Текст книги "За честь культуры фехтовальщик"
Автор книги: Елена Гушанская
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Нормальный ход, или Путь Попова
Словечки, привычные как воздух:«по-нашему; по-водолазному»; «все мы не красавцы»; «жизнь удалась»…
Выражения, без которых мы не представляем повседневности: «формально все нормально», «редкого ума идиот», «кузнец своего несчастья», «отщепенец от всего»…
Или вот совсем для домашнего обихода: «Ты зайчик? – Практически да»;«Что-то я плохо себя чувствую. – А меня?»…
Все это Валерий Попов. Ах, какой цитатник, вроде черномырдинского, можно было бы составить из таких перлов! Настоящий «Поповский словарь».
Но сейчас другой повод – Валерию Попову 75 лет.
У литературы две внешние направляющие – современный контекст и прошлое. Первое всегда очевидно, а вот прошлое или покрыто мифами и легендами, или скрыто в тумане. Применительно к нашей литературе второй половины XX века можно сказать, что оно покрыто туманом мифов и легенд. Потому необходим небольшой экскурс.
Литература «оттепели» – с конца 1950-х до конца 1960-х– высвобождалась от соцреализма (советского социалистического классицизма) – от шаблона, от заранее предусмотренного, предписанного «размера» человека, литература «оттепели» – наш новый сентиментализм. Она избавлялась от напыщенности, ложной значительности, серой однозначности и деревянной правильности. В новой литературе высоко ценился собственный голос, уникальность личности, способность чувствовать. Одним из самых острых новообретенных чувств оказалось чувство стыда, личного, индивидуального, частного стыда, противоположного общественно значимой горделивости масс.
Живой и теплый человек 1960-х нетерпимо реагировал на несправедливость, которая и составляла зачастую нашу жизнь целиком. Ему, перефразируя володинского героя, было стыдно, «разнообразно и по разным поводам». Для тогдашней литературы значимость личности состояла в ее нравственной чистоте, в готовности к поступку, лучше не героическому, а попросту человечному…
Валерий Попов пришел в литературу в середине 1960-х, но его время началось позже, в 1970-1980-е.
Один из первых его рассказов появился в альманахе «Молодой Ленинград» (звучит почти как в пушкинском «Современнике»). Тот сборник 1965 года представлял цвет молодой литературы: Г. Горбовский, А. Кушнер, А. Городницкий, А. Битов, Р. Грачев, И. Ефимов, И. Штемлер, Я. Гордин, Б. Вахтин, В. Марамзин… (Пора, кажется, уже переиздавать альманахи как исторические реликвии, на веленевой бумаге с придачей научных комментариев.)
Знаковым стал опубликованный там рассказ А. Битова «Пенелопа», А вот ставший позднее знаменитым рассказ В. Попова «Случай на молочном заводе» помещен в конце книги, в разделе «Литературная пародия». Шпион на заводском дворе залез в кучу творога, творог ели всем миром, съели, а он выскочил и в масло залез. Рассказ всерьез почти не воспринимался.
Между художественной реальностью начала 1960-х и действительностью не стояло ничего «лишнего», художественная реальность не искажала действительность, между ними не было опосредования, никакой преломляющей линзы. Но эта ситуация быстро исчерпала себя. Воздух и атмосфера стали меняться стремительно. Тем писателям, кто начинал в 1970-х, «поколению уксусного брожения», пользуясь тыняновской формулировкой, для творческой жизни понадобилась другая, дополнительная оптика и другая, «дыхательная аппаратура», что-то вроде маски с веселящим газом.
Валерий Попов, в силу органики своего таланта, одним из первых ощутил, как действительность повело вразнос. Поколению 1970-х и последующим пришлось осуществлять свои взаимоотношения с реальностью через абсурд. Эта «струна в тумане» зазвучала и у А. Житинского, и у С. Довлатова, и у многих других. Время, наступившее после прозрачных 1960-х, все явственнее приобретало фантасмагорические черты, все отчетливее наливалось абсурдом, все сильнее отдавало макабром.
По части органики у В. Попова был свой предшественник, свой внутренний ориентир, скромный гений 1960-х, числящийся теперь по департаменту детской литературы, Виктор Голявкин – предтеча всех нынешних абсурдистов, писатель, в фамилии (в подлинной фамилии!) которого достоевщина (Голядкин) соединялась с добродушием Карлсона и Винни Пуха (Голявкин-Малявкин). Это он, Виктор Голявкин, превратил литературное обериутство, умственное и головное, в жизнерадостный дуремарский быт, а веселое простодушие своих героев в способ их существования.
Художественный мир Попова точь-в-точь как настоящий, только с маленьким дополнительным хрусталиком, с «держком» в глазу: «Вечером уже, на красном закате, вошел вдруг
в комнату караван верблюдов. Шел, брякая, постепенно уменьшаясь, и в углу комнаты – исчез». А рассказ всего-навсего про то, как жена, торопясь «на экскурсию по Гиндукушу», ключи впопыхах прихватила, почему и пришлось дверь ломать. Или неунывающие молодые инженеры возвращаются с овощебазы: «Потом мы сделали плот из капустных кочанов и долго плыли среди капустных гор». Даже в пригородной электричке можно увидеть «как по проходу вагона, деловито сопя, идет маленький встречный поезд высотой со спичечный коробок», а на лекции – «целый муравьиный шлях через аудиторию тянется: от двери до потолка мимо окна к нашему столу». И уж если совсем край, то – «слон протягивает в хоботе сто рублей». Такая вот система координат, такой масштаб, такой способ функционирования.
То, что многое в жизни происходит «по Попову», как раз неудивительно. Удивительно другое: у В. Попова в этом мире возник собственный, особый герой, психологически и социально достоверный человек. Герой Попова обладает чудесным даром не вступать в конфликт с действительностью. Он ни в какие противоречия, ни с кем и ни с чем бы то ни было не вступает, ничего изменить не стремиться. Он не просто обтекает острые углы действительности, – их разве обтечёшь! – он демонстрирует способность эффективно и плодотворно использовать этот самый абсурд. Герой Попова при столкновении с действительностью, ну, скажем, когда ему продавщица в глаз творожком запустит, не возмущается, не сетует, а быстренько бежит домой с добычей, чтобы жена выскребла полезный кисломолочный продукт и в баночку собрала. Герой Попова – нелепый человек, недотепа, но не иванушка-дурачок, на которого сыплются тумаки и шишки, герой Попова – неваляшка, ванька-встанька, умеющий не только соглашаться с реальностью, но и использовать ее.
Недотепы Поповы, исполненные изумления перед устройством жизни с ее бессильной жесткостью и глупой жадностью, принимают ее не так прямолинейно, как иногда кажется недалеким адептам.
Слоган «жизнь удалась» пишется не красной икрой по черной, а сопровождает тот самый творожный «плевочек» в глазу. Небогато. Но адекватно оценить такую жизненную философию можно только в масштабе времени, того времени, когда она создавалась, осуществлялась, реализовывалась.
В герои 1980-х валом повалили негодяи. Их было каждый второй. Обмануть наивную провинциальную девочку, предать научного руководителя, обскакать лучшего друга, безжалостно использовать родню – в цене поднялись все виды достижения цели и все оттенки душевной нечистоплотности. В. Попов противопоставил тренду времени хорошо темперированный макабр, бодрящий как «легкий освежающий сон». Такой ход сам по себе дорогого стоит. Но это – отнюдь не весь Попов. Обериутство обычно не психологизируется, не социализируется. Оно не имеет исторической конкретики, оно «всегда и всюду», но не «здесь и сейчас». А вот его «поповский извод» всегда – здесь и сейчас, точно, почти летописно отображает время – и общую атмосферу, и обыденность.
В. Попов чувствует себя летописцем. Время служит для него моментом самоидентификации и тогда, когда автор понимает, что происходит, и тогда, когда не понимает. В 1980-е писатель задавал «ля», и даже как-то умудрялся вести реальность за собой. В 1990-х реальность, бывало, припечатывала его лопатки к ковру, и тогда в ход шли истории про «шехеразад», сказки из жизни мануфактурной номенклатуры и номенклатурной мануфактуры, побасенки про будни гарема… Слишком пошлую и слишком брутальную реальность В. Попов «плохо чувствует». Самозамкнутое, самоценное обериутство – немножко детский мир и немножко канатчикова дача. Там нет трагедии, потому что нет страсти и нет страдания. А у Попова они есть – и то и другое.
Любовь, как правило, прерогатива «центрового героя», героя активного, деятельного, демонстрирующего направо и налево свое гендерное превосходство, свою маскулинность. В. Попов умеет писать любовь: телесность без хрюканья и пота, переживание – без пошлости и банальности. Вот уж у кого тело пахнет телом, не как чего-то нежный лепесток. У В. Попова любимая пахнет пивом, которым героиня смачивает волосы. (Так фиксировали прическу прабабушки нынешних возлюбленных.) Капелька пива, скатываясь по спине в ложбинки и взбираясь на возвышенности, раздваивалась там, где требует рельеф, – это Попов. Запах засохшей горчицы объясняет, спустя много лет, что любимая была простужена и прибежала только-только из-под горчичников… И ни у кого больше в наши дни не встречается так часто выражение «с наслаждением».
Его творческий путь пролег от жизнерадостного абсурда с простодушными недотепами-неваляшками, через диковинных персонажей 1990-х, к прекрасной, полной отчаяния и смирения эпопее о семье. В 2000-х он написал свою семейную сагу («Горящий рукав», «Третье дыханье», «Комар живет, пока поет»), ослепительное в своей жгучей откровенности повествование о жизнеутверждающем, бунтарском угасании отца, о безысходном и беспомощном безумии жены, «самого любимого и самого ненавистного существа на свете», о дочери, словно сыгравшей жизнь по законам отцовского художественного мира. Страдание – это и есть любовь.
В. Попов уловил какие-то очень важные вещи в нашей жизни, может быть и не самые симпатичные, но основополагающие. Мало кто может с такой уверенностью повторить пастернаковское «век сильнее моего нытья и хочет быть как я».
Повторим, у В. Попова все «здесь и сейчас», поэтому особенно интересно, что будет завтра.
Последняя книга Александра Житинского
14 января 2012 года в «Буквоеде» на Лиговке состоялась презентация новой книги А. Житинского (19 января 1941 – 25 января 2012) «Лестница. Плывун». «Плывун» – впервые опубликованное сочинение, образовавшее с «Лестницей» дилогию петербургских повестей, Гоголем созданный жанр. На презентации было человек тридцать-сорок: несколько друзей-литераторов, репортеры при исполнении и люди, случайно заглянувшие в кофейную часть магазина.
Никаких печальных теней или предчувствий. Легкий, под локоть, костылик воспринимался как чудаковатый, но элегантный аксессуар: «Саша, вы с костылем на дружеской ноге», – пошутил старый знакомый, и шутка была приятна виновнику торжества…
Со смертью Житинского возникло острое ощущение, что ушел один из последних писателей советского времени. Чувство довольно странное и нелепое, потому что живо и здравствует немалое число его литературных сверстников, и потому, что советским писателем Житинский отродясь не был. И это притом что Житинский – автор «малораскрученный» и, как говорится, «мог бы больше навязать себя эпохе» (Б. Пастернак), – что той, что нынешней. В литературе он занимает место гораздо менее значительное, чем масштаб его творческой личности.
В прозе Житинского несколько самостоятельных рукавов-протоков. Один – истории о мэнээсе Пете Верлухине: повести «Глагол инженер», «Сено-солома», «Эффект Брумма», «Арсик», «Часы с вариантами», «Снюсь», к этому руслу примыкают маленькие и даже крохотные, мини-рассказы.
Другой – дилогия: повести «Лестница» и «Плывун». Строго говоря, у Житинского не дилогия, а трилогия. Между «Лестницей» и «Плывуном» стоит еще огромный, неповоротливый, громоздкий, как шкаф, но любимый автором роман «Потерянный дом, или Разговоры с Милордом» (1979–1985), о большом многоэтажном доме, который в один непрекрасный день взял и улетел. И хотя это самое крупное и, вероятно, самое значительное произведение Житинского, мне кажется, это был как бы фальстарт «Плывуна». У того дома не было оснований срываться с места, не было серьезных, духоподъемных и антигравитационных поводов: от тоски, неверности одного отдельно взятого мужа дома не взбрыкивают. Семейная неправда, изнашивание любви, женская усталость, мужская неприкаянность, домомучительство, даже творческие муки автора – не бог весть какое горючие, чтобы поднять в небо такую махину и шмякнуть ее в другом месте, доставляя неудобства жильцам и коммунальщикам. А для того чтобы сплотить жильцов, вполне достаточно одной аварии канализации. Сюжетный ход был впечатляющим, но каким-то уж слишком цирковым, аттракционным, хотя о фокуснике Дэвиде Копперфильде тогда еще не слыхивали…
«Лестница» – первое крупное произведение Житинского (1970–1972). Он сам рассказал о ее создании в «Послесловии» к изданию «Лестница. Плывун» (СПб., 2011) в шутливом ключе.
На творческой конференции молодых писателей Северо-Запада в Комарово в 1971 году, почувствовав, что его рассказы «не произвели впечатления», он с отчаянья озвучил начало какого-то еще несуществующего сюжета. Кроме этого куска, ничего не было. Руфь Зернова, одна из руководительниц семинара, потребовала, чтобы автор продолжил работу И стала читать ее главами, по мере писания. В итоге повесть Зерновой очень понравилась, но ее вердикт – она объявила, что рукопись никогда не будет у нас напечатана, – беднягу-автора удивил.
Дальше произошло нечто совсем неожиданное. Повесть случайно/закономерно, просто как интересный текст, ходивший по рукам, попала в самиздат (после чего автора на некоторое время перестали печатать) и в этом контексте была прочитана как повесть о ворованном воздухе, о внешней несвободе, о закрытых границах и пресеченных возможностях. Это вычитывал читатель тех лет. Однако и в самой повести, и в мироощущении автора страданий от несвободы, мне кажется, не было.
В «Лестнице» некий парень, обалдуй по натуре, случайно оказавшись утром в незнакомой квартире (действительно случайно, по пьянке и без малейшего марьяжного интереса), обнаружил, что не может выйти из дома – лестница его не выпускает. И вся повесть – это история о том, как молодой человек пытается выбраться: по водосточной трубе, через заветное окно, черным ходом, хитростью, лаской, нахрапом, с разбегу, со скандалом…
Сейчас только замученное цензурой воображение может увидеть в нравственной проблематике повести мотивы «Дании-тюрьмы» и кафкианского «Замка». Ее смысл прямо противоположен. Интересно, что этот сюжетный ход и, более того, эта нравственная коллизия стали основой знаменитой голливудской ленты «День сурка» (1993, реж. Гарольд Рамис). В том фильме некий столичный телеведущий отправляется в провинциальный городок снимать местного предсказателя погоды – сурка. И неожиданно день съемок начинает повторяться, прокручиваться бесконечно. Ну, не бесконечно, разумеется, а до тех пор, пока хлыщеватый герой не научится быть человеком, не проявит интереса к другим: не предотвратит смерть старика-нищего от холода, не подхватит мальчишку, падающего с дерева, не захочет понять женщину, в которую пытается влюбиться…
Снятый по «Лестнице» фильм Алексея Сахарова с Олегом Меньшиковым в главной роли (1989, Ленфильм) никто, кажется, так и не увидел.
У Житинского молодой человек Владимир Пирошников – явственно «альтер эго» автора, человек с признаками таланта, но без малейшей возможности и желания его применить. В Пирошникове одновременно с чувством собственной ничтожности и причастности «к миру суеты, глупости и пороков» жило, по словам автора, еще и сознание своего высокого предназначения, «которое, увы, пока, никаким образом (кроме, разве что описываемого) не давало о себе знать».
Пирошников поступил в институт, затем «был изгнан» оттуда, отслужил в армии, снова поступил в институт, уже в другой, и снова ушел, «на этот раз по своей воле», «перебрал несколько занятий, наблюдал жизнь, много читал и даже пробовал писать, но забросил».«…Наш герой в глубине души, – признавался автор, – верил в свое предназначение, причем в предназначение высокое, но все его метания проистекали из того, что он ни на вот столько не знал – где, когда и в чем это предназначение воплотиться <…> вера была, с годами не пропадала, несмотря на то, что время шло, великих дел свершалось до обидного мало».
Этот молодой человек страшно томится именно своей невостребованностью. Одаренность тяготит его и мучит, но он не может найти применения своим многочисленным дарованиям, внутренним порывам и желаниям. Он не знает, что с ними делать и как бы откладывает жизнь на потом.
Дом гоняет его до тех пор, пока молодой человек не обретает наконец свое предназначение. И это предназначение оказывается в заботе о неприветливой молодой женщине, в комнате которой он проснулся в то злосчастное утро, и о ее несчастном сыне – болезненном, угрюмом малыше, росшем полусиротой. Дедушка и бабушка, родители Наденьки, забрали внука и скрыли от него, что тетя-медсестра и есть его мать, посулив ему в качестве настоящих родителей героических полярников.
Ни к мальчику, ни к женщине он не имеет отношения ни сном, ни духом. Но только тогда, когда сердце Пирошникова дрогнуло, как только, выражаясь пышным слогом, «омылось теплыми струями любви», когда он почувствовал к этому хилому, замурзанному дитяти сострадание, когда ощутил себя в ответе за него и его мать и понял, что жизнь его будет посвящена им, Дом «выпустил» героя – тогда ему и открылось голубое небо над головой и гремящая жесть крыши под ногами.
Страдание Пирошникова происходило от бесполезности, тусклости его жизни, от неисполнения им предназначения. И именно по достижении пика этого страдания Судьба, Дом, Провидение ли подсунули ему это предназначение, или позволили ему это предназначение обрести. В сопливом дитяти узнать предназначение было трудно, но Пирошников узнал. Дом точно угадал предназначение Пирошникова – отцовство. Независимо от численности кровных детей, он – Отец, Наставник, Учитель, Сэнсэй по своей природе, по психологии. Предназначение, которое томило героя, и невыполнение которого так «сердило» Дом, оказалось в чувстве ответственности за других, за младших.
Надо сказать, что в повести есть нечто поразительное и, кажется, совсем не осознанное автором. Житинский угадал в ней свое собственное предназначение и угадал точно. Сюжет оказался программой его, Житинского, будущей жизни. Он сам, писатель Житинский – наставник по природе. Автор все предсказал и, главное, все сам исполнил. Предназначение героя состояло в сострадании, в заботе о мальчике и строгой, невзрачной женщине. Предназначение автора – в заботе сначала о пинаемых всеми, кому не лень, рок-музыкантах, потом о в те годы еще совершенно невсамделишных, сопливых, унылых, но весьма нахальных интернет-творцах…
Вполне удачливым молодым писателем, можно сказать, восходящей литературной звездой, он занялся рок-музы-кантами: писать о них, представлять и пропагандировать их в официальной культуре, защищать их, просто любить и восхищаться ими.
Когда старая культура и ее издательские практики рухнули – причем впрямую, самого Житинского, это болезненно не коснулось, – его стали печатать больше, чем в советское время, он создал свое издательство «Геликон Плюс», а с распространением и развитием интернет-технологий сделался гуру литературного интернета и посвятил свою жизнь (действительно, стал меньше писать) этим сопливым-унылым-нахальным литературным младенцам.
Удивительно, но перед нами, кажется, единственный случай такой писательской самореализации. Бывали разные сюжеты: успешные или неуспешные побеги на запад, более или менее успешная торговля собственным прошлым, попытки игнорировать происходящее и жить в гордом молчании, попытки приспособиться к новой культуре, неоправданно ранние уходы из жизни… Но такого не случилось ни с кем. На «воле», следуя своей природе, Житинский оказался не писателем, а, как было сказано, Наставником-Гуру-Сэнсэем-Учителем-Пастырем.
К слову сказать, в «Плывуне» гадалка открывает герою, что его предназначение – политика, общественная деятельность. И тут выяснилось, что краткий опыт общественной активности у автора-героя действительно был в самом начале 1990-х, но непотребство политической жизни его быстро отрезвило. (В одном из интервью Михаил Ефремов походя заметил, что его отец, Олег Ефремов, был по природе своей не актером и не режиссером, а проповедником, – духовным лидером. Тот же случай.)
«Плывун». Минуло сорок лет. И вот Житинский снова вернулся к Пирошникову. С Пирошниковым ничего особенного за это время не произошло. Если раньше, в «Лестнице», в перечне его разнообразных и маловыразительных занятий мелькала торговля книгами с лотка, то теперь он – разорившийся владелец книжного магазинчика в поисках пристанища для себя и остатка книг. Он продает, а точнее сказать популяризирует хорошую литературу, главным образом поэзию. Пирошников стар, ни в чем особенно не преуспел, его книжный магазинчик более тянет из своего владельца, чем приносит дохода. Другое дело, что поэты, которых он продает – а точнее, выпускает в жизнь, и его разнообразные родные дети, включая вымахавшего в здорового дядьку малыша Толика, и есть – его жизнь. Жизнь, отнюдь не бесполезная и жалкая, как ему кажется в минуты отчаянья, а исполненная именно истинного человеческого предназначенья. Словом, Пирошников обтерхан, жалок, беден, но внутренне спокоен и полон сил. Он хорошо прожил свою жизнь, он состоявшийся человек, хотя сам он с этим совершенно не согласился бы.
Сорок лет спустя Владимир Николаевич Пирошников, который с годами стал совсем уж неразличим с самим автором (этому помог художник Александр Яковлев, давший в качестве иллюстраций смешные, едко-нежные шаржи на Житинского), случайно обнаруживает тот самый дом, который мучил его когда-то. Многодетный отец, разведенный муж и неудачливый книготорговец, бомж на настоящий момент, Пирошников вновь поселяется в этом доме, правда теперь в глухом подвале на минусовом этаже.
Со вторым персонажем, с Домом, произошли куда более трагические изменения. Он опрестижился. И хотя стоит он на том же самом месте, на Петроградке, он перестал быть обычным домом. Теперь он сияет стеклопакетами, евроремонтом и куполом пентхауза, его облицовка отражает солнечные лучи, в его роскошные двери входят хорошо одетые и хорошо пахнущие люди. Но Дом благополучен только снаружи: это нарядное здание медленно, но неудержимо топнет, опускается под землю. Его внешняя респектабельность и вальяжность – фикция, видимость, новодел: дом стыдливо и регулярно надстраивают.
При этом Дом продолжает контролировать окружающую действительность. Но если раньше его поведение воспринималось как проявление некоей в нем живущей силы, то теперь отчетливо ясно, что его поведение – лишь реакция на внешние раздражители. Сейчас Дом отзывается не на частное душевное заблуждение или недомогание индивида, а на нравственные проблемы общества в целом, которые, – как они с Житинским правильно понимают, – стали важнее, значительнее и опаснее душевной тугоухости отдельного «типичного представителя». Дом служит неким нравственно и социочувствительным организмом, «чувствилищем».
В начале 1990-х дом вдруг принялся вылезать из почвы, окна цокольного этажа поднялись над уровнем тротуара. Но вскоре опять принялся погружаться в землю – плавно, понемногу, но неуклонно, образовав к моменту появления Пирошникова пять подземных этажей. А теперь он принялся еще и заваливаться на бок, терять вертикаль.
В надземных его этажах банки и конторы, подземные сдают. Селятся в них бедолаги вроде Пирошникова, изгои-полубомжи, те, кто выживает-выкручивается, сдавая свое городское жилье подороже и снимая здесь подешевле, и, конечно, Дом – пристанище гастарбайтеров. Прежних жильцов в Доме почти совсем не осталось, хотя слухи о событиях прежних лет помнят многие. Все его нынешние насельники-домочадцы, люди без корней, перекати-поле, живут здесь временно-оседло, в ожидании лучших времен. Полулегальные эмигранты тщательно отсортированы, отделены от бродяг и полукриминала, чтобы не было неприятностей с властями. Теперь Дом одновременно – и старые коммуналки в варианте «подземные бараки», и Вавилонская башня, и Ноев ковчег.
И «Плывун», и «Лестница» – из самых жизненно точных сочинений Житинского. При всей эксцентричности сюжета их ткань реалистична, как полотно передвижника. И в «Лестнице», и в «Плывуне» состав и количество домочадцев являют истинные картины тогдашней и сегодняшней жизни.
В «Лестнице» все без исключения персонажи – исторически точные социальные типажи, находящиеся каждый в своей ячейке: здесь и одинокая медсестра, и ничья бабушка в кухне на сундуке, и «дядько» с провинции, и женщина-вамп, и строгие родители-педагоги, дворничиха, пара алкоголиков, тройка нелепых, зашоренных научных сотрудников, лихая компания художников-прикладников – словом, срез городской среды в полном ее соответствии с тогдашней действительностью. Сегодня в сравнении с «Плывуном» видно, как малонаселен, покоен, как стабилен, статичен и даже обездвижен был тот мир, как прочно укоренены были в жизни его обитатели. Покоем вечности веяло от него.
В «Плывуне» обитатели дома – люди со сбитым жизненным циклом, с нарушенной житейской ориентацией, все стронутые со своего места, все в состоянии временного проживания, все занимаются не своим делом. Основное времяпрепровождение, кроме питья пива, – торговля и коммунальные услуги (огламуривание быта): в доме с избытком салонов красоты, хиромантии, химчисток, прачечных, буфетов и столовых.
Но главный род занятий в этом здании и самое частое слово в тексте – «охрана», самые частые встречные – охранники, неразличимые между собой. Что они делают непонятно, их труд и результаты этого труда совершенно незаметны, заметно только, что их много. Один из представителей этой когорты замечает, что рано или поздно охранникам может надоесть охранять чужое и захочется взять себе то, что они охраняют.
Есть и другая особенность дома. Респектабельный, блестящий, нарядный, с плиткой по фасаду и пентхаузом на крыше, это – дом без хозяина. Его владельцу, загадочному олигарху Джабраилу, которому власти города этот дом… подарили, он вообще не нужен. Сам миллиардер в окружении телохранителей-двойников живет в Лондоне, пишет диссертацию о новейшей российской истории. Погружающаяся в землю, разрушающаяся махина ему просто ни к чему, насельники-домочадцы его вообще не интересуют.
Дом – ковчег, куда собрались все те, кто стронулись с насиженных мест, не только приезжие, но и «местные». Точность социальной картины, снайперская: нынешнее мироустройство, природа и механизм антагонизма людей, их фобии, динамика исчезновения старого уклада и замещения старого уклада новым – редко кто даст картину точнее и мягче, с большей иронией и большей нежностью.
Появление Пирошникова для Дома оказалось спасительным: оказалось, что Дом благосклонно и даже благодарно реагирует на своего старого знакомца. Строго говоря, Дом реагирует не на Пирошникова, а на поведение людей, которых он выманивает из их нор-квартир, объединяет, «сдруживает», просвещает, облагораживает.
Поселившись в доме и перевезя книжный магазинчик, Пирошников принялся воспитывать домочадцев как умеет – великой русской литературой. Он затеял поэтические вечера, маскируя их под эдакие модные коллективные камлания, «силлаботонические практики».
И когда после нескольких облагораживающих чтений коллективное бессознательное чуть-чуть приостановило крен и погружение дома, сообразительный и нежадный Джабраил всучил Пирошникову гибнущее строение, переложив на него всю ответственность за судьбу дома и домочадцев. Приватизация гибнущего здания пошла по второму кругу, а потому как из любителя литературы управленец тот еще, то и контроль над ее процессом снова был переложен на плечи охранника – славного малого, давнишнего знакомца героя, но – охранника. Результаты приватизации вызвали еще большую волну злобы и ненависти жильцов – социальную справедливость снова не удалось установить.
В «Лестнице» героем владела внешняя сила: «государство», «партия», «гпу-нквд-кгб», «общество» – назвать эту силу можно как угодно. Назовем ее, к примеру, «государство». В «Плывуне» же внешняя сила – бессильна. И Житинский, мне кажется, схватил это состояние очень точно. Та сила, что гоняла героя «Лестницы» вверх и вниз, смята, повержена бешенством толпы, разгулом частных воль, своим собственным идиотизмом. Мироустройство страдает не от деяний персонифицированной власти, а от самого общества, неспособного к самостоянью. Житинский, думаю, прекрасно знает об организующей силе государства, власти, лидера. Кто ж об этом не знает. Но он пишет о другом, о процессе, когда все вдруг сделались шварцевскими «первыми учениками». Жизнь вразнос возобладала. Дурная частная воля, состоящая в ненависти к себе подобным, в желании наживы и удовлетворении самых низменных страстей, набирает обороты. Запущен механизм гражданской войны на уровне потребления: мое «хочу» выше чужого «надо» и даже чужой жизни.
Сорок лет назад Дом обладал силой и властью, мог вершить судьбы, хотя бы избранных, хотя бы того же Пирошникова. Теперь он дряхл – людская дикость и скотство доконали его, теперь он страдает от творимых людьми безобразий, от негативной энергии, разлитой в воздухе. Даже карнавально персонифицированная внешняя сила – олигарх Джабраил самоустранился. Он станет давать деньги на поддержание Дома (от него не убудет), но сам-то останется жить в Лондоне.
Долго ли, коротко, но в разгар самой удачной поэтической вечеринки под песни Окуджавы вспыхнувшая поножовщина, драка местных парней с приезжими, положила Дому конец. В несколько минут он, резко накренившись, ловко юркнул в образовавшийся провал и исчез. Обитатели Дома оказались к этой трагедии, как ни странно, почти подготовленными. Кроме домочадцев, равнодушных к поэзии и мирно спавших в своих постелях (таковых, видимо, не жалко), спаслись вроде бы все.
Правило от Житинского: выводить людей без паники, крепко держать детей и котов, побольше одеял и теплых вещей… Погорельцы, «провальцы», уходили колонной, милиция держалась поодаль, подъехавший милицейский генерал предложил переждать остаток ночи во Дворце спорта: «„Но кто хочет, может переждать и в храме. Отец Владимир распорядился открыть двери“. <…> „Пошли на стадион. Недостойны мы храма…“ – вздохнул Пирошников. „Знаешь, там разберутся – достойны или нет“, – ответила Сима. Она повернулась направо и пошла к церковным воротам. И все домочадцы, гости и сто тридцать народностей пошли за нею, потому что там было тепло. <…> Иисус смотрел на них с иконостаса, по-видимому, не совсем понимая, нужна ли ему эта паства».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.