Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 21

Текст книги "Ницше и нимфы"


  • Текст добавлен: 17 октября 2014, 20:57


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Что им мои безумства. Я ведь, по сути, полусумасшедший человек, подобно наркоману, опоенный моим одиночеством. К этой разумной оценке своего положения я пришел, приняв от отчаяния большую дозу опия, чтобы на какое-то время стать бесчувственным, но, кажется, случилась обратное: опий привел меня в чувство.

Я колеблюсь, но все же приписываю в конце, что, на самом деле, всю неделю был очень болен.

Опять меня одолевает комплекс ребенка, обиженного родителями: вот, покончу собой, и будут они всю жизнь мучиться, чувствуя себя в этом виноватыми. В моем проклятом одиночестве эта мысль даже развеселила. Мне мерещатся слова, написанные на стене Валтасарова пира рукой человеческой – из книги пророка Даниила: "Ты взвешен и найден легким". Я действительно пребываю в межеумочном состоянии: не могу ни умереть, ни жить. Для меня понятие "легкий" означает – уйти из жизни, положить конец этому мучительному абсурду, в оковах которого я оказался. Но я помню, что в таких безвыходных ситуациях меня спасает уход в вымышленный фиктивный мир.

Бесформенное бесполое одиночество возникает в памяти некой смутной фигурой, готовой взять на себя все мои муки и сомнения, выковав из них нечто новое, сильное, пробивающее молотом стену земного, слишком человеческого одиночества, за которым ждет меня иное, возвышенно-небесное одиночество. Вырисовывается ли мой двойник, природной сущностью которого является одиночество?

Глава шестнадцатая
В ореоле Заратустры

Ад Бога – Его любовь к людям


128

Магическое действие: странник и отшельник Заратустра спустился с гор. Он достаточно набрался безмолвия, надышался разряженным и чистым до синевы воздухом высот, чтобы вызвать у мух и муравьев в низинах благолепие, более похожее на страх, переходящий в ненависть.

В эти мгновения, в окружающей меня юдоли вырождения, в этом приюте умалишенных, моя невинность порождает волю к рождению новой истины, и в ней, вопреки всем невыносимым страданиям, высвобождается мое блаженство.

Это дает мне силу, как орлу, – парить на доступной ему высоте.

Какие бы боли и страдания не истязали меня, я держусь на этой высоте, я равен духу высот – провозвестнику грядущего. Моя сила в том, что, даже, временами теряя сознание, я неизменно прихожу в себя, и новые идеи обуревают меня. В минуты слабости я прощаюсь с жизнью, но воля моя стоит, как Ангел с обоюдоострым мечом у входа в Рай на страже моего дыхания. Его незаметная, но ощутимая Тень – мое спасение.

И сам я подобен этой Тени, спасительно накрывающей даже муравьев и мух в человеческом облике. Они ощущают это, как дуновение в полдневный жар, но не знают, откуда оно, принимая его за бриз, дующий с моря, объясняя это тем, что вода остывает медленнее, чем земля.

Их мелкие души бескрылы, как души университетских профессоров, в шкуре которых я побывал. Мое, быть может, глупое милосердие покрывает и их, ибо их бесполезность все более раскрывается с каждым днем.

Только после припадка человек понимает, что такое – радость.

По числу припадков выходит, что я самый радостный человек.

К утру мне приснилось: откуда-то взявшийся ребенок держит передо мной зеркало. В нем я вижу рожу Дьявола, язвительную улыбку которого тщетно скрывают мои пышные усы и, увы, незнакомая мне бородка.

Я знаю, откуда у него эта улыбка. Он злорадствует по поводу того, что мои враги, близкие и дальние, обернули ложью мое учение, выставили меня миру искаженным, а, по сути, прокаженным. И хотя они тупы и ограничены, ибо даже в дурном сне представить не могут, что в будущем будут горько рыдать, признаваясь в своем ничтожестве и преступной лжи, их стараниями и моими заблуждениями я обернулся в одного из бесов бесчисленной рати Дьявола, Вельзевула, Повелителя мух. Их рати жируют, благодаря множеству кафе по всему Лазурному берегу, и вообще, обжираловок, ибо море нагоняет аппетит и усиливает бессмысленность курортных физиономий.

В этой палате день ото дня слабеет во мне уверенность, что я обретался у благословенного моря, среди позорящих его величие, в прямом и переносном смысле, трутней.

С тех пор Дьявол повелительно и, все же, с нотками сомнения в голосе, говорит мне, не сомневаясь в том, что я один из его слуг: "Запомни, у Бога есть свой Ад – его любовь к людям".

А я говорю вам – кто я. Так начинает речь лишь еврейский Бог – Яхве. Невероятно соблазнительное начало речи.

Себя же я до последнего вздоха принес в жертву любви к Лу. Она в Зазеркалье прячется, как Нимфа. К ней применимы слова Гёте, вложенные в уста Мефистофеля: "Я – то самое зло, которое творит добро". Ее образ, как приманка, стоит передо мной, и, по мнению Петера, , привел к образу Заратустры. Даже быстрота, с которой я написал первую часть Книги, всего за десять дней, потрясшая Петера, была, по его мнению, порождена моими иллюзиями о Лу, и подспудными надеждами, что она ко мне вернется, ибо бесстрашием своим равна мне. Именно это потрясло меня в ней, двадцатилетней девушке. И это вопреки тому, что после нашего разрыва я назвал ее воплощением совершенного зла, под впечатлением рожденной кем-то идеи, что наиболее тонким воплощением идеи Дьявола может быть женщина, полностью освободившаяся от всяких проявлений женской душевности.

Никогда уже меня не посетит такая сила чувства, которое я испытываю к этой женщине, такое философское понимание друг друга. Ее образ неотвязно стоит передо мной, но и по сей миг я не могу поверить, что это и есть впервые поразившая мою душу любовь.

В Таутенбурге я стал верить вместе с Лютером, что "Бог нередко ведет себя как сошедший с ума". С одной стороны, Он повелительно навязывает людям совершать то или иное действие. И после того, как они исполнили Его волю – подобно Адаму и Еве, или даже Иуде Искариоту – он топит их в пламени Ада.

В Таутенбурге я потерял свою еврейку, но прилип к Богу ее праотцев, ревнивому Яхве. Он милостив к праведникам, и наказывает злых и неправедных. Его освобождающая любовь проистекает из Его гнева, изливающегося яростью, уничтожающей филистимлян.

О, Лу – безвозвратно потерянный рай. Поцелуи моих любовниц скрываются внезапно с наступлением ночной тьмы без единой искры золотистого экстаза, без лунного блика, без обрезанных окраин черного отчаяния – успокоились ветры и духи, тишь во всем, но в отчаявшемся сердце – невыносимая буря, ибо настал час смерти.

Недостижим покой людей и мест, – пещер, в которых души находят укрытие и покой забвения. Не вернется миг под чудным прикрытием гор, где безмолвие движется на бархатных лапах, и ручьи беззвучно омывают зелень. Почему голова вспухает ревом тысячи тысяч морей у меня, любившего безмолвные горы, тихие воды, которые я пил из чаши пространства в одиночестве и абсолютном безмолвии?

О, Лу, это мне наказание: я задушил до смерти любовь, и дух ее топит меня. В то время, как другие писатели ни о чем не писали, кроме любви, я эту никчемную тему оттеснил к концу.

Но теперь человеческий фактор моей жизни обрел для меня новую почву: не искусство, не наука, не философия, только – любовь. Это овладело всем пространством моего утопающего бытия. Нет ничего более достойного, чем ускользающая от нас любовь. Как безумцы мы ищем ее, подобно потерянной Атлантиде, похороненной в океане мировой ненависти. Сконцентрированный в себе, отверженный и одинокий, мой мозг больше не пускается в погоню за искусством и идеями, а плывет без всякой сдержанности в гавань ее объятий, между ревущими ветрами и буйными потоками бытия.

О, Лу, дай мне отдаться благословенной страсти.

Все впустую, поздно, слишком поздно.

Ты ушла, тебя нет, и завтра я буду среди мертвых.

Выходит, что следует принимать рев безумца как наказание небес, признать себя таким, каким я увидел себя в исповедальной моей книге –"Се человек" – "Ессе Номо"?

Не мир разрушен, а я.

Природа отталкивает от себя идеи, даже самые высокие, в пользу животного существования.

Жизнь – сама по себе – цель, и все мои мысли это горсть на ветрах космической судьбы. Лишенный последней иллюзии – сил идей – охваченный отвращением, я блуждаю в пустоте, но изо всех сил держусь за существование, ибо это всё, что осталось среди развалин мыслей. Все мое мышление подобно колесу самообмана, но я не могу вернуться в состояние эйфории и полагать, что смогу найти счастье в царстве смерти, глубоко погрузившись в нирвану.

О, быть живым, бездумно распластаться, и все же быть живым и ощущать тепло солнца. Ведь, в конце концов, ко всем страстям существует и страсть к жизни. Даже каждый вздох дается в страданиях, и лишь смерть обещает избавление от болей.

Смерть – в наших руках, жизнь же – никогда.

И сколько она не отталкивает нас от своего лика, мы цепляемся за нее с той отчаянной хваткой, с какой я боролся за жизнь в чреве матери.

Да, я сегодня цепляюсь за жизнь с тем же слепым страхом, отказываясь уже от мысли о существовании, и все же жажду прорваться к дневному свету. Что может быть страшнее – я уже писал об этом – последнего вопля дона Хозе: "Да, я убил мою Кармен, мою любовь!" Я убил мою Кармен клинком своей мегаломании. Я уничтожил ее не потому, что она отказалась меня любить, а потому, что я отказался любить Бога, и даже признаться в Его существовании.

О, божественная Лу, ты была прекрасна в свои двадцать лет, вещающая вечным языком цветов, но я не слушал тебя. Я позволил пылающей головне Лютера стегать по саду и иссушить каждый писк живого, каждую золотую искру.

Отец мой умер от разрыва сосуда в мозгу, я же сам спровоцировал болезнь в моем мозгу, и умру от того, что нанес удар любви – любви к тебе, Лу, любви во мне. На пороге темной двери я уткнулся носом в землю и потерпел полное фиаско.

Или такова цель всего живого – толкнуть человека в безумие? Если бы я вскрывал сейфы, и ломал черепа, вместо погони за духом с помощью философского молота, тогда бы я наслаждался дружбой с русской Калипсо.

Руссо и русские Мессии
129

Лу была наполнена сочинениями – Хомякова, Леонтьева, Аксакова. Фантазиями Фёдорова. Анархизмом Бакунина, Кропоткина, Михайловского, Краевского, Белинского. Прозрениями и терзаниями Достоевского и Толстого. Она выставляла всех этих фанатиков, безбожников, опьяненных Богом, целых батальонов русских Мессий, проходящих передо мной лишь для того, чтобы я защищал свои принципы от их принципов.

И если нет – пусть истают и сойдут с меня ночные ее поцелуи, ибо я был философом, а она лишь прикидывалась такой. И когда она оборачивала себя куском ткани и начинала меня обличать, я должен был защищаться от обвинения, что все мои идеи украл у Леонтьева. Имя его и теория ушли от меня в забвение, словно он был философом-негром в глубинах Конго. Провозвестник этот, ставший монахом, пытался оправдать палачество царя, говоря, что явление Пушкина стоило всех страданий русского народа. Все, что русские могут предложить это – Пушкин. Да, Леонтьев нападал на русскую мессианскую идею в смысле равенства, запятнавшего культуру. Но само падение культуры может приниматься как благословение, если встанет новая раса дикарей – порожденных Руссо и еще не рожденными тиранами в России и в Европе – и уничтожит культуру, которая питается ложью и лицемерием, и с этим позорно смиряется общество. Вместо защитника царизма и его культуры, основанной на погромах, я предпочту присоединиться к социалистам в их войне против фальшивой культуры мелкобуржуазного антисемитизма.

Такой была моя позиция в отношении перевернутой культуры Леонтьева. Русская Нимфа это знала и обвинила меня в том, что я загрязнил наше гнездо любви пустословием и болтовней Сократа, Канта и Гегеля.

Венера завидует Минерве.

И в то время, когда богиня мудрости Минерва демонстрирует молнии прозрения, богиня любви Венера мобилизует все божественные связи неба и земли на тотальную войну против первой. Это я почувствовал, когда пытался, по следам Гёте и Соловьева, изображать философию в облике девственницы Софии, Вечно Женственного, в полном смысле этого слова, до изгнания из рая стараниями Змея.

Но тоску по девственной мудрости отгоняет жесткий биологический закон.

Таинственный Эрос требует абсолютного изгнания моего разума в пользу проникающих повсюду покачивающихся бедер и встающих грудей, преследующих меня в этом доме умалишенных.

И если философ не может смириться с животным началом в себе, женщина с творческим потенциалом, как Лу, не найдет в нем пользы, кроме причины для своего высокомерия.

Каждая женщина – проститутка в глубине души, и пока мужчина это не поймет, он не сможет пробиться до девственной чистоты ее бытия.

Если когда-нибудь я разобью оковы моего паралича и начну жизнь заново, я поставлю загадку Сфинкса перед евнухами и философами, и обернусь взломщиком.

Но не только боги, – и богини защищают нас от нас самих. Моя русская Венера вернула меня к глубокому сознанию Спинозы, по которому божественность человека приходит к ним через истинную любовь, а эллинская Урания ведет к культу дикого разврата, пытаясь изгнать страх и незнание жизни эротической истерией и неистовыми совокуплениями.

Лу была для меня наркотиком, как успокоительное индонезийское наркотическое средство, которым я перестал пользоваться, пока длилась лихорадка нашей любви. Она была для меня тем наркотиком, который влек в ужасные бездны страданий и счастья. После того, как я излечился от Лу, ко мне вернулось чувство человека, который избавился от наркотика и теперь может ощутить божественную разумную любовь Спинозы, вернуться и праздновать в царстве человеческого духа.

До чего докатился Заратустра, орел и змей взирают на него с презрением с высот космического сознания.

Но как ни изворачивайся, сила должна соответствовать рациональной справедливости, ибо, если этого не будет, она скатится к варварству. Это было главной идеей еврея Пауля Ре, который вместе с Лу (не еврейка ли она из дома Ирода, которую насильно крестили?), проповедовали мне с фанатичностью апостола Павла, когда он бил христианским Евангелием в каменные головы римлян. Лу облегчала себе задачу, облекаясь Клеопатрой, и упрямо доказывала, что относится с уважением к змею Заратустры более, чем к змею из Нила.

"Маленький священник", живущий во мне, восстал против демонстративной наготы, а демоническая тень убийственной морали преследовала ее до того, что она приняло кредо Толстого, согласно которому половые отношения, так или иначе, деяния дьявола. И так мы оба изгнали, снедаемые стыдом, самих себя из рая в то время, когда моя сестра Элизабет силой толкала нас в Содом, город нашего с сестрой греха, испаряющегося дымом пожара.

Только женское чрево знает страдания жизни мужчины, кастрированного, не верящего в себя. Только женское чрево может вернуть человека во вселенную Гераклита, который в мире столь многих изменений мог бы разглядеть неизменный абсолют, разум Бога, сдерживающий хаос из поколения в поколение.

Идеалы, выродившиеся в Идолы
130

По правде говоря, современная мысль подобна перепуганной Андромеде, прикованной цепями к скале над Средиземным морем, у Яффо, в то время, как чудовище нигилизма мечет в нее струи огня и серы из ноздрей.

Как Персей, я бросился спасать божественную пленницу. Но, будучи сам порождением своего времени, я обнаружил себя тоже плюющим пламя на ее бедра и грудь. Я был тоже чудовищем, единым целым с безумием времени, против которого я боролся, как Персей, вдохновленный Сократом с его абсолютным духом. Я проклят верой и проклят отречением от нее, проклят разумом и проклят страстью, проклят плотью и духом.

Со все более усиливающимся безумием я вижу чудовище, пожирающее Андромеду. Но это безумие – в моем мозгу. Я жертва и я хищник, я убийца и я убиваемый.

Лу не столько идеализировала, сколько идолизировала лишь две вещи – свое искусство и свое тело. Искусство она выражала через свое тело Венеры, как и Жорж Санд – чьи романы, по сути, обнаженная исповедь ее эротической личности. Она изучила каждый жест и каждое эротическое движение в своем будуаре тысячи раз, измерила каждый любовный вздох или стон своих любовников, зафиксировала их подробно в своих книгах. Жорж Санд была Наполеоном любовных спален.

И все же, изощренная в бесконечных любовных сражениях между полами, она была, по сути, простым рядовым по сравнению с Лу: тонко продуманная скромность в одеждах только более подчеркивала ее вожделенные прелести. Она была воспитанницей русской школы свободолюбия – Пушкина, Лермонтова, Нечаева, и потому избрала освобождение женщины и оставила за собой сжимающий корсет одежд стадной морали. Потому и тянуло меня к ней, ибо она абсолютно отрицала буржуазную мораль, под которую я пытался подкопаться только в своих книгах. И если я потерял в нее веру, то это потому, что потерял веру в себя, в звезду моей жизни.

Но сейчас пришла молитва моего Заратустры: «Вы, высшие вселенские силы, дайте мне безумие, чтобы я мог поверить в себя».

И я, как Иов, могу сказать с полным сердцем: «Вот, Он убивает меня, но я буду надеяться; я желал бы только отстоять пути мои пред лицом Его».

Я пытался превратить философию в искусство – искусство в жизнь.

Музыку, поэзию, науку, философию, теорию мер, дела государства, литературу я свел воедино. Цель моя была – закрепить гегемонию человека над природой, так, чтобы вознестись над человеческим началом, на ступень человек-бог, и достичь цели Сверхчеловека.

Но любовь не служила в моем поколении человеческой жизни, и потому я не мог вызвать в памяти никакой космической любви, "внедрившейся в члены смертного", согласно Эмпедоклу.

Космическая борьба между любовью и враждой, приводящая к равновесию в динамике жизни, была для меня лишь враждой, жестокостью социального дарвинизма.

И это была Лу, которая тяжко трудилась над тезой Толстого, смысл которой – гегемония любви над ненавистью. Веру в эту тезу я потерял еще в детстве, когда был бит пуританством Наумбурга и устрашающей атмосферой ханжества.

И если я вел себя, как Вертер из романа Гёте "Страдания молодого Вертера", когда она была оторвана от меня хитростями Ламы, то это потому, что меня объял страх, что я потеряю опору в любви, которая превратилась для меня в саму жизнь.

Сочинители легенд видели Эмпедокла прыгающим в языки пламени, вырывающиеся из жерла Этны. Но судьба эта суждена была не предшественникам Сократа, а лишь мне одному. После того, как я расстался с любовью моей жизни, любовью, которая сделала меня человечным, я совершил прыжок, отчаянное ныряние в языки пламени безумия. Я надеялся, как Заратустра, властвовать оттуда верой в свою силу. Благодаря тому, что потерял рассудок, я рассчитывал спуститься к более глубокому – раскрепощенному разуму безумца, к нормальной гениальности проклятого.

В конце концов, до меня дошло, что такие женщины, как графиня, Козима и даже Лу – не более, чем сладострастные кошки, чьи гибкие тела и бархатные лапы всегда вползают в мужские души, внося хаос, нравственный и духовный, в самые основы нашего мужского бытия.

Если бы Гёте глубже проник в женскую природу, он бы открыл еще одного Вертера, который покончил самоубийством не из-за неразделенной любви, а из-за осуществившейся плотской любви.

Тысячи Вертеров духовно кончают собой, раздавленные колесами страсти, в противовес одному Вертеру, пустившему пулю себе в лоб из-за какой-то служанки, не захотевшей ему отдаться.

Прекрасный пол потерял надо мной власть.

Всегда я видел в себе художника больше, чем мыслителя, а в поэзии – высшее осуществление метафизики. Но если женщины способствовали моему физическому и душевному упадку, – пользовались они слепым инструментом иронического Бога, который сотворил нас в смертельных муках, чтобы мы познали истинный смысл жизни.

В своих снах я обнимаю Лу, нагую ее красоту, столь хрупкую в потерянном раю, возникающую чудом цельности и совершенства, в акте любовного слияния. Она последнее божество, высеченное духом колдовства из хаоса и уничтожения нашего времени.

Поэтому я взываю о помощи к женщинам, к скользящему движению изнутри вовне и извне – внутрь – в ритме соития, к полярному напряжению между мужским и женским началом. Моя любовь к Лу сконцентрировала меня на оси космической силы. Я, стоящий с краю, превратился в центр, и мой хаос обернулся танцующей звездой.

Сейчас, лишенный полюса, лишенный личности, я таю и растекаюсь – к смерти? Нет и нет – только жизнь! Я Дионис!

131

Влюбленные не силой разума, отчаиваются от силы любви. Когда я находился в обществе моей Лу, она втягивала меня в свои хитрые славянские уловки, в колдовской круг любви. Там уже присутствовали Толстой и Достоевский с ножницами в руках, готовые подстричь мои когти – хищной птицы, которая затесалась среди христиан и христиан-социалистов, спрашивающих о колдовстве, о знатоках, о тысячелетнем царстве.

Лу была для меня добрым ангелом, борющимся со злым ангелом Элизабет. Она пробудила во мне демоническое начало через осознание большого греха, лежащего на нас обоих. Элизабет не гнушалась никакими адскими уловками, чтобы оторвать меня от славянки Елены. А так как я и сам славянин, из польских аристократов, победа Элизабет была двойным поражением славянства.

Пока я не исповедался Лу, я не смог до конца понять тяжесть положения царя Соломона: не одно чрево, а тысячу бездонных чрев ему было необходимо насытить. Это слишком для человека, даже Соломона, единственного иудея, который дерзнул создать империю и стремился расширить границы своего царства.

С Соломоном стремление иудеев к мощи достигло высшего пика: он стремился собрать все небо и землю под знамя Яхве, и наложить "пакс иудаика" на весь мир. Так и Лу, – Соломон в женском роде. Она жаждала властвовать в мире души и духа, оставляя мне роль истукана. Посредством господства надо мной она могла добиться господства над миром. Но только знаменитые проститутки, как Помпадур или Монтеспан, могли властвовать над миром из своих спален, и это лишь благодаря их царским любовникам, которые явно отличались слабоумием. Но я не слабоумен вопреки выводам психиатров, основанным на вымышленных данных.

Передам эти мысли моему другу Стриндбергу: бедняга постоянно страдает от невротического комплекса, связанного с женщиной, и он будет весьма удивлен, узнав, что профессор Ницше его товарищ по несчастью.

132

Я проживал «вечное возвращение того же самого».

Философствовал всеми своими силами, и колесо хаоса вертело меня до безумия.

В "вечном возвращении" зашифрован полный смысл уважения человека. Без понятия "вечного возвращения" живое существо – случайность времени и пространства. Включенная в бесконечность новых рождений, жизнь человека становится понятием колеса, вечно возрождающегося.

Теперь я снова между зубьями этого страшного колеса хаоса. Одно у меня утешение, и никто не сможет его у меня отнять. Если бы я женился на моей славянской принцессе, быть может, был бы счастлив, но мир должен был ждать еще тысячу лет "Заратустру".

Лу используя, свой острый язык, свела меня с высоты наполеоновского высокомерия – моей пустой галлюцинации, что якобы я призван тайным велением судьбы исправить этот мир, испытывая отвращение Гамлета к идее исполнить роль Наполеона или Иисуса, конец которых известен – остров Святой Елены или распятие.

Она обратила мое внимание на эссе Тургенева о Дон-Кихоте и Гамлете. Она пророчески предсказала, что после того, как я выбьюсь из сил в отчаянии, подобно Дон-Кихоту – изменить мир, я погружусь в отчаяние Гамлета и притворюсь сумасшедшим, как Гёльдерлин, чтобы отказаться от любых контактов с якобы нормальными людьми – всей этой отвратительной братией.

Под влиянием Пауля Ре и Лу Саломе я написал "Утреннюю зарю". Книга эта обнажает следы еврейского демократического сознания во мне, и его влияния на политические процессы на Западе.

Я писал: "Общее видится мне более интересным, чем экстраординарное". Декларация эта заставила меня содрогнуться в тот момент, когда я выводил ее на бумаге, ибо это был конец моей аристократической философии и моего согласия – взять на вооружение демократическую посредственность, как норму мышления.

"Я – собственное свое достояние, – говорила Лу, – не подчинюсь ни мужчине, ни женщине, ни Богу, ни Сатане, ни государству".

Почему Лу никогда не отдалась мне всецело, всем телом? Ибо тело ее было ее достоянием.

Я мог бы его получить в одолжение, реализовать обоюдную эротическую нужду, но тело ее всегда бы оставалось ее личным имуществом – и тело, и душа.

Мужчинам не хватает смелости подняться на баррикады или изменить порядок мира как, к примеру, сделали Наполеон, Бакунин, Прудон, Маркс и другие отшумевшие ураганы века, которые еще поднимутся смерчами смерти, – в спальнях они осуществляли свою похоть силы. Я тоже был таким ураганом, и что ответила мне Лу двадцати четырех лет, когда слишком обнаглел в своих требованиях? – "Иди к проститутке. Я отдамся тебе лишь на основе любви и взаимопонимания". Кто, как не я, понимает ее. Не только Иисус, кесарь или я сам – каждый человек – Бог. Каждый готов мыслить "абсолютным разумом" Гегеля, считая свое эго всесильным. Если каждое существо считает себя Богом, что остается от моей веры в общественный разрыв между гением и тупоумным?

Может, и, вправду, нет между ними дистанции.

Возьмите, к примеру, профессора Ницше, гения девятнадцатого столетия, рухнувшего в отупение паралитика, потерявшего разум. Чтобы доказать, что философия моя фальшива, должна ли была Лу оглушить меня безумием?

До чего пали герои? Даже правую руку я не могу поднять для отпора – ибо она парализована! Сладка месть. Добро пожаловать, Пауль, к женщине, которая установила новую форму удовлетворения, отвергнув высшую женскую цель, – создание человека. Таким образом, она оскопила буржуазную культуру, которая уже не в силах что-либо родить, кроме собственного небытия.

Если Лу вернется ко мне, плачущей и умоляющей меня вернуть любовь – я сконфужу ее ответом Энея: перестань смешивать свой дух с моим духом своими уловками и жалобами. Не я, а моя судьба повелела оставить тебя – отосланную, как блудница к вратам дворца Венеры, отвергнутую рукой поклонника, обнаружившего, что он поклоняется животному.

"Вещи более в сознании, чем сами по себе",– сказал Фома Аквинский, и это особенно верно в отношении любовников и любовниц. Моя русская Калипсо, конечно же, плод моего воображения, и именно поэтому она гнездится в моей душе, как ведьма, сошедшая со страниц Гомера и Бальзака. Если бы я только мог видеть ее как существо в плоти и крови, то смог бы стереть ее из моей памяти навсегда. Я мог бы выкорчевать всяческий ужас при упоминании ее имени. Но, по сути, я веду себя, как юноша, больной любовью, подобно Ромео, похороненному с Джульеттой в одной могиле.

Госпожа Лу Саломе вместе со своим супругом Ре отсекли две опоры из моей прозрачной душевной структуры: расовой гордости и внутреннего понимания повелений судьбы – силовой оси мировой истории. Под влиянием позитивизма госпожи и ее напарника я написал "Веселую науку" и "Человеческое, слишком человеческое", пытаясь обосновать мою теорию на научном рационализме, а не на интуитивных прозрениях греческой эстетики. В определенном смысле, это было неотвратимым действием Лу.

Природа всегда идет рука об руку с женщиной, чтобы укоротить рост Сверхчеловека до гнома. Ни один человек не является героем в глазах его слуги. Ни один философ или поэт не является космической силой в глазах своей любовницы, привыкшей к его наготе со шрамами, покрытой волосами, как обезьяна.

Поляк – так я определяю свою родословную, которую все – и близкие, как и враги, – из зависти, пытаются у меня отнять, – сын аристократа, называющий себя Ницше, ничем не отличается в глазах Калипсо от тупого крестьянина, выплевывающего табачную жвачку на собственную одежду и справляющего нужду в открытом поле. Между шелковыми простынями ее высокой кровати все мужчины равны – будь то Улисс, подобный разбитому сосуду, или Голем, который потерял всякую цель и стремления в своей жизни.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации