Текст книги "Крещение"
Автор книги: Иван Акулов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 46 страниц)
XVII
Капитан Писарев и Филипенко вернулись в шалаш. Филипенко собрал у входа щепье и бросил его в потухающий костер, подул на угли, покраснев до того, что побелели толстые складки на лбу. Писарев лег на солому, облокотившись, закурил папиросу, сказал с усмешкой:
– Живем бытом неандертальского человека.
– Всяко приходится. Я перед этим две ночи спал в розвальнях под боком походной кухни и сжег новый полушубок. Даже гимнастерку подпалил, а сам ничего не чувствовал. Это уж не быт, а быть или не быть.
– Ты, Филипенко, по фамилии украинец, а речь у тебя отменно русская.
– Да я и сам русский. Правда, мать украинка, а у отца только фамилия украинская, сам русак с Дона. Родился я в Конотопе, но жил там ровно две недели. Батя после Гражданской ударился в геологию и всю жизнь мотался по Южному Уралу, а мы жили в Челябинске. После смерти бати я уехал в Ташкент, в пехотное училище, а мать потянуло на родину, и перебралась она в свой родной Конотоп да так вот там и осталась… В Русском Броде у связистов плакат такой видел: мать стоит в длинной кофте, босая, а на нее немец с плеткой поглядывает. Ногу, сука, отставил, курит. Щурится – быдло она для него. Может, такого и нет с моей матерью, а мне все кажется, что она это, и только.
Чтобы отвлечь Филипенко от тягостных мыслей, которые, очевидно, и без того угнетали его, капитан Писарев перевел разговор на другое:
– С Благовкой ты, Филипенко, обрадовал полковника. В другое время он бы не поскупился на похвалу, а сегодня не то, расстроен. За Сухиничи в числе прочих и майор Афанасьев награжден орденом Красной Звезды. Он любил Афанасьева, знаю, готовил его к себе в заместители. С виду неказистый, а башковит был – учитель, что ж ты хочешь.
– Плюнуть бы мне тогда на афанасьевский запрет да сходить все-таки к командиру дивизии – тот бы мигом все переиначил. И был бы с нами старик.
Писарев достал новую папиросу, распластавшись на соломе, стал прикуривать от уголька. Филипенко вышел наружу за дровами и закричал там:
– Пушкарев! Ну берегись, фриц паршивый. Ну берегись, шалава! Жива еще старая закваска Камской непобедимой. Милости прошу к нашему шалашу. Да это единственный теплый уголок во всем батальоне. Залезай, Пушкарев, залезай.
Сперва из-под ковра вынырнул старшина Пушкарев, потом Филипенко с дровами. В шалаше заклубился дым, и никто ничего не мог разглядеть. Когда дым улетучился и с ядерным треском вспыхнули дрова – горел снарядный ящик, – Писарев увидел старшину Пушкарева и не без труда узнал его: по сравнению с прошлым Пушкарев разительно изменился – был очень худ, бледен, и наново лиловый шрам опоясал его переносье.
– Мы при деле и не будем, а ты давай. – Филипенко протянул Пушкареву фляжку и тряхнул ее: – Взбодрись после дорожки. Чего задумался?
– Да у меня вот… – Пушкарев положил на солому бутылку коньяку и круг копченой колбасы и, зная, что будут спрашивать, откуда такая роскошь, пояснил: – В Ефремове сослуживца по Забайкалью встретил. Он теперь при штабе фронта, при генералах – вот и отломил мне кусочек от генеральской пайки.
Филипенко озадаченно хмыкнул и, рассмотрев наклейку на бутылке, совсем удивился:
– Пять звездочек! Тут хочешь не хочешь – придется оскоромиться. Ты как, капитан?
– Как и ты.
Выпили, помолчали, прислушиваясь, как пошел по жилам лизучим огнем выдержанный в дубе виноградный спирт. Разговор повеселел, в шалаше сделалось теплее, уютнее, и Филипенко вдруг с небывалой радостью уяснил, что он уже капитан, а на груди у него самая боевая медаль – «За отвагу». Ему не терпелось рассказать об этом, но что-то удерживало, и он ходил вокруг да около.
– А капитан, начштаба, не даст соврать, под Ростаевом мы еще бы по награде имели, если бы дивизия помогла нам удержать МТС. А так весь наш героизм оказался незамеченным. Более того, рассказывают, что комбата Афанасьева Заварухин чуть палкой не отдубасил. Я потом как-то заикнулся перед Заварухиным о награде. Хоть рядовых, говорю, отметить: Охватова, Урусова, Брянцева, Пудовкина…
– Из вашей группы, – прервал Филипенко Писарев, – из вашей группы, что действовала в обход, почти всех представляли. А комдив написал на наших бумагах: «Ордена и медали на пятках не носят».
– Подумаешь! Верно, капитан? Мы народ не гордый. В конце концов не за медали воюем.
– Так-то оно так, товарищ капитан, – вставил словцо Пушкарев. – Медали медалями, а все ж таки с медалькой-то везде тебе отличка. В госпитале, взять, орден у которого – палата получше, помалочисленней. По-человечески надо: воевал хорошо – получи, чтобы отличался ты ото всех прочих. Сам себя в грудь бить не встанешь, что ты кровь проливал.
– А я гляжу на тебя, Пушкарев, и думаю: самый ты мне теперь нужный человек. Вот так нужный. И на лихое дело. Фрицев таскать. В разведку то есть. Подберем тебе десяток ухорезов. Конечно, на старшинском деле спокойней: получил – раздал, ничего не получил – переводи роту на самопас, на подножный корм.
Филипенко ноготком подбил подстриженные усы свои, выжидающе сощурился на Пушкарева. Тот хмурился, раскинув умом, что сулит ему комбатовское предложение.
Писарев видел, как у старшины посинел шрам на переносице.
– Хорошо вы меня оценили, товарищ капитан, но для разведки я неподходящий. Тут помоложе надо.
– Уж только ради коньяка мне захотелось быть генералом, – усмехнулся Филипенко. – Он как мед, много его не осилишь. А за ответ, Пушкарев, спасибо. Если бы ты согласился, я бы не поверил тебе. Я бы подумал, что ты под хмельком сделался таким храбрым да податливым, и не поверил бы. Но мы об этом еще поговорим. Не так ли?
Откинув ковер, в шалаш влез Охватов и раньше всех увидел Пушкарева, заморгал ему приветливо, а доложив комбату, что полковника передал с рук в руки адъютанту старшему первого батальона, жулькнул в своей лапище по-женски тонкую руку старшины. Подали и Охватову с наперсток коньяку. Он выпил, а потом, выйдя из шалаша, зло плевался, ругая коньяк клоповым настоем. Пушкарев смеялся над ним и все примеривался к нему своим плечом, дивился тому, как изменился Охватов: вырос, заматерел, и даже синие глаза его стали другими, густо, непроницаемо потемнели.
– А дороден ты стал, Охватов. Ну, за твои сержантские угольнички. – Пушкарев протянул руку, и Охватов опять лапнул ее. – И силенка, видать, есть, а?
– Силенка водится, – польщенно заморгал глазами Охватов. – Силенка есть. Тут как-то Филипенко размяться решил: дай-ка, говорит, я тебя, Охватов, растяну по снежку. Растяните, говорю, товарищ старший лейтенант. Походили мы с ним, покряхтели плечо в плечо. Я уж хотел брякнуть его, да одумался: комбат все-таки. А ты как, старшина?
– Ничего так. Ничего, Охватов. Носом только слаб стал. Чуть дотронусь – и кровь. Умываться стану – пригоршни крови.
– Может, рано выписался?
– Об этом не нам знать. Врачам виднее… А капитана Борзенкова помнишь? Того самого капитана, что заставил нас оборонять сожженную деревню. Да забыл, что ли?
– Ну-ну. Артиллерист?
– Во-во. Его привезли день на шестой или седьмой после моего приезда. Поместили в нашу палату, в уголок, чтобы поспокойней ему. А моя кровать рядом. Пуля у него где-то возле самого сердца остановилась. А он в сознании. Увидел меня и узнал. Вспоминаю, говорит, старшина, твои слова: как лег, так и не встал. Было это в обед. А вечером он позвал к себе сестру и продиктовал письме жене: «Все, Маша. Конец твоему Борзику на веки вечные…» И умолк. Сестра сидит ждет. Потом оглянулась, а он уже мертв. Вот это мужик, Охватов. А где друг твой Илья?
– Урусов-то? Жив-здоров. Вчера ушел в медсанбат зубы вставлять. Комбат разведотделение сколотил, так там он теперь, в разведке. Да все наши старички там: Кашин, Урусов, Недокур. Этот в конной разведке дивизии был, а после ранения к нам пришел. Ребята все один к одному. И я туда прошусь, да Филипенко у себя держит. Тут же дела такие!..
Они шли неглубоким овражком к батальонной кухне, чтобы похлебать горяченького и согреть душу, как выразился Пушкарев. В руках Охватова поскрипывало два плоских немецких котелка – обратно он должен был принести комбату обед. Было уже за полдень, и пасмурное, холодное небо, с утра провисшее до самых снегов, вдруг поднялось, и сквозь летучие, овеянные поднебесными ветрами облака проглянуло солнце, оплывшее и высокое. Неглубокий дубовый лесок на скате оврага густо зачернел, и прошлогодние, недавно упавшие листья на ослепительно синем снегу казались тоже черными, а расщелины, изломы и срезы на изувеченных снарядами деревьях желтели как ярый воск, застенчиво и печально.
Охватов и прежде знал, что на исходе зимы перепадают такие дни, которые бывают наособицу ново и щедро высветлены, но сегодня в бирюзовых проталинах на небе, в легких, свежо бегущих облаках, в дубах, проступивших так четко и ясно, в синеватых и вроде бы даже набухших снегах он с неотразимой силой почувствовал близость весны, и на какое-то малое время ему сделалось тоже светло и радостно, словно перемены в природе сулят и ему что-то новое и ожидаемое.
За крутым коленом овражка, в лесочке, увидели сизый дымок кухни, трубу ее и ускорили было шаг, но в воздухе сухо и громко зашумело, будто кто-то над самой головой развертывал газету, а в следующий миг уже прогремел взрыв: снаряд разорвался так близко от кухни, что сорвал с трубы дымок. Начался очередной обеденный обстрел.
– Давай переждем, – предложил Охватов и сошел с тропинки, заторопился под деревья.
Когда присели у дубка, расколотого прямым попаданием до самого комля, Пушкарев сказал:
– Филипенко велит мне принять разведотделение. Может, и в самом деле согласиться. А то вот так прихлопнет возле кухни – совсем обидная смерть.
– Черт его знает, никак ведь не приловчишься: может и в тылу прихлопнуть раньше, чем на передке. А ребята обрадуются, если придешь. Руку к ним надо хорошую – твою руку. А то они дважды ходили к немцам и дважды не прошли. Троих уже потеряли.
– Советуешь, что ли?
– Не знаю, старшина. У тебя своя башка – думай.
Стреляли немцы по ближним тылам нашей обороны минут тридцать. Стрельба была бесприцельная и вреда приносила немного, однако на этот раз шальной снаряд попал в яму с противотанковыми минами, патронными ящиками, и произошел взрыв такой силы, что рваные патроны со шляпками сыпались на нейтральную полосу и даже в немецкие окопы. При взрыве убило двух лошадей и в прах разнесло часового.
Все это произошло на глазах Охватова и Пушкарева. Старшина, давно не видевший таких сцен, расстроился, почти ничего не поел, а когда они вернулись в штаб, он согласился с предложением комбата и вечером принял разведотделение.
Охватов втайне радовался, надеясь перебраться к разведчикам, но Филипенко решительно воспротивился, хотя и разрешил ему принять участие в первой вылазке за «языком».
XVIII
Утром, в канун наступления, комдив полковник Пятов вызвал к себе Заварухина и Филипенко с окончательным планом захвата Благовки.
На всем восьмикилометровом фронте Камской дивизии стояло полное затишье. Вымороженный за ночь снег звонко скрипел под копытом, и людям, привыкшим к тихим, потаенным шагам, этот скрип казался чудовищно громким.
До штаба полка ехали вдвоем: комбата сопровождал адъютант старший батальона старший лейтенант Спирин, молодой, необстрелянный еще командир, прибывший в батальон из запасного полка. Охватова Филипенко оставил дома, потому что вчера ночью он ходил с разведчиками в поиск – теперь спал в углу шалаша, где так же холодно, как и на снегу. Филипенко был доволен, потому что разведчики притащили первого «языка».
От штаба полка ехали впятером: прибавились еще Заварухин с Писаревым и Минаковым.
– Так настаиваешь все-таки на ночной атаке? – еще раз, уже при входе к Пятову, осведомился Заварухин.
– Только, только, товарищ полковник. – Филипенко, прижимая пальцы к горбатой ладони, перечислял: – Ночь, мороз, скрытность – это же все нам на руку. И еще плюс то, что говорит захваченный немец.
– Но можно ли ему окончательно верить?
– Это точно, товарищ полковник. Ясно, что позавчерашней ночью они были чем-то заняты, коль даже не попытались захватить телка на нейтралке. Сменялись – это как пить дать. Из-за этого мы и телка залучили без единого выстрела.
Полковник Пятов, с жирной, в седом бобрике, головой, с большой, через всю грудь, смолисто-черной бородой, в длинной, едва не до колен, гимнастерке, молча скрипел своими высокими необношенными сапогами, тяжело ходил за столом от угла к углу. Доклады Заварухина и Филипенко устраивали его, и он играл пальцами на бороде.
– Капитан прав, – сказал наконец полковник Пятов своим зычным и важным голосом, выслушав доклад Филипенко. – Мы тоже располагаем сведениями, которым нельзя не верить: первая немецкая бригада СС, наша старая знакомая по Трудам, с нашего участка фронта снята. Да, и снята именно позавчера. Сменившая ее егерская дивизия прибыла из-под Тима и сильно потрепана. На новом месте еще не успели как следует осмотреться. Все верно. Мелкими группами проникаете за передний край фашистской обороны, перехватываете пути подхода из Благовки, а потом короткой внезапной атакой… Без артподготовки. Ну что ж, все хорошо! Мы активизируем всю оборону, чтоб предельно отвлечь внимание противника от ваших действий. А потом… ход событий покажет.
С этим и вышли командиры.
Заварухин еще задержался у начальника штаба, а Филипенко прямо на крыльце о чем-то упрашивал начальника медслужбы дивизии. Когда сели на лошадей, капитан Филипенко попросил у Заварухина разрешения съездить в медсанбат, чтобы перевязать ногу, которая все еще болела и даже кровоточила. Старший лейтенант Спирин в батальон уехал один с наказом готовить батальон к ночному бою.
Но не одна перевязка вынудила Филипенко ехать в медсанбат. Минувшей ночью, ожидая возвращения разведчиков, он ни на минуту не смыкал глаз и – удивился сам – безотступно думал об Ольге Коровиной.
– Ты хоть бы, что ли, взял меня к себе, – попросила Ольга при последней встрече, когда Филипенко приезжал в медсанбат на перевязку. – Возьми, Дмитрий. Я ведь это совсем серьезно. Никакого житья здесь не стало. Полковник Пятов зачастил через два дня на третий, уговаривает, чтобы я перешла в медпункт при штабе дивизии. Видите ли, за ним кто-то один из среднего медперсонала должен постоянно следить: у него больна печень, сердце, желудок… А о том, что больше всего донимает этого кряжистого и совершенно здорового старика, он пока молчит. Нет, ты скажи, Дима, неуж я стала такой замухрышкой, что старик с полной надеждой идет ко мне?
Филипенко всех женщин сравнивал со своей маленькой Симочкой, сравнил и Ольгу, замешкался с ответом, а потом язык не повернулся соврать ей, что она красива и хороша.
«Ну хоть солги, солги, – ждала Ольга. – Солги, железная твоя душа, мне все будет легче…» Она вдруг заплакала и сделалась совсем некрасивой. Филипенко не любил женских слез, быстро засобирался в дорогу и уехал, толком не простившись с Ольгой. А вчера, в бессонную и томительно-долгую ночь, пала вдруг на ум, перебрал в памяти все, что связано с нею. Вспомнил, как Ольга испугалась и побледнела, когда впервые увидела его с перевязанной ногою, и как с суетливой и нежной заботливостью устраивала его в отдельных комнатах школы, и как, не доверяя санитарам, сама перевязывала ему ногу, сама приносила еду. А он все рассказывал ей о своей маленькой Симочке, и Ольга призналась в своей зависти:
– А меня никто так не любил. И не полюбит. Да и за что меня любить?
Узкая санная дорога была глубоко измята гусеничными тракторами, недавно прошедшими здесь, и лошадь под Филипенко то и дело сбивалась на шаг. Он торопил ее, стегал концом повода по отпотевшей шее, а сам думал:
«Возьму ее в батальон: такие события надвигаются – без фельдшера труба. А потом пусть держится возле меня. Я не дам в обиду… А этот старый дьявол неужели не мог найти какую постарше? В медсанбате всякие есть. Иная за награду сочтет: комдив. Нет, молодую гребет, корень старый. Ну, греби, греби! От меня не выгребешь».
Филипенко уже знал немного людей медсанбата и потому быстро нашел Ольгу Коровину. Прошлые сутки, сказали ему, она дежурила. по батальону и до полудня отдыхает. Указали и хату.
Маленькая хатка на два окошка стояла в тупом заулочке, в окружении старых яблонь, между которыми был натянут скрученный бинт, а на бинте висели белые халаты. На хате совсем не было кровли, и только на коньке стропил, у трубы, сохранился клок соломы. По-видимому, крыша была новая, и ее обозники раздергали на корм лошадям.
– Вот видишь, Серый, тебе осталось только вприглядку, – пошутил Филипенко, привязывая своего коня к яблоне перед окнами.
Дверь в хату была обита каким-то тряпьем, и он открыл ее без стука. Ударившись головой о низкую притолоку, нырнул в сухое тепло. Поздоровался, потер валенок о валенок, сбивая снег. Справа, у самого входа, задымленным челом к дверям стояла печь, а за нею виделись нары, завешенные суконным одеялом с большими немецкими вензелями. Он крякнул и еще раз поздоровался – никто не отозвался. Из печи пахло свежим варевом с луком, и Филипенко невольно заглянул на шесток – истопленная печь была плотно закрыта черной заслонкой.
От всей этой простой и милой домашности Филипенко вдруг стало жарко, он снял шапку и расстегнул полушубок.
– Оля. Ольга Максимовна, – позвал он наконец, и Ольга вздохнула за одеялом, разбуженная и недовольная.
– Ни днем ни ночью никому не открою. Пошли вы все к черту.
Филипенко откинул одеяло и увидел на широких нарах три заправленные постели, а с краю, рядом с печью, укрывшись одной простыней с головой, спали двое, и из-под простыни вровень с обрезом нар торчали волосатые ноги, перехваченные по костям кальсонными подвязками.
– Хоть бы дверь-то заперли, – брезгливо бросив одеяло, усмехнулся Филипенко и, шагнув к двери, увидел на простенке шинель с двумя шпалами на черных петлицах.
– Ты дверь-то, должно, не закрючил, а? – уже на пороге услышал Филипенко встревоженный голос Ольги, а когда отвязывал лошадь, то увидел в проталинке, в углу рамы, широко открытые, налитые изумлением глаза, глядевшие на него.
– Вот тебе, стерва! – Филипенко снял для вящей убедительности рукавицу и тряхнул перед стеклом своим кулачищем. «Вот и пожалей бабу, – выправляя лошадь на главную улицу, беззлобно думал он. – Да кто разберет, вернее будет сказать, не я ее пожалел, а сам ехал за жалостью к ней. Артиллерист какой-то перехватил. Ну жизнь…»
На главной улице, прямо у дороги, маршевики развели большие костры и грелись возле них. Рядом на сколоченных попарно лыжах стояли станковые пулеметы с патронными коробками. Под стенами хат густо сидели бойцы в белых халатах. «Может, к нам», – повеселел Филипенко и, объезжая бойцов и пулеметы на лыжах, услышал, что кто-то назвал его по имени. Он подумал, что ослышался, и не оглянулся, но его позвали вторично:
– Дима, Дима!
На пороге стояла Ольга в своей короткой шинельке, с сумкой в руках. Обходя бойцов, она вышла на свободную дорогу. Подъехал и Филипенко, все еще не веря, что видит перед собой Ольгу.
– Откуда ты, Оля? Мне сказали, что ты дома…
– Надо бы быть дома. Ночь дежурила, а утром заставили прививки делать вновь прибывшим. А ты искал меня?
– А я уж и дома у тебя побывал.
– Там у нас у одной… муж приехал, так мы уж туда и не показываемся. Это правда, что искал меня? – Ольга счастливыми и верными глазами глядела в глаза Филипенко.
– Оля, я ведь за тобой приехал. В батальон хочу тебя взять. – И выпалил, наклоняясь к ней с седла: – Всю ночь тут о тебе думал. В дивизии я договорился. Филипенко разве откажут.
– Душа душе весть подает, я тоже все время… Мне, Дима, и жить стало интереснее, что я думать о тебе стала. Дима, у меня кое-какие вещички, да и по начальству надо, поди, доложить.
– Скажи им, Оля, что ты распоряжением штаба дивизии переводишься в полк Заварухина. В свой полк. Погоди-ка… – Он спешился и помог Ольге сойти на обочину, стянул за собой лошадь, чтобы уступить дорогу проходившему тяжелому обозу, груженному снарядами, шинелями, железными печками и трубами. Замыкала обоз пароконная дышловая упряжка, и правил ею, сидя на брезенте поверх громоздкой клади, сухощавый боец, знакомо и приветливо улыбавшийся Филипенко. Филипенко раньше, чем окончательно узнал бойца, вспомнил его знаменитую фамилию: – Достоевский?
– Да он самый же. – Достоевский зажал в коленях рукавицу, выдернул свободную руку и ковшичком приткнул ее к виску. – Здравия желаю…
– Куда вы, Достоевский?
– Кормить будем тут.
– А потом? Не в хозяйство ли Заварухина?
– Заварухин вроде, сказывал взводный. – Достоевский остановил лошадей, протер кулаком влажные от куржака глаза. – А я после того, товарищ старший лейтенант, уж в трех частях побывал. Был в наступлении под Петушками, да здоровья нет, в обозную часть и угадал опять. Прошу извинить меня, вы уже капитан.
– Ты, Достоевский, возьми с собой моего вот военфельдшера. Ей туда же, к Заварухину.
– Да милости просим. Да вы бы сразу так и сказали. – Боец услужливо соскочил в снег. – Кони у меня добрые, чего же еще.
– Я только вещички свои возьму и найду вас на стоянке.
– Да хоть сейчас, хоть на стоянке. Всегда пожалуйста. Мы с товарищем капитаном старые знакомые.
– Ну договорились, Достоевский. Бывай здоров. Бог даст, встретимся.
– Встретимся, товарищ капитан. Гора с горой, а человек с человеком…
Достоевский пошевелил вожжами, сани тронулись.
– Даже и не верится, что снова буду в своем полку. А что ты вдруг, Дима, вспомнил обо мне?
– Да вот вспомнил. Ты же просилась?
– Просилась.
– Одно к одному, фельдшер нам нужен – вот так.
– А ваш где?
– Здесь где-то у вас. С аппендиксом. Нашел тоже время.
– Ну, Дима, как ты. Болезнь не спрашивает.
– Чего уж там, не вовремя заболел – вот об этом и речь. Теперь ты поняла, что ждем мы тебя как бога.
– А ты?
– Я само собой. Словом, жду, как светлого праздника.
– Вон ты как. Не хочешь, да поедешь. А я, погляди на меня, обрадовалась. А что, Дима, что-то готовится?
– Приедешь – узнаешь, – сказал он неопределенно, а глазами ответил утвердительно.
– Дима, Заварухин говорил мне, ты не совсем аккуратен в бою. Не бережешься.
– Да разве там есть время думать об этом. В бою как в бою. – Филипенко погладил байковой рукавицей сухую шею лошади, перекинул на одну сторону тяжелые горсти давно не мытой гривы и продолжал, вдруг понизив голос: – А помнишь, Оля, Сталин говорил: война продлится, может, полгодика, а может, годик. Полгодика вот уже прошло. Нет, ты вдумайся, сказано-то как – с истинно русским гаком. Сказал годик – понимай два. Так что береги себя, не береги – каждого ждет свое. Лучше уж думать об Отечестве.
– А я, Дима, приду в твой батальон, и будешь ты заговорен и от пуль, и от осколков.
– Вот, значит, тебя мне и не хватало. Хотя я и без того счастливый, удачливый. Может, я, как ты говоришь, заговорен от самого рождения.
– Значит, быть тебе генералом! Вот и капитанские шпалы уже у тебя. Только петлицы-то другие бы пришить: эти выцвели, исколоты. Да и подворотничок, из чего он у тебя?
– Вот я же и говорю, что нам не хватает тебя: мы все там позапустились. Перед тобою подтянемся. Уверяю.
Оба улыбнулись.
Он скорой рысью выехал за деревню, размял лошадь, согрелся сам и, зная, что его ждут в батальоне и ему надо спешить, не торопился. Вспоминая Ольгу, видел ее преданно-счастливые глаза, был уверен, что она любит его, и немного гордился этим. «Она же девчонка еще, – с ласковой жалостью подумал он. – Девятнадцать-то есть ли ей? Ищет крепкую руку. И обрадовалась-то как-то совсем по-ребячьи. Ни скрывать себя, ни прятать не научилась». Но вернулся на позиции озабоченным: ведь с затаенным нетерпением будет сегодня ночью следить за действиями его батальона вся дивизия. Все ли пойдет так, как задумано, не подкинут ли немцы какой каверзы? Уж что-что, а воевать они, проклятые, понаторели. Въехав в свой овражек, внезапно, но твердо решил общее руководство проникающими в тыл к немцам подразделениями взять на себя. Определенность места, смело выбранного им, ясное понимание своей роли в предстоящем бою вернули Филипенко бодрое настроение.
«Отчего это мне так хорошо сейчас? – вопросительно подумалось Филипенко. – Даже и не помню, когда так было».
Не доехав до своего шалаша каких-то метров семьдесят, увидел старшину Пушкарева и его разведчиков. Они притыкали к отвесному берегу оврага свой шалаш из свеженарубленных дубков.
– Ты на хрена городишь эту ахинею? – остановился Филипенко перед Пушкаревым.
Тот с умной крестьянской медлительностью вытянул из-под ремня свои рукавицы, надел их и, сочтя, что при форме, доложил:
– Ведем наблюдение, товарищ капитан. И есть новости…
– А это зачем? – комбат кивнул на дубки, сваленные под берегом.
– Жилье, товарищ капитан.
– Люди пусть отдыхают, сам ко мне.
Отъезжая от разведчиков, услышал, как кто-то из них сказал:
– Конечно, за чужой щекой зуб не болит.
Перед входом в свой шалаш остановился, пораженный красотой рисунка на ковре. Подумал: «Ковер-то двусторонний. В Ташкенте, на старом рынке, с руками бы оторвали. Хозяйка, может, слезами изошла по нему. Ни Благовка, ни Орел, ни сама Россия, поди, так не беспокоят ее, как этот ковер. А его вон снизу подпалили…»
По ту сторону ковра, в шалаше, Охватов смеясь понукал кого-то:
– Ну-ну…
Незнакомый голос без сердца передразнил его:
– Вот тебе и «ну-ну». Не понял, что ли?
Ближе-то подошел – красная занавеска на окне. Откуда она могла взяться? Потом проморгался: не занавеска, а харя тестя во все окошко.
Филипенко откинул ковер, и под ноги ему, выбираясь наружу, полз Урусов, придерживая сползавшую с головы шапку и тихо смеясь. Охватов, стоя на коленях, хохотал во все гордо. Полушубок на нем и валенки были густо измазаны глиной. На вопросительно-строгий взгляд комбата с готовностью ответил, берясь за отложенную лопату:
– Стена оттаяла, и я решил заглубиться. Теперь и для начштаба будет теплый уголок. Он пятку отморозил.
Филипенко сел на хворост, стянул с раненой ноги валенок и в шерстяном носке с проношенной пяткой начал шевелить пальцами, кривясь от боли.
– Возьмем Благовку – и хоть снова иди в санбат, – сказал и улыбнулся, вспомнив, что Ольга Коровина будет рядом и станет лечить его. – Ты кончай этот высокопроизводительный труд и – живо ко мне начштаба.
– Товарищ капитан, а что это вы о Благовке? Брать будем? Ии-эх, даешь Благовку! – Охватов весело заторопился, полез к выходу прямо через костер.
– Но-но, ты! Язык за зубами. Да и почистись. Смотри, на кого похож!
Как только адъютант старший Спирин вернулся в батальон и рассказал, что план ночной операции в дивизии утвержден, политрук Савельев собрал под бережком комсомольцев. Весь день фашистская оборона была неспокойна, поэтому собрание было предельно кратким.
– Товарищи комсомольцы, – говорил Савельев без всяких записей, – командование доверило нам начать операцию по захвату берега. Скажите своим товарищам во взводах, если мы успешно выполним это задание, улучшатся и станут неприступными для фашистов позиции нашего батальона, полка, дивизии и армии. И еще. Нам нужна победа. Пусть небольшая, но победа, чтоб каждый наш боец знал, что инициатива в наших руках, что отныне только мы хозяева положения. Да оно так и есть.
Резолюция собрания гласила:
«Считаем необходимым улучшить и укрепить свои позиции. Постановили: смелым ударом сбросить фашистов на лед, уничтожить и стоять на берегу до последнего дыхания».
Потом Савельев записывал комсомольцев в штурмовые группы и последним приписал себя.
О времени выступления бойцы пока ничего не знают, им объявят поздно вечером. Узнают и обрадуются, а вместе с тем и опечалятся: все, что ни делается, делается к лучшему, но для кого-то эта ночь будет последней ночью, кто-то уж никогда больше не увидит солнца. И как ни будь командир умен и храбр, как ни талантлив и ни смел его план, все равно будут жертвы, все равно сложит свою голову какой-нибудь волгарь или уралец в холодных снегах Орловщины, под деревней Благовкой, в которой не только никогда не был, но даже и не знал, что существует на белом свете такая деревня с хорошим и таким обнадеживающим названием.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.