Электронная библиотека » Эфраим Баух » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "Ницше и нимфы"


  • Текст добавлен: 17 октября 2014, 20:57


Автор книги: Эфраим Баух


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)

Шрифт:
- 100% +

В кафедральном мраке всегда слабый, как бы взвешенный в слуховых извилинах гул: голоса людей доносятся неразличимой и невыносимой исповедью, как сквозь слой воды. На миг пресекутся, оставляя пустоту, но через некоторое время возникают вновь, приближаются, усиливаются, словно кто-то медленно и скорбно дышит над ухом.

Нахлынувшая волна архитектуры выпархивает крыльями Ангелов из кафедрального мрака, из темени любой галереи, из-за любой

каменной складки, и, вопреки желанию, возносит на скалу собора, на колокольню, и это кажется спасением в первый миг, когда, выброшенный из низин долгого рабства, ухватившись за шпиль колокольни, ждешь новой волны, которая с той же исчерпывающей полнотой понесет дальше и выше. Но в следующий миг оказывается, что воды ушли, как растаявший снег, обнаживший собор в сказке барона Мюнхгаузена, и ты висишь на колокольне, и спускаться по лестнице равносильно возвращению в прошлое, и остается одно – отдаться безумию мига.

На древнеримских склепах – изображение плоской чаши, патеры, с монетой Харону.

Я уже носился по Риму в поисках работ Леонардо, той его нежной, насыщенной тенями, меланхолии. Это ведь поиски собственного детства, так полно скрывающиеся за столь меланхолическим взглядом мальчика вслед Ангелу. Его я однажды увидел на картине неизвестного художника печально прикорнувшим на краю крыши обычного, но родного дома, напоминающего уголок детства в Рёкене.

А вокруг суетятся люди. Взгляды их устремлены в землю.

Мальчик затаился, ибо понимает: единственный раз в жизни открылся ему его собственный хрупкий, меланхолический характер в замершем печальном Ангеле. Так и остаешься на всю жизнь мальчиком, вступающим в жизнь, как впервые пугливо вступают в воду, боясь быть затянутым в омут.

А по римским улицам, отвлекая внимание от соборов и полотен, бродят смуглые и белолицые мадонны, занимаются покупками, но, главным образом, бросают на меня взгляды, затягивая мимолетным влечением к их мелькнувшей мимо красоте, нежности, меланхоличности, обреченности.

Но разве самыми счастливыми и глубоко несчастными среди глазеющей публики не являемся мы, философы и художники? Разве не для нас ощутимо в ранние часы дня или заката к ночи, отцеживаясь и воспаряя золотым сном искусства, замирает вечность над темно дымящейся жизнью в узких щелях римских улиц, – вся эта отцеженная вечность картин, скульптур, зданий, образующих свой прекрасный и отчужденный коралловый риф?

О, боги, и тут они, словно подвернувшиеся из подворотни, чтобы оттенить и обесценить красоту проходящих мадонн, старухи, подобные сгнившим пням, сидят у домов на каких-то диковинных скамейках, сколоченных неумело, на скорую руку, не переговариваются, не сплетничают – молча, враждебно вглядываются в проходящую, неизвестно куда торопящуюся толпу. Я отлично помню старух своей юности, всей прошедшей жизни. Как бы поздно ни приходил домой, они бодрствовали. И сейчас они провожают меня взглядами, нахохлившись как совы, подслеповато глядя вверх, словно бы приподнимая усохшие тела и огромные бородавчатые лица. Носы – клювами или вздернуты так, что ноздри – почти у глаз. Иногда лицо сморщено, как сушеная слива, иногда раздуто, как вареная брюква. Старухи, сидящие в подворотнях жизни. Старухи, которые нас переживут. Единственно, чем я равен им – своей подслеповатостью.

110

Образы Нового Завета в необозримом золотящемся сумраке собора Святого Петра подступают как неизвестный палач, чье лезвие ощутил на своей шее Иоанн Креститель.

Эту сумрачность, благодаря сакральному внутреннему пространству собора, исподволь проникающую в душу каждого посетителя, просекает, словно игла, тонкий солнечный луч, коснувшийся моего лба.

Он мгновенно вызывает мысль, что мир этот – не просто собрание окружающих тебя предметов, а луч света, соединяющий их неожиданным образом, придающий миру настрой – сумрачно-печальный или бесшабашно-веселый, мгновенно усиливающий энергию восприятия всего незнакомого пространства.

И оно, слабо освещенное, освященное великой, но устаревшей и отметенной временем, идеей Бога, одомашнивается этим тонким лучом, обнаруживающим пусть скудную, но живую связь, казалось бы, разобщенных элементов окружения. Так воспринимается мир истинный, который раньше был лишь собранием не связанных между собой вещей, предметов, людей.

Мне же, вечному страннику, открывается в это мгновение, что кочевье, как форма существования, удовлетворяющаяся минимумом уюта, малого домашнего мира, по сути своей, более открыта космическому пространству и времени. Именно, в их протяженности, предметы и вещи, вплотную окружающие нас, возвышаются, замерев у края небесного круга.

Их вещность, по сути, – вечность.

Я опасливо оглядываюсь на Ангела, чьи одеяния отброшены ветром – с такой стремительностью он спустился к Аврааму, занесшему нож над сыном Исааком. Или этот из Ангелов, угрожающих, карающих, сжигающих Серафимов, которые не всегда успевают отвести нож? Я же возвращаюсь к ставшему "своим" единственному Ангелу, стерегущему вход на купол собора Святого Петра, чтобы подняться наверх и постоять там, преодолевая страх высоты, как любимый мной Гёте приучал себя хладнокровию и бесстрашию в предчувствии своего долголетия, на высоте Кельнского собора.

И кого я внезапно замечаю в боковом пустом приделе, явно давно заброшенной исповедальне?

Как в собственной вотчине, сидит Пауль и что-то пишет. Ну, конечно, он же атеист, взлелеянный самым, процеженным сквозь тысячелетия, еврейским скепсисом. Не испытывает никакого пиетета, тем более, страха перед ангелами и апостолами, и, будучи неверующим Паулем, в отличие от своего тезки апостола Павла, в глубине души он еще более скептически относится к апостолу Петру.

Рядом с ним сидит девушка, тощая, субтильная и, на первый взгляд, ничем не привлекающая внимания. Она что-то ищет в книге и показывает Паулю. Луч сместился, покинул меня. Привыкаю к сумраку, ведь я наполовину слеп.

Так вот она, та самая русская девица, о которой Пауль писал мне, весьма двусмысленно предлагая вести "хозяйство" втроем, и настоятельно звал приехать в Рим. Более того, по его словам, это русское чудо было весьма расстроено, что не успело со мной познакомиться, ибо я исчез.

Мне уже тридцать восьмой год, но я не отказываю себе в удовольствии проводить взглядом каждую красивую молодую женщину.

– Фридрих, – слышу я удивленный голос Пауля, – вы? Мы вас давно ждем.

Не успеваю опомниться, как она стоит передо мной. Худенькая, вся светящаяся прозрачностью, какая бывает у больных легкими, в длинном черном, наглухо застегнутом платье, делающем ее похожей на монашку.

Что еще за чудо – это чадо? Глаза голубые, бездонные, сразу же втягивающие, как в омут, откуда можно и не выбраться. Это меня поражает и настораживает. С ней я еще незнаком, но себя узнаю: лицо мое, тридцативосьмилетнего мужчины, позорно пылает, как у юноши.

Преодолевая приступ преувеличенной вежливости, что всегда вызывает у знакомящихся со мной женщин подозрение в притворстве и скрытности, изрекаю первую, пришедшую на ум и, несмотря на это, довольно велеречивую фразу:

– Какие звезды свели нас здесь вместе?

Но через совсем немного времени я уже чувствую себя с ней накоротке, как будто мы уже давно знакомы. Она смотрит на меня восхищенным взглядом, говорит на отличном немецком языке.

По все более удивляющим меня ее репликам, я понимаю, что она читала мои сочинения. Признается, что хотела со мной познакомиться.

С удивительной искренностью и наивностью, тут же выкладывает, что Мальвида ее заинтриговала рассказами обо мне, суровом философе, который в стоическом одиночестве борется со своими болезнями. Она знает, что это такое: стоит ей разволноваться, как у нее горлом идет кровь. И еще Мальвида сказала ей, что я нежный и преданный друг.

Конечно, Мальвидой двигают матримониальные цели: желание меня женить. И хотя всякое сватовство мне претит, на этот раз я ей благодарен.

Мне, говорит Лу, весьма понравилось решение Пауля – писать новую свою книгу о земных корнях любой религии в заброшенной исповедальне, по сути, в центре христианства – соборе Святого Петра.

Она, последовательница Вольтера, взялась помогать ему подбором аргументов. Неужели монашеское платье всего лишь камуфляж?

Набираюсь непривычной для меня смелости и спрашиваю, как она относится к мужчинам. Да у меня же пятеро братьев, говорит, а я самая младшая: в детстве весь мир мне казался населенным братьями.

В какие-то минуты, когда она отвлеклась куда-то, Пауль кивает мне: ну, что скажешь?

– Вот, – говорю, – душа, которая одним дуновением создала это хрупкое тело.

Про себя думаю: берегись попасть в коготки этой кошечки, ловушка захлопнется быстрее, чем ты успеешь опомниться.

Насколько я, в общем-то, лопух в любви, все же, понимаю, что к Паулю она относится с пиететом, а он влюблен в нее по уши. Она, несомненно, обаятельна и может вскружить голову любому: велик опыт в окружении пяти братьев. Интересно, на что она намекает, признаваясь, что хочет строить свою жизнь по кредо, вычитанному у меня и обращенному к каждому индивиду: "Стань Тем, кто ты Есть".

Она понимает, что это совсем нелегко – извлечь из души ее истинную, подлинную сущность. Но, по ее мнению, каждый неординарный человек должен быть способен стать режиссером своей Судьбы, а, может быть, близких и дорогих ему существ. Странный намек, но, честно говоря, эта двадцатилетняя девушка вполне может стать режиссером моей Судьбы.

Фридрих, сдерживаю я себя, не гони коней, но, кажется, вожжи выскальзывают из моих слабеющих пальцев – при взгляде на нее..

Боюсь, что табун раннего моего детства, те легкие быстрые кони моих снов, пьющие из источника, открывшегося мне изначальной тягой к поэзии, почти Пегасы одного из первых моих стихотворений, долженствовавшие унести меня вдаль, почувствовав мои колебания, умчались, оставив меня в стороне от истинной моей Судьбы, к которой они меня звали.

С тех пор при виде коня, я отвожу взгляд. Кажется мне, что в его глазах светится укоризна. Вот и здесь, в Риме, увидев коней, запряженных в экипажи, закрываю глаза, и под веками возникают те, кони из детства, попавшие в рабство.

Бессмертной латынью цокают тысячелетние камни.

"Sic transit gloria mundi" – Так проходит слава мирская.

111

Мы вышли втроем из собора Святого Петра, и взгляды наши приковало к себе странным, даже угрожающим намеком, зрелище. Там, где закатилось солнце, подобием взрыва расширялся черный гриб облака, оборачивающийся огромным, в полнеба крабом, разбросавшим клешни перистых облаков, и в голове краба – прорезь, пасть, заглатывающая этот гриб. Воистину, вставшее противостоянием святилищу, видение Апокалипсиса.

На площади Святого Петра, под колоннадами Бернини, темнеет быстро. В окнах папского дворца белеют полотенца, развешанные для просушки.

Птичьи стаи выстраиваются невероятными узорами в закатном римском небе, подчиняясь каким-то тайным своим законам.

Я говорю, что древние римляне умели предсказывать будущее по этим узорам. К сожалению, я не владею таким умением, а жаль: хотелось бы знать, что нас ждет в наступающие дни. И хотя, я многозначительно подчеркнул слово – "нас", ни Лу, ни Пауль не откликнулись.

Она уже успела с обезоруживающей откровенностью, пока мы гуляли по собору, а он писал в своей исповедальне, сказать, что ей близко его мировоззрение позитивиста и дарвиниста, причем, слова эти произносила с уверенностью знатока. Она, как и он, считает замужество и рождение детей нерациональным и вовсе не нужным занятием для философа, чья цель – познать тайну и основы жизни. Об этом Пауль пишет в своих опытах по этике. Но вот, что ей странно и непонятно: после всех обсуждений этой темы и достигнутого взаимопонимания, он сделал ей предложение.

Ну, и каков был ее ответ, осторожно и, кажется, даже извинившись в присущей мне вежливой форме, вызывающей у меня самого отвращение, спросил ее я. Конечно, она ему отказала. Во-первых, это откровенное предательство – идти против своих же моральных принципов, а, во-вторых, она ставит дружбу между женщиной и мужчиной выше всяких матримониальных связей. Она очень многое извлекла из опыта дружбы с братьями, и потому предложила Паулю не только общение, но даже жизнь вместе, как она жила с братьями.

Вдвоем, спросил я, ведь братьев у нее было пятеро.

Можно и втроем, ответила она, испытующе посмотрев на меня, хотя Мальвида считает это эпатажем, но лично ее, Лу, и вовсе не интересует мнение окружающих. Меня эта идея не просто развеселила, а по-настоящему вдохновила, но я умело перевел разговор на абстрактные темы, которые занимали меня в связи с написанием продолжения "Утренней зари" – самого меня увлекающей эпатажем книги "Веселая наука".

Эта девушка чертовски умна, и в глубине моей души таилась боязнь, что она понимает, почему я уклонился от продолжения темы о братьях и сестрах. Но она слушала меня с неослабевающим вниманием, широко раскрыв глаза, и реплики ее на мои велеречивые излияния просто поражали меня своей точностью и неожиданностью взгляда. С такой остротой ума у столь молодой девушки я встречался впервые в жизни.

У этого ребенка, если учесть, каким я был в возрасте двадцати лет, я обнаружил изумительный дар слушать и слышать. Реплики ее были короткими, взгляд кроткий, спокойный, движения мягкие, но уверенные. Любое произнесенное ею слово не оставляло сомнений в ее восприимчивости и глубине.

За долгие месяцы уединенных размышлений я совсем отвык от удовольствия говорить и быть выслушанным, и теперь понимал, что, наконец-то, нашел достойную собеседницу.

Мысль о проживании втроем, вспыхнувшая в моей душе, как спичка, брошенная в разгорающийся костер, все более овладевала мной, пока мы с ней гуляли по Риму вдвоем, ибо Пауль основательно увяз в написании своей новой книги. Несмотря на то, что она отвергла его предложение, меня не оставляла мысль о нашем с ней сближении.

Она сама призналась мне, что глубина и пылкость моих мыслей ее до того потрясла, что лишила сна. Значит, в бессонных ночах она думала обо мне. Это внушало надежду, требовало времени и выдержки, чего нет в моем характере. Но в меня все более внедрялась мысль, что стечением Судьбы, именно, эта случайно пересекшаяся со мной в жизни, приехавшая из далекого и холодного Санкт-Петербурга, девушка и есть тот самый лелеемый мной идеал "совершенного друга". О нем я мечтал всю жизнь. Именно, она обладает истинным бесстрашием всегда быть собой, – "тем, что она есть".

112

Наши с ней разговоры обретали все более странный характер.

Трудно определить, была ли это говорильня или заговаривание неизлечимых ран, пламенный глагол или птичья болтовня, звуковой сор или обжигающее обнажение истины, речь или словесная течь, раздражающая, но держащая на плаву? Так или иначе, эти диалоги обретали призрачную, но существующую реальность иного порядка.

Ее откровенность поражала меня до глубины души

В один из таких моментов я осмелился спросить ее, каким она увидела меня в первый момент, и каким видит теперь после столь долгих совместных прогулок среди навевающих дрему древностей.

Она призналась, что тогда, в первые минуты знакомства в соборе Святого Петра, ее удивила и даже ввела в заблуждение моя намеренная церемонность. Но ей показалось, что это была неумело надетая мной на себя маска, какая обычно выдает человека, пришедшего с гор или пустынь. Это было с ее стороны для меня неожиданно и весьма проницательно, учитывая совсем еще краткое наше знакомство.

Да, проронил я, человек прикрывает себя, истинного, притворством. И требуется усилие, открыть, в чем он себя выдает. Что же, по ее мнению, скрывается за моим притворством? По ее, быть может, слишком поспешному мнению, это – замкнутость, усиливающаяся одиночеством.

Это сразу бросается в глаза и производит сильное впечатление.

Могла бы она отличить меня в толпе, спросил я.

При мимолетном взгляде, сказала она, мой тихий голос и осторожная походка не привлекли бы внимание, разве лишь мои пышные усы.

И все же, меня, несомненно, выделит из толпы облик некой обособленности и уединенности. Предают меня глаза. Она сразу поняла, что я близорук, хотя не щурюсь, но взгляд на внешний мир отрешен, словно ревниво охраняет свои тайны, и потому обращен внутрь и, при этом смотрит куда-то в безграничную даль. Она неожиданно поежилась и, после паузы, сказала такое, что я вздрогнул.

Иногда, добавила она, понизив голос, в моем взгляде возникает какая-то жуть, будто я заглянул в такую глубь в себе, откуда уже и не выбраться.

Я смежил веки и несколько минут молчал.

С такой проницательностью со стороны женщины, да еще почти вдвое младше меня, я встречаюсь впервые в жизни. С одной стороны, это невероятно притягивает, с другой же, требует осторожности и еще большей замкнутости: женщина, с такой легкостью проникающая во внутренний мир мужчины, весьма скоро от него отвернется. Он ей просто наскучит, особенно я со своей смесью вежливости и навязчивости.

Вот же, довел ее до той черты, за которой она по-свойски, как будто знакома со мной всю жизнь, раскрыла мне мои же – пусть пока лишь поверхностные – тайны.

Она еще добавила с улыбкой, что похожа на меня своей любовью к притворству, к завуалированности, и девизом ее являются строки ее любимого русского поэта Тютчева – "Молчи, скрывайся и таи и чувства, и мечты свои".

В дальнейшем, в самые тяжелые мгновения, когда из моих уст уже готова была вырваться жалоба на мои страдания, на ум приходили эти строки.

После стольких откровений, мы оба долго сидели, погрузившись в молчание, на скамье, у берега Тибра, под редкий и ленивый перезвон колоколов, журчание воды в скрытых водостоках, раковинах и пролежнях старых стен упоительно влекущего Рима – дряхлостью вечного старца, дремлющего в солнце полдня, всегда на грани руин, забвения и одиночества.

Над руинами ростр, у арки Септимия Севера, нас усыпляло тысячелетнее бормотание, тяжко наваливающееся речами и эдиктами, бывшими не

более, чем сотрясение воздуха, и, до такой степени, ввергнувшими мир в тиски законного рабства.

На одной из улиц, ведущих к церкви Santa Maria Maggiore, меня взволновало смутное лицо, выглядывающее из случайного окна. Я начал говорить Лу о том, что меня всегда потрясает лицо человека в окне чужого города, выглядывающее на закате. Идешь, но, кажется, ты врос в землю.

А лицо в окне проплывает мимо, как в иллюминаторе корабля. Издали оно еще лицо ребенка, полное любопытства к тебе.

Но вот оно рядом – и это мужчина – равнодушие и отрешенность – безразлично глядит на тебя, символизирующего внешний мир своей случайностью и анонимностью. И проносит его, и он старится на глазах, лущится, растворяется вместе со всем окружением.

Так и жизнь прошла. Так долго и незаметно. Так быстро, как одна прогулка по улочке мимо окна с замершим в ней лицом на закат.

И ощущение, что уходящее время – не просто метафора, а четкое знание, и оно реально, как удаляющиеся за твоей спиной ворота, из которых ты вышел, – ты еще видишь их – они распахнуты, но вернуться через них ты не можешь.

И относит их в вечность лунатическим течением времени и печалью невозвратимости. И вот они уже призрачны, прозрачны, это уже и не ворота, а один блик – и приходит ужас, как говорит Экклезиаст, и встает человек по крику петуха, и кузнечик стрекочет забытым будильником, ибо уже некого будить.

От Бога я сам себя отделил, отменив Его всей своей отошедшей и оставшейся жизнью. А чуждость среды обитания нигде сильнее не ощущаешь, чем здесь, в Риме.

Вот и вакуум, – а в него – как воды в раздавленный иллюминатор тонущего корабля – врываются Рим, искусство, смерть, – о, смерть, она почти как невеста, – не обязательно палачи несут ее, ты сам себе можешь быть палачом: это весьма захватывающе.

Ни с кем еще в жизни я не был таким откровенным. Она молча выслушивает мой длинный монолог, хватает меня за руку, словно бесстрашно готова меня защитить и спасти от этой невесты с косой, которая может возникнуть тут же, из-за угла.

В Санкт-Петербурге, говорит она, в минуты, когда я кашляла кровью, меня обдавало ледяным дуновением какой-то бесполой и беспалой, какой-то тягучей бесконечности. Это был гибельный сквознячок.

Едва шевелилась, подрагивала свеча моей жизни. Я отряхивалась, как человек, долженствующий вскочить по крику петуха. Но мне следовало лежать, пока кровь не исчезнет с платка. И чем более существа, окружавшие меня, были валунами и жвачными, тем быстрее сквознячок этот гас среди них.

Здесь же этот ледяной порыв ударяет из-за каждого угла. Ощущение, что нечеловеческая красота Рима лишает человека иммунитета.

Мы смотрим на Рим сверху – с Яникульского холма. Под нами купол собора Святого Петра плывет в оранжевой купели заката. Палаццо огромными аквариумами соблазна купаются в темных водах садов Боргезе и Пинчио.

Жадно хочется, ощущая рядом присутствие Лу, замереть в Риме – утонуть в чистых водах искусства, итальянского солнца, мягкой певучести итальянского языка. Мне, давно не прикасавшемуся к клавишам рояля, все окружение кажется музыкой, медлительным легато, растягивающим римскую панораму с Яникула. Внезапным быстрым ритмом – стаккато начинает гнать переулками Трастевере, через древний мост, к фонтану Треви, который всем оркестром –"ин тутти" – опрокидывает на нас струи своих водометов.

Мы погружаемся в ритме анданте в золотую дрему висячих садов Фарнезе на Палатинском холме, вслушиваясь в бормотание воды в замшелых стенах под куртинами.

Нас завораживает ее летейская болтливость в кавернах развалин дворца Тиберия, и настороженная тишина смерти в долгом подземном ходе, в котором по преданию убили императора Калигулу.

Внезапен выход в послеполуденное солнце, замершее над грудой камней, оставшихся от некогда блистательного дворца Домициана с его пирами, которые казались вечными.

О, римские пиры, поросшие травой, покрытые щебенкой на палатинских тропах. Щебенка ли это, или останки черепов и остатки черепков бесчисленных амфор, ваз, кубков.

О, римские пиры, чье умопомрачительное великолепие обернулось глиной, прахом, пустотой, брешью, мировым отрезвлением.

Закат все еще пламенеет между каменными зубцами соборов.

Средневековые стрелки на башне в стиле барокко кажутся недвижными, словно бы солнце ухватилось за них, как за рога жертвенника, и не хочет погружаться во тьму. Стрелки, подобно кистям художника, оцепенели, охваченные соблазном закрепить обилие закатных красок.Сумерки застают нас у церкви Trinita de’ Monti, от которой вниз катится знаменитая широкая лестница – до Piazza di Spagna. Отсюда, переулками,, мы обходим Palazzo Poli и замираем на миг, вбирая воздух, зная заведомо и все же сомневаясь, что за углом нас ждет фонтан di Trevi, известный всему миру. Уже поздно, фонтан сух и печально безмолвен. В льющихся водах кони, истинные мои друзья, сдерживаемые героями, рвались в пространство. Теперь же они выглядят поникшими и замершими, как в остановленном порыве, на полном скаку. Вместе с водами пресеклось внимание людских глаз. Второй час ночи. На площади перед фонтаном ни души. Отчетливо, как в шахте, слышатся лишь наши шаги. Поднимаемся по ступеням на Квиринальский холм, огибаем дворец, и по улице Четырех фонтанов возвращаемся на Via Vittorio Venetо. Стоим, глядя на темное, усыпанное звездами небо и я говорю, что это, по сути, небесная карта Рима.

И еще говорю, что во мне живет странная уверенность, хотя мы впервые прошли по этим улицам, вполне безумная, явно мистическая, и, все же, требующая право на существование. А мысль эта о том, что когда-то в иной жизни, быть может, во времена Стендаля с его «Прогулками по Риму», я уже ходил по этим улицам. Я ведь отыскал по тексту этой книги Стендаля место, откуда тот, на закате, видел солнце сквозь окна купола храма Святого Петра, и, сидя за столом, писал с печальным и светлым чувством, под беззвучный аккомпанемент постепенно исчезающего на чистом фоне оранжевых сумерек этого изумительного купола.

Мы спускаемся с Лу до Via del Corso, огибаем справа площадь Венеции. Поднимаемся на Капитолий с низко сидящим на коне императором Марком Аврелием, проходим мимо Мамертинской тюрьмы, в которой были казнены Шимон бар-Гиора и апостол Павел. Оставляем справа Форум и добираемся до Колизея.

Проводив Лу, я вернулся в гостиницу, и, не переставая о ней думать, смотрел оценивающе на себя в зеркале гостиничного номера. Несколько запотевшее зеркало окружало меня нижним миром, подобным исчезающей фате фата-морганы. Зеркало уже тем хорошо, что таит в себе надежду: все в нем привиделось. Зеркало подобно сну.

Во сне ощущение, что видишь все, как в зеркале.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 | Следующая
  • 3.8 Оценок: 6

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации