Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 33

Текст книги "Ницше и нимфы"


  • Текст добавлен: 17 октября 2014, 20:57


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Диоген
206

Если бы я мог вызвать колдовством дух Диогена, я бы набрался мужества и плюнул в физиономии этих высокомерных тупиц, как сделал этот великий циник. Но эллины были людьми культуры, несмотря на их весьма сомнительные вежливые повадки. Мы же – варвары – несмотря на изысканное общение и шелковые шляпы, которые одеваем на наши лысеющие затылки.

Призыв циника Диогена из Синопа – "Чеканьте заново монету" – служил вдохновением к ограблению всех моих ценностей. Когда я доказал умным людям, что культурная монета Запада фальшива, я сам себя спас из ямы посредственности и возродился, как мыслящий человек.

Теперь мне надо возродить себя в теле и в душе, вырваться из собственного отвращения к себе – того самого презрения Паскаля к самому себе от мысли, что низменное существо способно потянуть за нос Заратустру, пока он не станет таким же огромным и раздутым, как у Сирано де Бержерака.

В этом возвышенном деле Диоген может мне помочь. Как он отреагировал, когда граждане Синопа осудили его на изгнание? А я осудил их тем, что заставил остаться в Синопе.

Дома умалишенных здесь воистину убежище для нормальных людей. Я постановляю моим судом всем врагам моим жить в заведении душевно больных.

Находясь в плену морских пиратов, когда его купил какой-то "денежный мешок" на публичном рынке рабов, Диоген обратился к нему: "Давай-ка, я куплю тебя, господин". Будучи философом, он хранил свою честь до конца. Нечему удивляться, что он представлял собой пример тех добрых мер, среди которых – антихрист Юлиан Отступник плюнул в лицо принимавшего его щеголя и сноба.

Монеты, переданные купцу за мой выкуп, оказались поддельными.

Мне следует это помнить. Сократ, буржуазная обезьяна, по велению стада в Афинах, выпил яд, подчинившись воле сброда.

Не таков Диоген. Он плевал на традиции и общепринятые нормы –приманку для тех, кто признает мертвого, ибо он ни на что не возражает.

Они и не осмеливаются ставить на кон свои жизни в грядущем, предвещающем катастрофы. А Диоген привязал законы Солона в жестянке к хвосту осла и со смехом прислушивался к звукам ударяющейся о землю жестянки. Он поклонялся лишь одному закону – закону полной независимости, согласно которому каждый философ должен знать, что наплевательство на наслаждения и есть наслаждение.

Я буду подражать Диогену, великому моему образцу: великий Ницше на большом цирковом колесе "вечного возвращения", вместо бочки Диогена.

Всем проституткам – замужним и свободным – напишу то, что написал философ четвертого века до новой эры, киник, ученик Диогена, Крат своей жене Гепархии, бунтовщице, считающейся первым философом среди женщин – "Праведность покупается усердием, – не как грех, который сам по себе проникает в душу".

Козима, Лама и Лу будут визжать, когда великий нарушитель морали придет учить их морали, выставит их нагими, как в день рождения, обнажит знаки измены и кровосмешения, распространившиеся по их коже, и сорвет любую маску, всякие их уловки и все их фальшивые замашки – к ликованию стада, к физиономиям которого маски так прилипли, что стерли их .

Да, Улисс в Преисподней будет шагать по тропе солнца к царству Гелиоса. Там торжественно встретят его Диоген и Юлиан Отступник под чистые звуки ясной зари, звуки Диониса освободителя. Я вырвусь наружу из этого заведения и буду жить супружеской парой с Лу. И на двери будет написано – "Геракл Клиник, сын Зевса, здесь живет. Да не принесут сюда зла".

207

Сегодня была у меня еще одна из раздражающих бесед с сестрой. С ней пришла мать, и, как обычно, осталась сидеть в кабинете врача, вместо того, чтобы сидеть со мной.

– С чего вдруг такая важность в этой встрече с врачом? – спросил я Элизабет.

– По твоей вине, Фриц. Ты же не можешь подумать, что она получает удовольствие от посещений этого места без того, чтобы увидеть тебя.

– Я могу пожалеть себя мыслью, что ты досаждаешь мне от имени обеих.

– Чем мы тебя досаждаем?

– Вы копаетесь во мне. Мать копается в офисе у врача, в то время, как ты копаешься во мне здесь, в палате. Почему вы не оставите меня в покое?

– Ты предпочитаешь, чтобы мы вообще сюда больше не приходили?

Я почувствовал угрызения сердца. Правда заключается в том, что я не знаю, как быть. Вдруг она уставилась в меня пронзительным взглядом, тем самым ее – враждебным.

– Ты пишешь что-нибудь здесь?

– Я достаточно писал о мире, – ответил я. – Теперь пришел черед миру писать обо мне.

– Пишут, – радостно провозгласила она, – и не только Брандес и Стриндберг. Некоторые провозглашают тебя гением. Есть еще многие другие. Даже меня попросили писать свои воспоминания о тебе.

Я не поверил своим ушам.

– Тебя?

– Да. Даже предложили мне гонорар.

– Не смей этого делать.

– Почему?

– Ты ничего не знаешь обо мне и о моих идеях.

– Кто может знать о тебе больше твоей сестры.

– Да! А кто может знать меньше? Дай мне слово, Элизабет, что ты это не сделаешь?

Она заколебалась на миг, и, казалось, решила отказаться от своего намерения.

– Я не могу.

– Почему нет? – требовал я от нее.

Она начала смеяться.

– Просто я еще не решила, Фриц? – Тут же встала и ушла.

Я решил представить себе, что может сестра рассказать миру обо мне. Расскажет ли, как в нашем детстве взяла в привычку вползать ко мне в постель утром, в субботу, и играть моим членом, и со временем ей это понравилось, словно она играла с ее любимой игрушкой и

Приводить меня в отчаянное возбуждение раньше времени, так, что в течение долгих лет моей жизни я мог представить всю красоту и наслаждение только посредством ее лица и чудесных проклятых пальчиков?

Так определялось мое возмужание: вместо ожидания таинственной Нимфы, возбуждающей воображение созревающего подростка, я мог только отделываться головной болью?

Об этом сестра не расскажет миру. Только если найдется кто-либо, достаточно глупый, и заставит ее писать обо мне.

Если так, что, все же, напишет Элизабет в своих воспоминаниях обо мне, которые кто-то собирается купить у нее? Клянусь, даже не могу себе представить. Может, расскажет, с каким жаром и надеждой набрасывалась на меня. Но потом отступала в разочаровании? Как находила всегда причину отставить, оттолкнуть мужчину или женщину, с которыми я сближался?

Может, расскажет, как подговаривала мать, вместе с ней оболгать и очернить имя Лу, так, что, в конце концов, и я присоединился к этой грязи, которую они вылили на нее? Расскажет, как для того, чтобы меня рассердить, сбежала с Фёрстером в Южную Америку –сеять там ненависть к евреям. И, главным образом, чтобы скрыться от меня, взяла под свое покровительство этого мерзкого человека? Нет, правда не дана бедной Элизабет. Быть может, Элизабет уловила мое жестокое подведение счета со своей душой, и мобилизовала в себе все силы, чтобы превратиться в Яго женского рода и заставила меня задушить мою Дездемону, женщину, которая стала для меня якорем спасения.

Я утопал в предательских водах Вагнера, швыряющих таких романтиков, как я, на "скалы любви к смерти" и разочаровывающего нигилизма.

Я однажды сказал, что немцы – обманщики интеллекта. Фихте, Шеллинг, Шопенгауэр, Гегель, Кант. Лейбниц и, особенно, Шлейермахер, чью фамилию он наследовал от своих предков, мастеров плетения вуалей и шалей, все они – шлейермахеры – только и делали, что плели вуали и шали. А сестра моя пыталась спрятать меня за вуалью Майи, за кошмарами Вагнера, за отводом глаз, чтобы я не смог уклониться от ее слепых кровосмесительных объятий.

Какое оскорбление моей жизни, если закрепилось представление обо мне как о Ницше, патроне варваров культуры, таких, как Вагнер, подхалимски ползущий на коленях к фальшивому трону.

Но так, как я являюсь повелением судьбы, целью, к которой движется вся культура, мне ясно, что злонамеренное поведение Элизабет по отношению ко мне справедливо в свете Истории. В ней доброе имя оборачивается злым, а злое – добрым, как в системах мышления Спинозы и Гегеля, причем, скорость мышления Спинозы проистекает от скорости промышленного периода.

Заранее, что ли, было предопределено, что жизнь Элизабет столкнется с моей жизнью, точно так же, как было предопределено жизни Байрона – столкнуться с жизнью его старшей сестры Августы?

208

Гражданская война в Англии, по словам Гоббса, произошла из-за свары между королем, лордами и избранными членами парламента. Гражданская война в Наумбурге грянула из-за свары между моей матерью, сестрой и тетками. Дворцовая стража в нижнем белье следила за мной. Я был королем, пребывающим в плену в собственной крепости, и когда я написал – «Идя к женщине, бери плетку», вся домашняя камарилья впала в истерику.

Мои тетки решили, что я действительно думаю так, как пишу, и тут же отступили от меня, а Лама и Мама не перепугались и метали в меня залпами мечи. Как ветеран-артиллерист, я ответил им войной – не орудиями, а словами. И все же, в конце концов, победа была за ними, ибо я не смог реализовать в моей личной жизни сентенцию Гоббса, особенно любимую мной, – "В войне мощь и обманные маневры – главное оружие".

209

Даже раздавленный судьбой и уподобленный серой мыши, я сохраняю высокомерие. Но это от отчаяния. И еще оттого, что я открыл закон «вечного возвращения того же самого». В нем, в исчерпывающей полноте, зашифрован смысл жизни человека. Без понятия «вечного возвращения» живое существо – случайность времени и пространства.

Включенная в бесконечность новых рождений, жизнь человека становится понятием колеса, вечно возрождающегося.

Мой же дом рухнул с великим грохотом. Антихрист лежит растоптанным у бессмертных ног Христа, подкованных мировой любовью, реализованной в деяниях.

"Ты победил, галилеянин! Ты победил в крепости самого упорного из твоих врагов. – это последние слова Юлиана Отступника, убитого солдатом, глубоко верующим христианином. Я же убил Иисуса для того, чтобы увековечить легенду об Антихристе – тему, которая будет занимать моих биографов в будущем.

"Верую, потому что абсурдно", – говорил Тертуллиан. Я верую в полный абсурд Иисуса и вопреки этому не смогу до последнего момента отказаться от гордости в моем интеллекте – отрешиться от внутреннего сознания, что Иисусу следует преклонить голову перед Ницше, несмотря на то, что последний – груда обломков. Нет больше врагов – нет больше ненависти, только любовь объемлет мир.

Счастье – это состояние души, обнаружившей в себе или настроившейся на альтруизм, уравновешенность духа и милосердие.

Мне же нужна молния с громом, мне нужно умереть раздавленным миром.

Ты победил. Галилеянин, под твоими подошвами раздавлен Юлиан Отступник. Ты победил меня, принявший христианство, Гейне. И даже сейчас, в миг моей агонии, я объявляю Христу вечную войну. Валяются во прахе пращи Диониса. Он растерзан в клочья и выброшен волкам. Небесные вихри вздымают свои трубы и выдувают жизнь на похоронах мира. Я уже не тот благодушно надушенный эллин, полный радости жизни, взирающий с извиняющей снисходительной улыбкой на жалких христиан.

Я – несчастный еврей, смертельно больной, изнывающий в страданиях, – отброшен и раздавлен. Как ты, дорогой Гейне, я обречен и отлучен от мира, обручен со смертью. Но возвысит ли ко мне голос Распятый или вознесет к себе Яхве – ведь могильная яма широко распахнута?

Нет, нет и нет: "Только там, где могилы, будет восстание из мертвых" – Так сказал Заратустра.

Кто не предает жизнь, того жизнь никогда не предаст.

"Иисус будет подвержен страданиям до конца Творения", – сказал Паскаль. Человечество спит сном младенцев, а я изнемогаю от болей – это сладкая месть за мое отвращение к нему, краеугольный камень новой социалистической культуры, которую я отверг с прометеевым пренебрежением. Потому я прикован к скале, и орел клюет мою печень, и страдания мои еще более жестоки, чем Иисуса, ибо моя вера в Сверхчеловека была романтическим заблуждением, а его вера в Бога никогда не была под сомнением.

И, все же, Христос, мой вечный враг, никогда не удостоится зрелища, как Ницше преклонит колени перед крестом. Гордость моя больше гордости римлян, больше гордости Сатаны, существующего на отвержении небес, и неустанно строящего козни, чтобы захватить пустой престол Бога.

Не Христос, и не Антихрист, а я нащупал архимедову точку Истории.

Я – подъемный кран для поднятия нового периода мощи, а буду ли я двигаться в сторону народных масс или "Князя" Макиавелли – мне все равно.

210

Что больше всего омерзительно мне у врачей здесь, это их болтовня, количество пустопорожних насмешек и иронии, абсолютно ни на чём не основанных, которые они разносят вокруг. Помнится мне сшивание, которое они делали в моем теле, в юности, когда взобравшись на коня, я был сброшен с седла и сильно повредил грудь и бок. Тогда врачи воистину были моими Ангелами-спасителями. Я не ожидаю от человека моего поколения, чтобы он мыслил, как я, или заимствовал стиль моего письма и моего мышления. Но так же, как я верю, что любой врач, мелькающий передо мной, протягивающий руку, чтобы нащупать мой пульс и при этом улыбающийся глупой бессмысленной улыбкой, и все эскулапы сегодняшнего и завтрашнего дня успешно придут к тому же завершению – моей кончине.

Врачи-психиатры очень любят сплетни, как тюремщики – романы.

Медбратья и медсестры, кружащиеся вокруг меня, как шакалы вокруг агонизирующего льва, никогда не примут мою неизлечимую болезнь, как страдания духа. Они способны взвесить их птичьим умом только свинский мир внешних ощущений. Никогда они не проникали в пещеру ужасов, лицом к лицу с бесами, феями, единорогами, кентаврами, драконами, и всем кипящим и бродящим, как вино, населением души человеческой. Все эти нереальные существа, рожденные воображением, они воспринимают, как патологию.

Такие примитивные бездарные врачи "профессионалы", именно по причине своей "профессиональности" – существа грубые, циники – окружают меня. Своей торопливостью, нетерпеливостью, псевдонаучностью, почерпнутой при обучениях в университетах, примитивных существ – добиться быстрых результатов, – они разрушают остатки возможностей моего духа – вырваться из смертельных объятий сковавшего его плена, из которого я абсолютно бессилен вырваться.

Манит окно. Рывок – и за черту. К чёрту.

Уход в музыку – попросту бегство от слова, в безъязыкость. Выходит, музыка есть некая предтеча безумию, спокойному безумию.

211

Больше всего мне приносит страдание здесь мое одиночество, хотя это чувство мне не чуждо. Но есть одиночество, и есть одиночество. Есть одиночество места, ущерб от которого сравнительно легок, ибо на отдаленном и заброшенном месте, надежда и ностальгия укрепляют дух человека – найти поддержку в ожидании будущего.

И есть одиночество высшей цели, благословенной одиночеством, когда человек ткет планы не для себя, а для всего человечества, и мысль его свободна от ожидаемых разочарований. Но есть одиночество, которое не предвещает никакой надежды или воздаяния, одиночество, проистекающее из полного краха индивида прийти к хотя бы какому-либо общему пониманию с миром. Это черная меланхолия в одиночестве, и она съедает мою жизнь, делая ее пищей дьяволу.

Зенон удостоился золотой короны и увековечения памяти. Я же не ожидаю никаких наград. Мне достаточно того, чтобы не открывали окон и не выливали ночные горшки, когда будут проходить мои похороны по улицам Йены. Это будет унизительный конец автору "Заратустры", – Прометею, который хотел украсть огонь у богов и был прикован к скале жертвенности и пыток.

Над моей могилой поет жаворонок, и я слышу шорох ветра в зелени. Воздух вбирает новую жизнь: это, как рождение весны, хотя я потерял чувство времени, ведь я уже мертв.

По мне, главной проблемой философии было непреодолимое желание – опять и опять пытаться открыть "сущее, вечно существующее", идеал Сверхчеловека, к которому тянется вся ностальгия человечества. Парадокс нашего существования заключается в том, что мы отбрасываем тоску о возвышенном во имя земного существующего, абсолютное во имя относительного, вечное во имя временного. Мы не усиливаем нашу привязанность к человечности, а отбрасываем ее из водоворота и кружения вечной изменчивости.

Часть третья. Обет молчания

SILENTIUM[1]1
  Молчание (лат.)


[Закрыть]

 
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне,
Безмолвно, как звезда в ночи, –
Любуйся ими – и молчи.
 
 
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, –
Питайся ими – и молчи.
 
 
Лишь жить в себе самом умей!
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум,
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, -
Внимай их пенью – и молчи!
 
Федор Тютчев

Глава двадцать вторая.
Гул невидимого человечества
212

Всю жизнь я прислушиваюсь к постоянно присутствующему в слуховых лабиринтах гулу невидимого человечества, и так и не смог определить – гул этот по отношению ко мне одобрителен или враждебен.

В конце концов, я должен смириться с мыслью, что это определят незнакомые мне мои последователи или отрицатели по ту сторону моей жизни.

Так или иначе, этот гул воочию и во всеуслышание подтвердит в грядущем мое исключительное влияние на человечество. Всю жизнь, пытаясь пребывать в тенетах дружественной мне Тени, я раз за разом обнаруживал себя словно на сценических подмостках.

Вообще, жизнь человека – с его завязкой, рождением, ростом, кульминацией, непреходящей тоской, таящейся подспудно и отравляющей всю сущность такого феномена, как Судьба отдельной души, воистину подобна трагическому спектаклю. Человек все время тщится вырваться из цепких когтей тоски и боли – в комедию, потеху, неудержимую радость насмешки, в язвительность скептиков и вожделение сатиров. Но в какой-то миг всё это, как пелена, спадает, и обнажается трагическая основа Бытия, и возникает истинный режиссер спектакля – Смерть. И всё бытие оказывается бутафорией, рухнувшей в одночасье и превратившейся в огромную груду обломков.

Вот вам и finita la comedia.

Заметьте: комедия, а не трагедия.

Ее боятся, с ней не шутят, скорее, отшучиваются, чем я и занимаюсь всю мою жизнь, избрав ее целью – проникнуть в тайну Бытия даже ценой преодоления пределов разума, ибо впасть в безумие вовсе не означает – обернуться мертвецом.

Конечно, в этом стремлении пробиться по ту сторону разума – огромный, ничем не окупаемый риск, но кто-то же должен это сделать – быть первым в этом самом главном прорыве, оправдывающем не просто звание философа, а – сущность философа.

И когда это желание, блажь, навязчивое стремление захватывает душу целиком, – уже и не пугаешься тому, что обратного хода быть не может.

Я давно это смутно ощущал, и как-то открылся единственному существу, к которому испытывал абсолютное доверие, – Лу: "Я ношу в себе что-то такое, чего нельзя почерпнуть из моих книг".

Это ощущение постоянной недосказанности никогда меня не покидало, постоянно маячило за кончиком моего пера, выводящего на бумаге настигающий и опрокидывающий меня поток мыслей. Более того, я понимал, что и творить смогу, пока меня будет преследовать и настигать эта мучительная недосказанность. Прекратится она, и всё, что выйдет из-под моего пера, будет впустую. Может, эта скрытая тяга души и есть тот самый Amor fati – любовь к фатализму, к неизреченной Судьбе, тяга к тому, от чего, как черт от ладана, убегают даже самые крупные философские умы. Слишком впадая во вменяемость, они теряют глубину, означающую гениальность разума, свободу души, и, сами того не замечая, превращаются в прилежных философов-филистеров.

Я-то рано познал самобытную сущность философии, обращающуюся против нее. И чем философия искренней, тем она исконней, тем подлинней. Она вращается вокруг самой себя, всё более и более расширяет круги. Достигнув границы Ничто, жаждет границу эту прорвать.

Ничто всегда рядом, ни на миг не отступает, чаще всего принимая облик моей сестрицы, влекущей, подобно черной дыре, своей, то омерзительной, то желанной сладостью.

Ничто – ведьма, прикидывающаяся Ангелом, Нимфой, Сиреной. Но в реальности это моя сестрица, и я уверен, – она понимает степень своего ничтожества и своего везения, что у нее брат, благодаря которому она что-то значит в этой жизни. И как бы я не стремился вырваться из ее цепких когтей, мне это не удастся. Вот уж действительно женщина-вамп, с паучьей нежностью втягивающая меня в свои щупальца.

213

Когда я осознал ясно и непреложно катастрофичность своего разума и предвидения, и увидел надвигающуюся катастрофу, то, несмотря на преступность желания преступить границу вменяемого мира, более того, преступность радости открытия будущей гибели мира, ощутил – не буду этого скрывать – облегчение.

Я пытался откреститься от этого, я проклинал себя за проклюнувшуюся во мне мысль, что я намеренно не создал семью и не родил детей, предал продолжение своего рода, готовясь всеми фибрами души к надвигающемуся Апокалипсису.

Когда я понял, что эта двойственность меня погубила, уже было поздно.

Внешне я оставался прежним, но внутренне уже существовал по ту сторону.

Оставалось сделать все, чтобы не навредить близким и дорогим мне людям – обрубить все живые связи с ними и с внешним миром. Но связи эти были, по сути, продолжением моих нервов и сосудов, питающих милосердие.

И, обрубив их, я впал в одиночество, как в коллапс.

Я замер, как жук, который, почуяв опасность гибели, притворяется мертвым.

Но дело в том, что в разумном существе опасность эта постоянна, неотступна, превращается в навязчивое состояние. От него нельзя просто отряхнуться.

Оно становится его сутью.

214

Просыпаясь в затхлом, особенно к утру, воздухе палаты, в более, не менее, спокойном состоянии, я вновь и вновь пытаюсь с самого начала осмыслить, что привело меня к этому плачевному финалу, какие судьбоносные ошибки я совершил в жизни. Я даже пускаю слезу, но, по словам великого Пушкина, переведенным мне Лу, «строк печальных не смываю».

Гораздо ближе мне – до сердечного спазма – строки другого великого русского поэта Тютчева – я бы их поставил бы этаким, вывернутым наизнанку, эпиграфом ко всему моему существованию – до и после смерти:

 
Нам не дано предугадать,
Как наше слово отзовется,
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать.
 

Сочувствие всегда оказывалось на поверку ложью, тем более, чувство благодати, благоуханно распространялось апостолами, недостойными своего Распятого учителя.

Мне по духу и характеру ближе Ветхий Завет, чья строгая гениальность служила мне остовом и островом, от которого я каждый раз отталкивался, а затем вновь причаливал. Несомненно, своим гением я затронул глубинные струны человеческого существа, только каждый дергает эти струны на свой лад.

Особенно этим отличаются немцы – публика тупая и агрессивная, а в безумии еще и бессмысленная и беспощадная. Теперь, в доме умалишенных, у меня широкое поле наблюдения. И безумных и кажущихся нормальными немцев возбуждает тевтонская свирепость и звериный антисемитизм. Они, эти мерзавцы, объявят меня своим предводителем, и я – по ту сторону – ничего не смогу сделать. Вместе с Ламой, вытолкнутой в мир тем же чревом, что и я, напичканной антисемитскими бреднями вздернувшего себя мужа, оболгут меня, обольют помоями с ног до головы. Но, вероятно, это неспроста.

Несомненно, я дал этому повод, и вот, до него хочу докопаться, искренне, всей душой, веря, что истинный философ обязан самой своей сущностью и честностью перед самим собой это сделать.

Первый мой – от самого себя скрываемый – грех в том, что вычеркнув из души человеческой Бога, я оставил Творение без ее Творца, лишил мир основания и облика, который был отчеканен в человеческом разуме и душе. Душа оказалась нагой и беззащитной в "сумрачном лесу" Данте перед входом в Преисподнюю. Подобно неофиту, которому море по колено, ибо, кажется ему, что он открыл мир, еще никому неизвестный, я был охвачен эйфорией, безумным желанием – тут же нести эту весть городу и миру.

Лишь позднее я осадил коня.

Внезапная мысль резко натянула удила. С фамильярностью истины, не ставящей меня ни в грош, ударила она меня в висок: ты, Фридрих-Вильгельм, – небрежно, походя, безвозвратно лишил душу человеческую магической глубины, – одной из корневых ее составляющих.

Может, причина в том, что меня поразил вирус молодости – сука-скука? Она гнала меня страстью к перемене мест, ко всему неизведанному и неизреченному.

 
И Нимфы тоже – суки: подстегивали мою прыть.
Сука-лето – Лу, сука-зима – Козима.
Я, подобно праотцу Иакову, боролся с Богом.
Тот вышел хромым. Я сошел с ума.
 
215

Неужели ринувшись из одной крайности – жестко регламентированной веры лютеранина в Бога, в другую крайность – полное Его отрицание, как бросается в пучину существо, не умеющее плавать, в смертельной самоуверенности, что гибель меня минет, я, почуявший нюхом всесилие Ничто – этот ген уничтожения, – был настолько слеп и лишен чувства самосохранения?

И во имя чего? Во имя уничтожения всех принципов, на которых зиждется существование какого – никакого, но состоявшегося мира. И всем этим двигало, вероятнее всего, сатанинское чувство, вечно съедающее человеческую душу, – чувство неудовлетворенности кажущимися приевшимися принципами и заложенными в животности человека, до поры до времени скрываемой им, сдерживаемой страсти к разрушению, разгулу, разбою, распаляющему ноздри запаху пролитой крови, усиленным вырывающимся наружу хаосом стадного чувства.

Неужели и я буду причислен к философам, которые жаждали из хаоса извлечь гармонию, и были захвачены валом хаоса, который мы разбудили из лучших побуждений? Вот откуда пословица – "Благими намерениями вымощена дорога в ад".

Это старо, как мир. Это те самые грабли, на которые наступают опять и опять, пока всё живое не провалится в тартарары – в Ничто.

Так что же, я настолько был дьявольски самоуверен, что просто не принимал в расчет возмездия? Вот оно и настигло меня.

Оказывается, искренняя отчаянная исповедь не гарантирует спасение.

Вот тебе "Записки из подполья" Федора Михайловича свет Достоевского, герой которого торжественно заявляет "Свету белому провалиться, а мне чаю выпить".

А чай-то здесь пахнет лекарствами, нечистыми пальцами нянечки. Эта развившаяся в этих стенах смертельная чувствительность к запахам – больницы, борделей, дома умалишенных, завершающего череду меблирашек, в которых я провел годы отшельничества, изводит. Неужели существа, тронутые умом, источают специфический запах, или набор лекарств и процедур несет эти запахи?

216

Отменив Бога я, конечно же, не могу лишить мир сознания его бездонности и беспочвенности. Более того, лишенные Божественной склейки, будут разорваны Бытие и существование.

Мироздание лишится смысла.

С воцарением безбожия, начисто исчезнет тяга к истине. Человек теряет почву под ногами, и волна неверия относит его к нигилизму. А вот это не просто привязчивое, а навязчивое состояние человеческого духа. Нигилизм подобен бумерангу. Дух пытается от него избавиться, а он возвращается.

И, при этом, следует признаться, что бытийно-историческая сущность нигилизма, по сути, является всего лишь выдуманным прибежищем опасно замечтавшейся мысли, куда спешит укрыться всякая романтическая философия, бегущая от реальности и несущая гибель: к примеру, у Вагнера, все герои только к ней и стремятся. Их тянет в пещеру смерти Валгаллу, всех этих Тристанов, Зигфридов, валькирий.

Надо же было быть столь ослепленным позитивизмом, чтобы ни на миг не сомневаться, что я открыл нечто новое и великое. Невозможно оторваться от истоков, заложивших основы моей личности, и, пытаясь охватить одним взглядом всю мировую историю без Бога, я терял истину, ибо ее-то требовал Бог. Не лукавил ли я, зная дьявольскую привлекательность отрицания для всех лишенных веры, считающих ее уловкой Лукавого?

Меня все более яростно обвиняют в том, что моя мысль несет лишь саморазрушение, в котором ни одна истина не может сохранить устойчивости, и в конце всего упираешься в Ничто. Меня обвиняют в нигилизме, когда вся моя философия направлена против него.

И, все же, при всех моих блужданиях и заблуждениях, я убежден, что выстроил – пусть еще во многом недостроенный – каркас нового мировоззрения, которое сменит христианство с помощью высшего человеческого Бытия, по сути, выросшего из того же христианства.

Но это блуждание по кругу, хотя и укладывающееся в формулу "возвращения того же самого", вызывает во мне отторжение.

Неужели, от невозможности достичь высшего совершенства, я впадаю в ярость и готов спустить с цепи всех кроющихся в душе бесов?

Странно, но все это вместе сбивает с толку многих, в том числе, моих друзей и почитателей, полагающих, что за всем этим кроется что-то иное.

В этом "ином" таится бессмертие мое, и я унесу его с собой по ту сторону, в красноречивое молчание, захлопнув над собой крышку гроба.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации