Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 20

Текст книги "Ницше и нимфы"


  • Текст добавлен: 17 октября 2014, 20:57


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Я бы мог еще многое сказать по этому поводу, но мы, все трое, были настолько взволнованы, по сути, лишь прикосновением к этой больной теме, что решили на некоторое время отложить чтение.

Иногда мы уходили на прогулку вдвоем с Лу.

Наши беседы уводили нас в такие пропасти и дебри, куда следует забираться поодиночке, чтобы, пусть со страхом, но ощутить их глубину.

Если бы кто-либо подслушал нас, то подумал бы, что беседуют два беса.

Я, как более искушенный, и по возрасту и по опыту, дьявол, употреблял все силы, чтобы ее очаровать, но, кажется, перешел все границы, и это лишь все более ее удаляло от меня, хотя она повторяла, что восхищается моим талантом и любит меня, как родного брата.

Примерно, за полгода у меня было несколько приступов сильной головной боли, во время которых Пауль и Лу вели себя идеально, насколько возможно, пытаясь мне помочь. Но следует честно признаться, что долгое совместное проживание с компаньонами пробуждает во мне весьма недобрые чувства. При моих странностях это становится наваждением, от которых невозможно избавиться.

Нестандартная ситуация в нашей "святой троице" пробудила во мне подозрительность к Лу и Паулю, а, по сути, все усиливающуюся ревность.

Я дошел до того, что как ревнивый муж, дождавшись момента, когда мы оставались вдвоем, бушевал и даже бил посуду. Потом, конечно же, извинялся и даже пускал слезу.

Самому мне все это было невыносимо тягостно.

В минуты, когда я приходил в себя, мне особенно становилось жаль Пауля, который держался со мной с безукоризненной вежливостью, не позволяя втянуть себя в склоку, хотя все видел и понимал. Да и Лу, вероятно, жаловалась ему.

Я не желал делить Лу ни с кем, меня просто сводила с ума ранее с такой даже радостью принятая идея совместного проживания и идеальной дружбы.

Таутенбург
121

Я просто не в силах был поехать в Байрейт – послушать «Парсифаля» – после столь длительного разрыва с Вагнером, и попросил мою сестрицу – Нимфу – лгунью из лгуний среди Нимф – представлять меня в Байрейте.

Тут и Лу возбужденно заявила, что хочет послушать "Парсифаля".

Я понимал, что дело движется к точке, под которую заложен динамит, – встрече Лу с сестрицей Элизабет. Но дело, как говорится, уже ускользнуло из моих рук: Мальвида ввела Лу в круг людей, близких Вагнеру, без того, чтобы я успел предупредить ее держать язык за зубами, особенно при общении с моей сестрой.

И так, Лу, вольная птица, попадает в среду почитателей старого сатира, – ханжей, отпетых сплетников и заушателей, внешне прикрывающих все это повадками богемы. Ей нравится эта атмосфера. Она, юная особа в возрасте двадцати одного года, знакомится с моей сестрицей, добропорядочной дамой тридцати шести лет, двуличие и ханжество которой известно лишь мне. Вокруг Лу, конечно же, вертятся мужчины, с которыми она флиртует напропалую, беспечно признаваясь, что совсем не разбирается в музыке.

У всех этих лицемеров, расточающих ей комплименты, ушки на макушке: признайтесь, красна девица, мы слышали, что у вас какие-то отношения с Ницше. Да, я его подруга, выпаливает она и даже цитирует фрагменты из моих книг. Моя сестрица, старая дева, тянется завистливой тенью за этой распустившей язык девицей, наводящей тень на ее брата, хвастливо рассказывающей, что многие солидные мужчины просили у нее руки, но она всем отказывает.

На публике, вот, как сейчас, соблазнительно заигрывает с каждым.

О, ужас, – заявляет, что она – лучшая подруга ее брата Фридриха.

И – что сказать – она и вправду выражает своей совершенной аморальностью его философию.

А ей, его набожной сестре, Бог не дал ни мужа, ни любовника.

Столкновение двух навязанных мне Судьбой Нимф близится к апогею. Я, конечно, подозреваю, что добром это не кончится, но, как всегда, надеюсь на Amor fati.

В полном неведении сижу в прекрасном курортном месте, среди гор и загустевшей листвой июньской зелени, – Таутенбурге, под Йеной, куда выехал двадцать пятого июня, и второго июля пишу Лу, что с нетерпением жду ее приезда. Опять, не в состоянии подавить свою болезненную восторженность, разливаюсь соловьем: "…Как ясно небо надо мной! Оказывается, можно ощутить себя заново рожденным. Ваше согласие приехать в Таутенбург – лучший подарок, какой кто-либо мне преподнес в жизни…"

Вдобавок к этой радости я получил от издателя первые три листа корректуры "Веселой науки" к уже законченной третьей части рукописи этой книги. Неужели приходит конец снедающему меня одиночеству, и я наконец научусь жить по-человечески, – с любовью, своим домом, душевным покоем? Всему этому мне придется брать уроки с азов.

Наконец, получаю от Лу письмо, полное восторга от моей сестрицы, которая стала и ее сестрой. В общем, Элизабет сама мне обо всем расскажет. Сестрица уже находится в Йене, у друзей, лицемерие которых мне – как нож в спину. Она уединяется со мной. Искренность буквально лучится из ее лживых глаз. Она все время тщательно следила за Лу, и просто волосы дыбом становятся от всего, что та плела о своих отношениях со мной.

Всем этим байкам, быть может, поверить можно, в лучшем случае, на четверть, или даже меньше, зная твердый характер Лу, но и ее несдержанный язык, и наивную доверчивость. Я посылаю ей обидное письмо, о котором тут же жалею. Лу в упор не видит своей вины и отводит все мои укоры. Тут же, с получением ее письма, отвечаю, напоминая Лу, что в последние годы я стремился к уединению, до момента, когда явилась она. Хотел написать, что, я, как угрюмый зализывающий раны волк, встретил неожиданно Красную шапочку, но сдержался: слишком обидным ей может показаться вторжение в общеизвестную сказку, где от кровожадного волка Красную шапочку спасает Судьба под видом охотника, за которым Лу может померещиться ни в чем не повинный Пауль.

Я только прошу ее, как можно скорее приехать, ибо очень страдаю от того, что причинил ей страдания: сносить их вдвоем будет легче.

Лу является в логово тех же знакомых сестрицы в Йене, что бы вместе с ней приехать ко мне в Таутенбург.

Могу себе представить, как встретила ее Элизабет. В присутствии своих дружков ей надо было покрасоваться. И она излилась всей своей накопившейся желчью старой классной дамы на порученную ей самим профессором Ницше потерявшую стыд и совесть воспитанницу института благородных девиц.

Сестрица моя, которая еще в нежном возрасте подслушивала меня, и каждое мое слово, даже не понимая его, передавала Маме Франциске, стала истинным мастером в этом виде спорта, и теперь обо всем нашептала мне на ушко.

Оказывается, эта воспитанница, которая должна была выслушивать обвинения с повинной головой, открыла, по моей наводке старого артиллериста, ответный огонь из всех стволов. Ваш брат, то есть, я – вовсе не блюститель нравственности, и никакой не святой, каким вы его перед всеми выставляете. Мне, сказала Лу, Пауль поведал, что в Сорренто, на дачу Рубиначчи, которую им сняла Мальвида фон Майзенбуг, к вашему брату приходила совсем молоденькая девица, и он старался сделать все возможное, чтобы Мальвида об этом не догадалась.

Он и мне, продолжала Лу весьма агрессивно наступать на играющую роль монахини из монастыря моей Мамы сестру Элизабет, предлагал свободный брак сроком на два года.

Неправда, пошла в контратаку Элизабет, услаждая уши своих друзей, старых двурушников, облизывающих губы, которые у них усыхают при слушании новых сплетен, у моего брата наивная душа и чистые помыслы, а вы, какой срам, бегали за ним по Риму, стремясь его к себе привязать и прославиться за его счет. А потом, в Байрейте, насмехались над ним и его философией.

Это я пыталась его к себе привязать? – вышла из себя Лу. – Это он два раза делал мне предложение. Элизабет стояла на своем: это она, Лу, предлагала себя ему дважды, а он дал ей от ворот поворот.

В Таутенбург две эти Нимфы ехали вместе, и седьмого августа появились в доме пастора, где я остановился. Издали, когда я увидел в окне их постные лица, они действительно выглядели, как классная дама, сопровождающая воспитанницу института благородных девиц.

К столу, пока Лу переодевалась в своей комнате, сестрица подала одним блюдом все, что подслушала и сама наговорила о моей, как она в сердцах сказала, совсем обнаглевшей пассии.

Но ведь это правда: я дважды предлагал ей руку. А то, что она, моя сестрица, ничего не смыслит в моей философии, сущая истина.

Но я знаю Ламу. Если ополчилась на кого-то, проглотит любую обиду: и ничто ее не остановит, пока она не прижмет противницу к стенке.

Но от кого я не ожидал такого истинно мужского предательства, это от Пауля. Ведь, насколько мне известно, хотя я впервые сейчас с этим столкнулся сам, среди мужчин существует негласное правило – не выдавать связи своего товарища другой женщине, на которую этот товарищ имеет виды.

Вот тебе и благородный друг, который, под видом правдивости души, подкладывает под тебя мину, в единственной надежде: пусть и мне, как ему, она откажет.

Если продолжать про себя тешиться образом волка из сказки о Красной шапочке, я попался в капкан, который мне подставили две эти впавшие в ярость Нимфы. Сами же они вели себя соответственно своим характерам. Лу первые дни заперлась в своей комнате и вообще не показывалась, разве лишь за едой, и то, улавливая момент, когда мы какое-то время отсутствовали, а сестрица от меня не отставала и не закрывала рта, так и этак шельмуя Лу.

122

В какой-то момент мне это надоело, и я вежливо, но твердо попросил сестрицу – оставить меня на некоторое время в покое, и всеми правдами и неправдами выманил Красную шапочку из логова на примирительную прогулку.

Вначале она помалкивала, а я отвлеченно и, как всегда, увлеченно и многословно говорил ей о моей особой связи с деревьями и цветами.

Они, тянутся со всех сторон, старательно пытаясь усладить не проходящую горечь нашего молчания. Это вызвало у нее некое подобие улыбки.

Июньские блаженные дни – время свертывания цветов в стручки обнаруживает параллельно нам текущую жизнь деревьев, не зависящую от нас. И возникает острое желание приблизиться к этой жизни, войти в нее.

Невозможность это сделать усиливает в нашей жизни тоску и зависть к тому, как ревностно охраняют свой мир, кажется, протягивающие к нам ветви через сотни лет – деревья.

Особенно потрясают фиолетово-голубые колокольчики, которые возникают из резных листьев в апреле. Они переходят в желтые цветы в мае и округло твердеют в июне. Символика навязчиво проста и подозрительно примитивна. Тот самый примитив, за которым, быть может, скрывается главная тайна жизни.

В саду, после дождя, солнце лучится сквозь сиреневые соцветия, столп света курится паром влажной земли. Знаю ли я, спросила Лу, имена цветов. Честно говоря, ответил, не знаю, точнее, знать не хочу. Более того, вероятнее всего, жизнь без имени и есть истинная жизнь. Только отрицаемый мной Бог может себе позволить выступать в сознании человека под разными случайными именами и оставаться навек безымянным и в то же время неисчезающим.

Звезды в бесконечности ночного неба невероятны, абсолютно вне всякой связи с нашим обычным опытом существования, и, тем не менее, входят в наш взгляд столь же абсолютной реальностью. Причем, до такой степени, что серпик луны кажется обыденно-знакомой частью нашей домашней утвари, временами исчезающей, но живущей в нас уверенным знанием, что она отыщется, объявится, возникнет вновь.

Душа, обладающая талантом излить себя в словах или музыке, подобна замершей клавиатуре фортепьяно, но стоит памяти коснуться клавишей какого-то забытого мгновения, и оно оживает во всей своей зрелищной и музыкальной силе, пронизанной неотвратимой печалью.

Именно, эта печаль прочно смыкает слово и музыку с собственной жизнью их создателей.

Биография художника внезапно обнаруживает в себе внутренние линии, течение, насущность выразить себя в тексте или музыке, ибо она, биография, наиболее ему знакома, она и зеркало, и зазеркалье жизни художника.

Все его комплексы преображаются в слово и музыку. Более того, нередко слово и музыка обнаруживают еще большее упрямство в этих комплексах, чем сам творец, погружая последнего то в депрессию, то в эйфорию.


Все эти отвлеченные разговоры о природе, словах и музыке оказываются прелюдией к трем незабываемым неделям из моего почти двухмесячного пребывания в Таутенбурге.

Элизабет, по идее, должна бы уехать, ибо мы ее намеренно не замечаем, но она этого не сделает и не упустит неповторимой возможности жить в стихии слежки, подсматривания и подслушивания.

Но мы с Лу каждый день бродим по лесу и беседуем по десять часов кряду. В местном трактире считают нас супружеской парой. И я действительно чувствую себя женихом.

Лу, за дверью, в своей комнате, часто напевает русский романс. Прошу ее перевести на немецкий. Только первую строку, говорит она: "Не искушай меня без нужды…" Намек понят. И все же, надежда во мне крепнет с каждым днем. Мы продолжаем разговоры в комнате Лу за полночь. Она обвязывает красной материей лампу, ведь у меня от света начинают болеть глаза. Трогательная забота. Я прикрываю лицо ладонями, чтобы она не заметила слезы в уголках глаз. Хотя это можно объяснить яркостью света.

У нее же опять начинается лихорадка с приступами кашля – нужен постельный режим. Я посылаю больной письма и записки, разговариваю с ней через дверь. Кашель и лихорадка проходят, и мы опять бродим по тюрингским лесам.

Я не просто знаю, я уверен: Элизабет прячется иногда за дверью, чаще приникает к смежной с комнатой Лу стене, подслушивая наши разговоры, вздрагивает от нашего хохота, ужасается, как она считает, нашему бесовскому обсуждению бесстыдных тем.

А мы ведь, разговорившись, действительно походим на двух подручных дьявола, почти дуэтом с презрением отметаем сострадание, считая его скрытым злорадством, прикрываемым ханжеством и лицемерием, а исполнение долга – душевным рабством. И при этом хохочем. Думаю, это сбивает с толку мою сестрицу: действительно ли мы оскорбляем святыни или занимаемся шутовством, как два клоуна, разыгрывающие представление друг перед другом.

Да и какие это святыни для сестрицы, которая сама разыгрывает верность Лютеру, уж я-то знаю. Догадаться, что мы все это делаем, чтобы ей досадить, у нее ума не хватает.

Выходя от Лу, я вижу дверь в комнату Элизабет приоткрытой, и дважды целую ручку Лу, желая ей доброй ночи. Для меня пребывание с Лу в Таутенбурге – самое прекрасное время в моей жизни.

Догадываюсь, что ее уже утомляют мои бесконечные страстные излияния в словах, каракули почти слепого человека на клочках бумаги с просьбами простить, честно говоря, непонятно за что.Иногда это прорывается в неожиданно выплеснувшемся из глубины ее души откровении. Иногда я теряю всю свою учтивость и сдержанность, и она многое мне позволяет, но до определенного предела. И тогда, с доводящей меня до слез нежностью любимой женщины, она успокаивает меня и, весьма красочно, в ее стиле, рисует мою внутреннюю жизнь и удивляющие своей неожиданностью порывы моей души подобием старого замка с множеством темниц и потайных подвалов. Вначале они не бросаются в глаза. Тут Лу замолкает, вероятно, почувствовав, что несет ее не туда, ибо неизвестно, что творится в этих темницах угрозой ее свободе, а, может, и жизни. Она глубоко вздыхает после долгой паузы, и добавляет с облегчением, что в этих подвалах и темницах хранится мое главное, подлинное, не на потребу всему этому, погруженному в лицемерие и ханжество, миру. Но я-то понимаю, что пугает ее в этих темницах: моя взрывоопасная чувственность, запертая на замок моей учтивостью, еще больше вгоняющей ее в страх.

И я еще имел глупость предлагать ей совместную жизнь сроком на два года. Да чем же отличаются эти два года от одной ночи в публичном доме с жрицей любви? Быть может, лишь временной протяженностью, одинаково лишенной любви, духовной и душевной, а не только физической, привязанности?

Могу ли я выглядеть таким в ее глазах после того, как мы ощутили, что понимаем друг друга с полуслова. Такое опасное взаимопроникновение всегда приводит к плохому финалу. Она никогда не испытывала страха перед моими неординарными мыслями. Но каким она меня видит, когда похоть застилает мои и так слепые глаза: этаким коренастым носорогом с усами вместо рога, прущим напролом, и, с трудом сдерживаемым хрупким существом женского рода? Таким я вижу себя со стороны, придя в нормальное состояние, изливаясь преувеличенной учтивостью, самого меня сводящей с ума, и находясь в том же теле носорога, которого служители зоосада, называемого миром людей, связали и накормили наркотиками.

После таких приступов ужас охватывает меня и хочется сбежать, забиться в какое-то одинокое логово, подальше от любопытства толпы, которая, кажется, обступает меня со всех сторон сплошным жадным многоглазием.

Следует на некоторое время отдалиться друг от друга, чтобы сохранить все то, незабываемое и прекрасное, что стало нашим общим достоянием за эти почти два летних месяца пребывания вместе в Таутенбурге.

Я знаю, что она переписывается с Паулем, и многое бы отдал, чтобы узнать, как она описывает меня и наши взаимоотношения в этот достаточно долгий период.

Вот, и настает время нашего расставания. Она уезжает. Опять на клочке бумаги я прошу прощение за свое вчерашнее поведение, вымаливаю еще хотя бы полчасика на последний, перед ее отъездом, разговор, и чувствую, что ее оживление, более похоже на избавление от меня.

Глава пятнадцатая
Человек наедине с собой
124

Да, кажется, я воистину искушал ее без нужды. Она же не просто уезжает, а возвращается к Паулю. На этом оселке она затачивает нож, предназначенный покончить со мной. В ужасе отгоняю эту мысль от себя, боясь ее навязчивости. Но ее продолжает подогревать, на всю жизнь приданная мне и преданно предающая меня, Нимфа, моя сестрица, которая разворачивается во всю, обступив меня со всех сторон после отъезда Лу.

В конце августа, сразу же после отъезда Лу, выходит в свет моя новая книга "Веселая наука", не принесшая мне никакой радости.

Вяло пытаюсь отбиться от заклинающей меня святым духом сестрицы, вводя ее в почти каталептическое состояние обвинением в том, что, именно, она уничтожила меня, введя в соблазн кровосмешения, а теперь трубит о том, что половые отношения являются нечистыми, от дьявола. Да, если она хочет знать, истинный грех перед ее святым духом – это объявление нечистой и достойной презрения половой жизни.

Но она за свое: что с тобой, кричит она мне, настолько тебя испортила эта распутная русская девка? Почему ты закрываешь глаза на то, что она, такая наглая и нечистоплотная, по сути, живет на содержании Пауля Ре, и при этом не стыдится морочить тебе голову?

Последний аргумент и без Элизабет сводит меня с ума. Меня преследует то мысль о самоубийстве, то желание вызвать Пауля на дуэль.

Я одновременно отбиваюсь от сестры и жадно ловлю каждое ее слово, мысленно посылая проклятия на Лу и Пауля. Меня сотрясают приступы нервной лихорадки, не просто раздвоения, а разрыва души между взлетом в небо в Таутенбурге и падением в бездну после отъезда Лу.

И за этим теплится последняя отчаянная надежда на ее возвращение.

Еще один удар: письмо Мамы, с тревогой святоши обеспокоенной возможностью того, что я женюсь на непристойной особе (тут сестрица поработала на славу). Старуха совсем свихнулась на безбрачии и любви к Лютеру.

Двадцать шестого августа, в день отъезда Лу, скандал между мной и Элизабет достигает пика, так, что на следующий день я уезжаю в Наумбург. Сестрица тут же пишет матери, что, пока я в Наумбурге, она отказывается туда возвращаться, ибо в данный момент я вожу компанию с аморальной женщиной, Лу Саломе. И чем дальше, тем это поведение будет более позорным. Мама набрасывается на меня со всей силой своего ханжеского благочестия, от которого просто сбегаю в Лейпциг.

Вот, и достиг я той степени существования, когда чувствую себя дома только в поезде.

Насущная потребность души поделиться с кем-то своими бедами заставляет меня излить душу Францу Овербеку. Я пишу ему о том, что, к несчастью, моя сестра превратилась в заклятого врага Лу. Она, видите ли, преисполнена морального негодования, ибо наконец-то поняла, в чем заключается моя философия. Это она воочию увидела в Таутенбурге, что потрясло ее до глубины души. Ее брат возлюбил зло, она же, конечно, любит добро. Да и мать сказала мне такое, что я тут же собрал вещи, и на следующий день уехал в Лейпциг.

Всё – с Элизабет я порвал всяческую связь.

Ужасная мысль точит мне душу: несомненно, я недооценил ее хищную собственническую натуру, ее непроходимую тупость, более того, абсолютное нежелание понять мою философию. Она уверена, что я ее собственность, и она ни с кем не хочет ее делить.

125

Судьба, все же, дает мне еще один шанс на встречу с Лу.

В октябре, в Лейпциге, я провожу с ней три недели, но по атмосфере, царящей между нами, оба мы понимаем, что это последняя встреча.

Я чувствую, как она сдерживается из последних сил, но сам не могу сдержаться от обвинений в адрес Пауля, который, знаю, где-то хоронится в переулках, а, может, и, подобно моей сестре, подсматривает из-за каждого угла за нами.

То ли он чувствует свою вину, то ли она так решила – встречаться со мной наедине.

По плану, оговоренному ранее, мы должны были снять квартиру для продолжения совместного проживания, в Париже, и я даже наводил справки о подходящем жилье, решив отмести все подозрения о двуличии Пауля. Но тут меня сбила с толку совместная поездка Лу и Пауля в Стиббе. Меня они об это не поставили в известность, более того, не была назначена дата нашей следующей встречи. Но может, все мои подозрения – плод никогда ранее мной неизведанного чувства ревности, ведь сказано в "Песне песней" царя Соломона – сильна как смерть любовь.

Неужели я – достойный братец своей сестрицы, мастерицы лжи и сплетен? Неужели я верю в то, что, очерняя соперника в глазах Лу, я унижу его? По-моему, даже возвышу.

По ее репликам я понимаю: она догадывается, откуда ветер дует.

Чувствую, приближается миг нашего прощания. И это подобно знакомому приближению ко мне момента потери сознания. Держусь изо всех сил.

Чувствую, или мне кажется, что ей тоже очень трудно.

Обнимаемся, и так продолжаем стоять, как будто боимся оторваться друг от друг, как будто она чувствует, что еще миг, и я упаду.

Ноябрь месяц, а ночной парк уже пахнет почками, только осознающими себя, еще запрятанными в черные скудные ветки. На какой-то миг, мне кажется, рухнули между нами все преграды, она дает себя целовать. Никогда мы не были так близки лицом к лицу, но краем глаза вижу, как аллея мерцает, подобно полынье, трещина расширяется на глазах, перехватывая мне дыхание. Еще миг, и воды многие захлестнут меня с головой.

А по небу катят тяжкие, бурые, морские облака – ожившие изображения старинных гравюр, на которых разыгрываются кораблекрушения – но резцом не по дереву, а прямо по сердцу.

Выходим из парка. Оголенные деревья остаются за нашими спинами. Свет чужих окон, нагромождение пустых ящиков, чужое белье, с которого смыты все грехи, напропалую вздуваясь парусом, летит вдаль по веревке к ледышкам звёзд, выныривающим в облачных провалах.

– Полегчало? – спрашивает она, гладит меня по голове. – Кажется это слова Гамлета: прощай и помни обо мне.

Сомненья нет: не призрак, а живой Пауль где-то рядом.

– Но мы еще встретимся, – с трудом разлепив губы, слышу свой надтреснутый голос со стороны, понимая и не веря, что это не случится никогда.

– Конечно, – говорит она.

Уходит.

Стучат каблучки.

Все дальше, все тише.

Так вбивают гвозди в ладони.

Я медленно несу свой крест по камням скользкой мостовой.

Улицы срастаются сторонами.

Карета выворачивается из-за угла, как сустав.

Она движется медленно, без пассажиров. Человек, сидящий на облучке, кажется, дремлет, как лунатик с открытыми глазами. Только кони, мои дорогие братья, устало, но упрямо стучат копытами по мостовой.

Оказывается, отчаянно трудно впервые вкусить предательство любимой женщины, не подвластное никакому, даже собственному, суду.

Меня мучают во тьме веселые голоса прохожих, смех, шарканье ног, сама их жизнь, а я ощущаю полнейшую беспомощность, и вся моя философия, гениальные прозрения, тянут меня к земле мертвым грузом, потому что меня предали.

Деревья провожают меня безмолвной похоронной процессией. Холодный восторг прошибает меня: стать деревом. Только дерево может понять каторжника. Приковано к земле, как я прикован к месту, где отстучали ее каблучки. Что оно – дерево? Порыв к небу земли, простирающей ветви рук, – замерший одеревеневший крик.

126

Постепенно до меня доходит, что от меня просто избавились. Предательство со всех сторон, – с одной – Лу и Пауля, с другой – Мамы и Ламы.

Приступы ярости сменяются отчаянием. Мечусь, не могу себе найти места.

Срываюсь в Базель: на день рождения никогда не предававшего меня Франца Овербека. Только ему я могу открыть душу, но какой-то внутренний ступор сковывает меня, сводит скулы.

Наскоро попрощавшись с ним, еду в Геную, оттуда – в Рапалло – с одним желанием забиться в какую-нибудь щель и забыться. Но в мозгу всю дорогу лихорадочно складываются строки письма Францу.

Меня съедают позорные и мучительные воспоминания о случившемся. Столкновение противоречий в душе, жесточайший конфликт чувств, приводящий на ум ненавистного мне Гегеля и невозможность катарсиса по Аристотелю, может не просто свести с ума, но сжить со света.

В какие-то мгновения я чувствую, что просто не справлюсь с собой. Раньше от бессонницы меня спасал поезд: я засыпал под стук колес на стыках рельс. Вот и ношусь, как угорелый, но и этот стук не помогает. Вдобавок, перед посадкой в поезд я принимаю сильнейшие снотворные лекарства, а, покинув поезд в каком-нибудь месте на какое-то время, я пытаюсь успокоить себя ходьбой по шесть-восемь часов.

При всем моем опыте справляться с трудным состоянием, до такого разлада, вероятно, я просто еще не созрел. Если не сумею отыскать алхимическую формулу, чтобы всю эту грязь обратить в золото, я пропал. Чего я не могу перенести – это презрение к себе.

Я прекращаю всякую переписку с матерью после ее письма с ужасными обвинениями, и сестрой, которая просто выедает мне душу самим фактом моей слабохарактерности – выслушивать всю ее злобу, которую она выплескивает на Лу.

Такие две Нимфы, а скорее, фурии, как Мама и Лама, способны свести любого в могилу, тем более, любимого сына и брата, которого у них так бессовестно, на виду всего мира, отбирают.

Я еще пишу Лу какие-то письма, похожие на жалобы обиженного ребенка, обвиняющего ее во всех грехах, и с каждым письмом углубляя пропасть между нею и мной. Я задыхаюсь в этой пропасти, как в могиле: комья земли падают сверху, погребая меня. Я прекращаю всякие связи с Лу и Ре, и ничего не хочу слышать о существовании Мамы и Ламы. Как истинный мазохист, я даже с каким-то болезненным наслаждением истязаю себя, и внезапно, в какой-то момент, прекращаю, в страхе поняв, что это истязание похоже на самоудовлетворение.

После всего, что Лама сотворила, во мне возрастает преклонение перед Чезаре Борджиа. Он был сильным, хитрым и не оставлял следов.

В Таутенбурге, с Лу, под беспрестанным подслушиванием Ламы, я защищал белокурую бестию, которая во мне, возмущался сестрицей и городскими сплетниками.

Я шутливо прокручивал идею – предложить сестре лечение в стиле Борджиа, и даже делал опыты с набором ядов. Нечего и сказать, что план отравления не вышел за пределы лабораторных опытов. Моя лютеранская совесть накладывает вето на мое желание "быть дерзким как лев и нагим, как лис". Я пытаюсь играть "Князя" по Макиавелли, и в этой роли все же остаюсь богобоязненным "маленьким священником", которого похоронил в отрочестве. Когда после моего разрыва с Лу, Лама начинает свои злобные россказни о ней, я прерываю ее ехидным голосом, умоляя рассказать, как она подговаривала Маму, вместе с ней оболгать и очернить имя Лу Саломе, так, что, в конце концов, и я подался этой лжи.

Только этой просьбой я прекращаю ее лживые излияния. Затем, отдышавшись, начинаю на нее атаку всем искусством своих образов, обвиняя ее и Маму, что они отняли у меня мою истинную любовь, а без нее мир – это пустыня разбитых надгробий, пустота глазниц черепов, несущих умопомрачение и безумие.

Это вы вдвоем, говорю я ей, отнимали у меня товарищей моих детских игр. Блаженством веры застили вы мне пути, грязь набросали на дорогу слепца, чтобы во мне возникло отвращение к старым тропам, нащупанным мной. Не ты ли, Лама, сестра моя, Яго женского рода, влила яд в мои уши, чтобы увял цветок моей любви к Лу?

Не ты ли, Мама, назвала спасительницу моей души проституткой, и забросала грязью чистый источник моего существования?

Поистине вы всегда отравляли мне мой лучший мед и старания моих лучших пчел.

И если я приносил в жертву то, что было у меня самого священного, тотчас ваше ханжеское благочестие присоединяло и свои жирные дары, так что в чаду вашего жира глохло все, что было у меня священного.

Да, сестрица моя, в облаках жирного фимиама твоего ханжества, молока кровосмешения и жира вожделения, святая моя любовь задушена насмерть.

127

Да и сами отношения мои с Лу переживают не проходящий приступ болезненного удушья. Маленькая щель, через которую я, все же, дышу, – надежда, что с ней не все еще потеряно. Одна мечта еще как-то греет меня: снять домик в Базеле, встречаться с Францем, посещать лекции и, главное, довести свое одиночество и смирение до крайности. Эти зимние месяцы, с ноября до февраля, были одними из самых ужасных месяцев в моей жизни. На этот раз мне, кажется, не выбраться из ямы. Мысль о том, что моя гордость, с высотой моих мыслей и чувств, ущемлена до глубины души девушкой почти в два раза младше меня, а, главное, после такого, казалось мне, взаимопонимания, она так запросто оставила меня. Это до предела распаляет мою ярость, доводит до безумия. Гнев несколько утихает после получения мною письма от Пауля в конце ноября, и я тут же ему отвечаю, после всего, что произошло, испытывая угрызения совести: как-никак, он был мне другом, а я обвинил его в том, что он хотел отделаться от меня. Более того, меня одолевает чувство, что я вел себя по-воровски, с такой безоглядной поспешностью, так и не выяснив ко всему этому его отношение, украл у него, по сути, его обретение – Лу. Я прошу его думать обо мне лучше и попросить об этом же Лу. В конце письма я клянусь в преданности им обоим, и выражаю надежду, что будем и в дальнейшем видеться. Но мысль об их предательстве продолжает точить мою душу. В одиночестве я только и делаю, что проворачиваю в памяти все, что произошло прошедшим летом и осенью, и ожог этих событий манит меня всесожжением. Самоубийство видится мне единственным выходом развязать этот узел. Я должен сбросить этот смертельный груз с души в письма. С горькой иронией я прошу Лу и Пауля не относиться всерьез к вспышкам моего оскорбленного самолюбия, исходящего от моей мегаломании. Тем более, им не стоит переживать, если я лишу себя жизни.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации