других посещаемых мест, таких, как Рим, Генуя, Ницца, Лаго Маджоре, Рива дель Гарда, Рапалло, Неаполь, Сорренто, где я останавливался ненадолго в пансионах и гостиницах, и везде писал денно и нощно, и всё написанное таскал с собой в чемодане, вес которого порой превышал сотню килограммов, – дом в Сильс-Марии был местом, куда я постоянно возвращался, пристанищем, почти родным домом.

Хозяину я приказал сжечь приготовленные мной кипы записей к этому аутодафе, сказав ему об этом мельком, как бы внутренне открещиваясь от этой собственной казни сожжением.

Хозяин же, главным занятием которого была охота в альпийских лесах, своим охотничьим нюхом учуял запах иной дичи в этих исписанных мною клочках бумаги и даже проговаривался мне, что масса туристов ищет место, где проживает время от времени философ Ницше. Это имя стало отличительным манком, привлекающим туристов, а значит, и увеличением прибылей.

Конечно же, он ничего не сжег. Более того, выдавал по клочку в качестве моего автографа любому просителю. Дело оказалось весьма выгодным.

Но сестрица моя Элизабет была более изощренным охотником за этими – по ее мнению – бесценными клочками. Охота за ними шла по законам военного прочесывания местности.

Я не могу даже представить, сколько скопилось наметок, идей, реестров намеченных тем, ждущих разворота и требующих разрешения или хотя бы обдумывания каждой записи. И ответить на все это, разрешить, условно говоря, развязать эти узлы мог только я один. Но все эти заготовки, весь этот шлак попал в руки немилосердной сестры Элизабет, и в таком непотребном необработанном виде будет опубликован.

Этим будет поставлен на все мое творение отвратительный крест, подобный крестам, которые Римские папы расставили на всех древностях, свезенных императорами со всего ограбленного ими мира, вплоть до расставленных на площадях Рима египетских обелисков.

Я буду, подобно Иисусу, распят на кресте, воткнутом в руины только начатого мной здания моей главной Книги – вовсе не книги, а собрания конспектов моих разрозненных размышлений, разбитых на множество пунктов. Их следовало разработать и свести в единый связанный текст прозы с использованием присущей мне тяги к игре слов, ассоциаций, метафор, чтобы внутренняя органичность и легкость текста проглатывалась читателем, как облатка.

Тут же случайность и несобранность фрагментов поставит в тупик истинных знатоков литературы, читавших и чтивших мои книги, мой отточенный стиль.

Их недоумение будет лакмусовой бумажкой, показывающей, что здесь что-то не то, какой-то ужасный подлог. Сестрица заработает кучу денег, а мое имя покроется позором.

Это непростительно и мучительно в оставшиеся мне дни жизни.

Я это предчувствую, как никогда раньше – ведь не раз ощущал себя на волоске от смерти, но теперь беспрестанно ее присутствие за моей спиной.

Тяжело дышать, каждый глоток воздуха дается мне с ужасным трудом. Мои легкие – истинного кузнеца в деле философии, – теперь хрипят, как рваные кузнечные мехи. Не ощущаю правой стороны лица. Но какая чудная губительная ясность мысли и ощущения конца сжигает меня болью последнего наслаждения, быть может, от дьявольски кощунственной мысли, что я навеки нарушил покой человечества.

Единственное мое утешение, что краеугольный камень моей философии никто обойти не сможет, хотя бы споткнувшись об него.

Я буду являться людям сном или бессонницей до последнего человека в мире, которому Шопенгауэр предвещал исчезновение: столько в этом мире, а в эти мгновения, во мне губительного, обернувшегося высокой температурой, сжигающей легкие, воспламеняющей плоть.

От моего злого, но лечащего гения никто не сможет отмежеваться.

Я – бельмо в глазу человечества. Не знаю, к добру это или к злу, но это так.

Рассматриваю свою фотографию раннего детства.

Кто бы мог подумать, что это чадо станет исчадием ада.

Валтасаров пир
275

На нижнем этаже этой жуткой виллы довольно часто шумят пиры. Сестрица Элизабет обзавелась ливрейным лакеем, кухаркой, горничной, личным секретарем, садовником и почти каждый вечер правит бал Сатаной, вселившимся в ее женскую плоть.

Но сегодня там уж совсем распоясались. Безудержное веселье приносит мне отчаянную боль.

Вот, во что превращается золото за мои творения, которого мне так не хватало для издания моих книг.

Моему гению – пшик, моей сестрице – шик.

С утра, каждый день, кучер доставляет фрау Фёрстер-Ницше в город экипажем, который тянут любимые мои кони, понуро опустив головы.

Сбылась мечта Элизабет: жить в свое удовольствие на широкую ногу. Никто бы даже не заметил, если бы на этом головокружительном пиру появилась на стене огненная библейская надпись, нанесенная не мной – перстами руки человеческой – обо мне:

"Ты взвешен и найден легким".

Знак моей смерти.

Когда внизу вакханалия пира достигает апогея, принося мне невыносимое страдание, ввергая в отчаяние, из души моей вырывается пронзительный крик.

Внизу на какое-то время вакханалия стихает.

Значит, они ведают, что творят, хотя перед смертью будут клясться, что их бес попутал. Упоение смертью, которое несет музыка Вагнера, ударило им в головы сильнее вина, и вина их – перед миром, который, в конце концов, их одолеет и позорным клеймом останется на них до скончания веков.

Довелось мне с моей гениальностью родиться и жить в мерзкой среде пруссаков и юнкеров в полной беспомощности что-либо изменить.

Все то, важное, что я хотел принести на алтарь человечества, обернулось против меня. Не сойти с ума от этого было выше моих сил.

Под пьяные крики и пение внизу я засыпаю, просыпаюсь, и длится, возобновляясь, один сон: все Нимфы в моей жизни выстроились шеренгой, мимо которой меня несут, вероятнее всего, Ангелы – понятно куда. Лица Нимф не выражают ни жалости, ни милосердия, ни даже равнодушия. Это – каменные лица валькирий, рожденных для одной цели, которая в этот миг выступила во всей своей отвратительной реальности – сопровождать умирающих или уже мертвых мужчин на тот свет. И все мои прозрения пропадают в немыслимой пустоте ощущаемого мной истинным мира. С ним исчезаю и я сам.

И тут постепенно возобновляется вакханалия внизу.

В таком пульсирующем состоянии, нижняя точка которого разверзается вакханалией, а верхняя точка – полным исчезновением прозрения на самой грани раскрытия тайны вселенной, я живу, а, вернее, угасаю.

Единственно жаль – и я это знаю – что исчезну, быть может, за миг до раскрытия сокровенной тайны мира, так и не реализовав данную мне единственную возможность ее раскрыть.

И у мира останется чувство потери ключа к тайне, от которой зависит его судьба и наше в пребывание в нём, таком ненадежном, колеблющемся даже на слабом ветру.

О, как знакома эта неизбывная печаль, посещавшая меня в миг завершения очередной книги и расставания с ней.

Я называл это ощущение – меланхолией всего законченного.

Теперь же речь о расставании с жизнью.

А Элизабет внизу спит здоровым сном после очередной вакханалии. Она уже давно рассталась со мной.

Вместо завещания
276

Уходя в Небытие, я оставляю людям надежду: ход вещей в мире, по эту сторону, идет своим путем независимо от согласия или несогласия большинства. По этой причине кое-что удивительное на Земле все же пробилось и привилось.

Очень важно, чтобы после меня узнали, что мое неопубликованное, необработанное мной, наследие в полтора раза превышает опубликованное. Другими словами главная суть моей философии осталась в черновиках.

 
И взрыв, разрыв, расплыв. И начато
В строке, в мгновенье и в веках.
И все, что набело – то начерно,
И суть лежит в черновиках.
 
 
Врасплох, в распыл – круши, руши –
Весна летит во все ручьи.
 
 
Нетерпеливо, торопливо
Спешит, потоки обрывая,
Бросая островки, заливы,
Травою глины прорывая.
 
 
Пусть стены – те, что ей завещаны –
Так постепенны и степенны –
Ручьи швыряет, как затрещины,
В мхом плесневеющие стены,
 
 
Все мельтешит, бормочет, носится,
Кто нас метаньем не обманывал.
Но ослепительно обмакнуты,
Уже промыты солнцем маковки –
И вдруг пронзит, как чудо, до сердца,
И вот он – мир, открытый заново.
 

Я ухожу, оставляя миру, вместо завершенной главной моей Книги, эту –окольцованную строительными лесами непомерно огромную, неохватную, лишенную рамок и границ, конструкцию, то ли только воздвигаемую, то ли восстанавливаемую из руин.

Она подобна монстру, огнедышащему сплаву, лаве, озаренной вспышками гения, подспудного тления, не остывающего пепла.

Этот неугасающий вулкан будет будоражить сознание человечества, пытающегося спастись от настигающего его время от времени – вечным возвращением – этого вулкана.

Он будет возобновлять извержение каждый раз накануне катастрофических перемен в существовании человечества.

Самое неприятное, что сестрица будет вычеркивать то, что ей не подходит, исходя из ее антисемитских инстинктов, и восстанавливать то, что было мной вычеркнуто, более того, добавлять свои домыслы. И никакие мои запреты вообще не возымеют действия.

Я не просто предчувствую, я это вижу воочию, как ватаги будущих философов и тех, кто мнит себя философами, ринутся внутрь этого недостроенного здания, привлекающего провокационной вывеской названия, выбранного Элизабет, которое – по дошедшим до меня слухам – "Воля к власти".

И как туристы, грабители археологических раскопок, врывающиеся в римский Колизей, будут из моей конструкции выкрадывать образы, идеи, как отламывают кусочки от несущих стен, капителей, колонн, чтоб из них выстраивать чаще всего весьма неудачные собственные концепции.

Особенно, те, кто подобен очередному англичанину, упоминаемому моим любимым Стендалем. Наглый и напористый в силу своей ограниченности, он въедет верхом в Колизей, увидит каторжников, укрепляющих дряхлеющие стены, и разразится монологом: "Честное слово. Колизей – лучшее, что я видел в Риме. Это здание мне нравится. Оно будет великолепным, когда его закончат".

В моей незавершенной Книге будут копаться сотни филологов и текстологов, подобно патологоанатомам, поскольку вся моя отшумевшая жизнь и моя философия во всем ее охвате опубликованных и неопубликованных творений – это единое цельное тело.

Когда я взираю на эту мою незавершенную Книгу, пытаясь ее обозреть вплоть до ее краев, теряющихся в пространствах разума, приходит на ум призрак пражского Голема или – еще точнее – незавершенные скульптуры "Рабов" Микельанджелло во флорентийской Академии, перед которыми, остолбенев, я стоял часами, и строки стихов складывались в памяти сами собой:

 
Жизнь обернулась камня толщей,
В ней на смерть скован каждый сдвиг.
Я собственную суть на ощупь
Ловлю, теряю в этот миг.
 
 
То ль Микельанджело рука мне
Протянута из мрачных папств –
Ведь камень я, одет я камнем
Изгнаний гибельных и рабств.
 
 
И в данной мне судьбой отчизне
Я тварью стал, я весь дрожу –
И рвусь из омута я к жизни,
Но в омут смерти ухожу.
 

Моя Книга подобна этим «Рабам», лишь сумевшим наполовину выпростаться из каменной глыбы.

И как бы мир не старался, от меня невозможно будет избавиться.

Я буду неустанно тревожить покой человеческого рода, преследуя его множеством исследований и книг обо мне и моей философии, то угасающей, то усиливающейся, но никогда не исчезающей.

Меня будут возносить до неба, и низвергать в Преисподнюю, но, главное, забрасывать камнями, сочинять обо мне небылицы, замешанные на лжи с небольшими приправами правды.

Я, который предупреждал о грядущей катастрофе Европы, буду обвинен в том, что она произошла по моей вине.

Меня будут закапывать и затем извлекать из могилы множество раз в назидание будущим поколениям, отравляя ядом приписываемых мне прозрений и пророчеств их ясное, еще ничем не отравленное бытие.

Но вновь и вновь я буду разрушать всяческую согласованность и категоричность заново возникающих философских концепций, при этом, как родоначальник всех будущих философских течений, должен буду себя вести подобающим этому титулу образом.

Каждое новое уточненное собрание моих сочинений будет подобно новому извержению, или, точнее, разорвавшейся бомбе из моего артиллерийского арсенала.

277

Это не был сон.

Волосы стояли дыбом от чувства исчерпанности.

В усиливающейся тьме мерцал табун моих дорогих коней. Не летели они никуда, а стояли, понурив головы.

Тьма сгущалась и надвигалась с высот Альп и низин Средиземноморья.

Не хватало воздуха.

Стояла последняя тишина.

Было ощущение ясного понимания последних минут бездыханности в мертвом времени и какого-то апатичного отчаяния.

Так, вероятно, чувствует себя осужденный в последние минуты перед казнью. Мир пришел к мысли, что все возможное и невозможное уже сделано. Осужденный обречен, мир смирился с этим и отомкнулся, весь по ту сторону, с усталым сном и спокойной совестью, не в силах представить, что еще ждать ему от меня, чье имя вознесется в вечность, но сам я, Фридрих-Вильгельм Ницше, превращусь в прах и пыль.

Ухожу по ту сторону, так и не выполнив до конца желаемого мною предназначения.

Мессия не выполнил своей миссии.

Внезапно – яркий свет летнего дня. Кто-то отдернул с окна шторы.

Великий Полдень августа, двадцать пятого числа.

Тысяча девятьсот – трудно произнести.

Я слышу голоса, не видя лиц.

Пусть же пылает нимб проклятия и благословения над незабвенным именем моим –


Фридрих Вильгельм Ницше.


23.01.13


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации