Текст книги "Крещение"
Автор книги: Иван Акулов
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 41 (всего у книги 46 страниц)
XV
На высотке, где надлежало занять оборону, кто-то прежде еще нарыл одиночных и спаренных окопчиков; их заняли разведчики, а пришедшие пехотинцы разбрелись по траве и стали заново рыть себе укрытия, выравнивая оборону.
Охватов обошел позиции роты и почти не сделал никаких замечаний пехотинцам, хотя видел, что рыли они вяло и неохотно, затягивая перекуры; иные сидели молчком на выброшенной парной землице и с тревожным ожиданием поглядывали на запад, где стучала передовая и где в плотном мареве горизонта вставали пожарные дымы. Пехотинцы, жившие последнее время духом наступления, вяло брались за работу – все еще не верили, что снова придется отбиваться от немцев. Охватов понимал солдат и переживал то же чувство усталого равнодушия, когда ничто не может ни всколыхнуть, ни удивить, ни испугать душу. «Ах как надоело все это! – думал Охватов. – Эти окопы, окопы, окопы. И снова наступаем не мы». Бойцы исподтишка поглядывали на своего нового командира и скорее чувствовали, чем понимали вязавшую его окопную усталость, и оттого неясными, зловещими были для них ожидаемые события.
– Полаялся б, что ли, – сказал вслед лейтенанту тамбовский солдат, тот, что повторял все «надоть» да «надоть». – Нам тоже потачку только дай. Видишь вон, Колядкин и живот уж заголил. Колядкин, эй! Демаскируешь нас своим белым брюхом.
Но Колядкин, раскинувшись на травке, даже не шевельнулся, а сидевший рядом с ним боец, у которого пилотка была не надета, а положена на голову, праздным голосом удивлял:
– Он таким-то манером, это, стегал целковики – счету не было.
– А она что? – спрашивал Колядкин.
– Да что она, это, когда я ее ветрел, мало двухпудовкой не крестилась. Силу такую, значит, имела.
– Кончай перекур! – прикрикнул Охватов, и командиры повторили его команду.
По всей обороне звякнули лопатки, хрустнула под железом сухая, клеклая земля.
На дороге, что надвое разрезала оборону, стояла двуколка, и разведчики снимали с нее ящики с гранатами и патронами. Чуть впереди, шагах в ста, двое незнакомых ковыряли дорогу. На обочине, в мотках мышиного горошка и повилики, сидели близко один к другому Тонька и Рукосуев с Тонькиной сумкой, видимо только что снятой им с повозки. Рядом петеэровец, стрелок по танкам, выламывал лопатой перед своим ружьем хрустящий бурьян – расчищал сектор обстрела. Из-под лопаты и ботинок его ветерок выдувал пыль.
– Хватит уж пылить-то, лейтенант идет, – без сердца сказала Тонька бронебойщику и вместе с Рукосуевым поднялась навстречу Охватову.
– В ваше распоряжение, товарищ лейтенант! – с радостной виноватостью улыбнулась она.
Туго повязанная платком, голова у Тоньки казалась совсем маленькой, а сама она в широкой гимнастерке с низкими нагрудными карманами окончательно походила на мальчишку. Ее улыбчивые и виноватые за эту улыбчивость губы не понравились Охватову, и он сказал, обращаясь к Рукосуеву:
– Ты хоть бы, по крайней мере, втолковал ей, в каком она положении может оказаться.
– Да ты чудак, лейтенант! – совсем завеселел Рукосуев, нежно глядя на Тоньку. – Чего ты за нее болеешь? Она и без нас знает, что по приказу головы второй ей не дадут. А другую голову надо бы ей, поумней этой. Да уж какая есть. Так, что ли, Тонька?
– Вот это, товарищ лейтенант, настоящее рассуждение.
Охватов безразлично махнул рукой на Тонькины слова, а у Рукосуева спросил, указав в сторону копавшихся на дороге:
– Что они делают?
– Саперы. Мины вон привезли и Тоньку. Майор Филипенко, дай бог ему здоровья, заботливый: без лекаря не оставил.
В разговор вмешалась сама Тонька:
– Майор Филипенко при мне, товарищ лейтенант, наказывал им минировать все дороги. Мосты особенно.
– Да он что, в уме? Или самым праведным сделался? А ну, Рукосуев, гони их к чертовой матери. Пусть забирают свою лошаденку и уматывают.
– Напрасно ты, лейтенант, это.
– Боец Рукосуев, приказание слышал?
– Они, товарищ лейтенант, выполняют приказ командира полка, – был настойчив Рукосуев и вдруг весь ощетинился, плотное лицо его налилось возбуждением: – Ты почему-то нам не передал, разведчикам, приказ командира полка жучить по шкурникам? Тонька уже вот только сказала. Пехотинцы знают, а разведчики в полной темноте.
Охватов даже растерялся, видя какое-то злое оживление Рукосуева, однако не поверил своей догадке.
– Тебе что, не приходилось отступать, Рукосуев? Люди не по своей воле идут на такой шаг. Или не понятно?
Рукосуев поставил сумку к Тонькиным ногам, неспешно одернул гимнастерку и с затаенным спокойствием объявил:
– А мне и невыгодно понимать это, лейтенант. – И внезапно разгорячился, перешел на «вы»: – А вы не удивляйтесь! Вот так! Да, не удивляйтесь! Вы-то подумали, что у вашего подчиненного рядового Аркашки Рукосуева дом на Чижовке в Воронеже? Не подумали. А там две сестренки, как Тонька, да мать безногая. Да я, клянусь, растяну всякого, кто появится на том угорье. – Рукосуев ткнул в закатную сторону. На губах у него появилась слюна. – Хоть свой, хоть немец – появись, шкура. Хватит отступать. Хватит. И молодец майор Филипенко, что отдал такой приказ. А вы его заначили, сховали от нас?!
Охватов считал, что вокруг него не найдется и человека, который бы набрался решимости открыть огонь по своим, пусть и шкурникам, – и вот Рукосуев. Этот из тех: что говорят, то и делают. Охватов и верил, и не хотел верить словам Рукосуева, но, увидев обнаженные сталистые глаза его, мокрые с перекосом губы, больше не колебался – будет стрелять! Охватов как-то неожиданно остро почувствовал свою беспомощность, будто его предали, и невольно оглянулся на Тоньку, ждал от нее помощи, но Тонька подтвердила с женской прямотой и беспощадностью:
– Верно приказал командир полка – стрелять! Вы всегда, товарищ лейтенант, не тех жалеете, Родину надо…
– Ну вот что, – возвысил голос Охватов и оборвал Тонькины слова, – я здесь командир и приказываю: без моей команды ни единого выстрела! А теперь, боец Рукосуев, позовите ко мне сапера. Который старший.
Рукосуев потоптался, потоптался и пошел.
Чтобы не оставаться с Охватовым, следом пошла и Тонька, говоря нарочито громко:
– На моих глазах из грязи в князи, а раскомандовался-то.
Лейтенант направился к кустам цветущего шиповника, который, весь в свежих розовых бутонах, нарядной зеленой стенкой тянулся вдоль по гребню увала и, видимо, разделял земли двух колхозов или районов. Кустарник на широкой лобовине высоты был хорошо приметен и мог стать для противника вероятным пристрелочным рубежом, однако кто-то нарыл вдоль него окопчиков, и разведчики заселили их: все спасительней, кажется, спрятаться за кустик в открытом поле.
У одного из окопчиков на траве сидел Пряжкин, складнем вырезал из старой ветки шиповника мундштук и продувал его, налившись краской.
– Садись, Коля, подякуем, как у нас говорят, побеседуем. Я и угостить могу под это словечко.
Пряжкин достал из мешка просоленную тряпицу и развернул кусок сала.
– В Частихе той бабке сорок писем написал на газете – так что продукт добыт праведным трудом. Давай. Вот и хлебушко есть.
– Какие мы все разные, – вздохнул Охватов. – И каждый со своей правдой. А кто же рассудит нас?
– Смерть головы пооткусывает – всех сравняет.
– Ты понимаешь, Пряжкин, до этого бы хотелось знать. Если бы знать… Если бы знать, черт с ними и с головами, конечно.
Явился сапер, пожилой сержант, пыльный, заветренный, а брюки, гимнастерка и даже кирза на его сапогах отгорели на солнце до материнской нитки, да и худое темное лицо сержанта густо взято белесым лишаем.
– Рассовываете мины, а там же разведчики наши, – сказал Охватов саперу. – И вообще наши войска.
– Приказано, товарищ лейтенант.
– А сам-то думал?
– Дак как. – Сапер вдруг приблизился к лейтенанту и вполголоса сказал: – Мы только ямки сделали, а мины уж потом закопаете сами, товарищ лейтенант. Смертно, должно, сразились там. Известно, танки у него. Гляди, так сюда вымахнет. Не проглядеть бы его. Не оплошать.
Сапер никак не назвал немцев, видимо, не имел под рукой подходящего слова, которое бы заключало в себе и ненависть, и пренебрежение, и уважение к вражьей силе.
– Не проглядеть бы, – повторил сапер назидательно.
– На то поставлены.
– Да уж это конечно, – согласился он и с горькой бабьей прощальностью запокачивал головой, глядя уже не на лейтенанта, а на рядового Пряжкина: – Эх, ребята, ребята, местечко высокое оседлали вы – в самый раз памятник ставить.
– Ты это к чему? Эй, батя, как это понимать? А? – прицепился Пряжкин к саперу, и тот, уходя, опять улыбнулся горестно:
– Да вот так и понимай. Малехонький ты порожек для фашистского танка.
– Да ну его к лешему, – запросто махнул рукой Пряжкин, а у самого на сердце засосало и уронил голос: – Над всеми памятники ставить, так по земле не пройдешь и не проедешь. Ешь, Коля, ешь.
Охватов все время чувствовал не дающую ему покоя озабоченность и потому не мог отдыхать, но и не мог с душой взяться ни за какое дело. Ему, как и всем остальным, было тягостным ожидание приближающегося боя и хотелось только одного: чтобы скорее наступило то, чего они боятся и ждут.
Он сел на кромку окопчика, и ноги вдруг затекли гудом, зачугунели, будто сапоги его были сшиты не из кожи, а из броневого листа. «Третий день не разувался», – подумал Охватов, а сказал совсем другое, что преследовало и мучило:
– Я понимаю майора Филипенко – он добрый, черт возьми. Он вот словом обидит солдата и тут же готов извиниться. А трусов, верно, ненавидит. Из-за одного труса, бывает, гибнут десятки. И дорогу минировать приказал сгоряча. А этот дьявол, видал, какой прыткий – растяну всех. Я тебе растяну!
– Ты о чем, Коля? Опять что-нибудь этот Рукосуев?
– Да и он, и не он.
– Меня этот Рукосуев знаешь чем удивляет? – Пряжкин искренне и светло восхитился: – Поет частушки, все поносные, но в каждой – уж я замечал – литая рифма: «Завлеку да завлеку – сама уеду за реку». Вот ведь черт какой! Я готов визжать от восторга, а он ничего, по-моему, не понимает. Совсем не понимает. А Тоньку приручил. Приходит как-то от нее и говорит: вы обратите внимание, говорит, господа присяжные, какое у Тоньки красивое лицо, а нос иконописный. Вот небось такими словами и обаял ее. Да ты, Коля, и не слушаешь? Что ты?
– Да ведь накатывает, Пряжкин. Слышишь?
Что «накатывает», чувствовали уже все: передовая, удаленно и слепо стучавшая с утра, вдруг совсем угрожающе подвинулась, дохнула близким грохотом, с перепадами, тяжело задребезжала, словно за окрестными увалами брали разгон тысячи необкатанных жерновов. Земля качнулась, живые глубокие толчки пронзили ее насквозь, и Охватову показалось, что все: и пашни по косогорам, и густые травы в лощинах, и темно-зеленый вал шиповника, и нагретая солнцем дорога, и бойцы на ней, – все это вроде вздрогнуло и покачнулось.
Охватов поднялся и пошел к дороге. Тонька и Рукосуев сидели все там же, в траве, к ним подсел еще бронебойщик – стриженую голову его покрывал носовой платок с узелками по всем четырем углам. Тонька по-женски основательно сидела на земле, вытянула разутые ноги, а в руках держала зеркальце и, обнося им себя то справа, то слева, с улыбкой прилепливала к губам алые лепестки шиповника. «Совсем беспонятная, как малое дитя», – с раздражением подумал о ней Охватов.
– Навоюешь с такими, – сказал Рукосуев вслед лейтенанту и пошел за ним на дорогу к солдатам, вполголоса ругаясь и шаркая сапогами. – В слезы ударились, сволочи.
На дороге, в пыли, сидел худоплечий солдат с розовыми оттопыренными ушами, и по этим еще свежим, домашним ушам Охватов определил, что солдат из новичков.
– Очки малый потерял и вот убивается, – стали объяснять Охватову и подталкивать сидящего солдата: – Встань давай.
– Уж как-нибудь.
Солдат встал и заоглядывался синими воспаленными глазами, никого не узнавая. Был он совсем молод, и детские пухлые губы его все еще плакали.
– Вы разрешите его мне, господа присяжные заседатели, – ни к кому не адресуясь, сказал Рукосуев, и все обратили на сутулого внимание, только молодой боец продолжал оглядываться ищуще и беспомощно. – У меня хорошее зрение, на двоих хватит. Я ему окопчик только попереди себя вырою. Ну дак как, родной, решил? Пойдешь ко мне? – Рукосуев обнял было солдата, со зловещей лаской заглядывая в его глаза, но тот испуганно и поспешно отстранился, и это окончательно взбесило Рукосуева: – Без рук, без ног останешься, а ходу с этой высоты тебе нету. Еще хоть один звук, и тебе не понадобятся очки. А ну, за мной шаго-ом марш. – Рукосуев вдруг почувствовал угрюмое молчание пехотинцев и вызверился на них, подвигая автомат: – Что распатронились? Может, еще есть такие плакальщики?
Прибежал взводный, старший сержант, но, зная злую лихость разведчиков, не заступился за своего бойца. А Рукосуев, подталкивая солдата углом автоматного приклада, сулил ему:
– У меня не заверещишь.
Охватову сделалось жалко потерявшегося новичка, в груди неожиданно, но сильно дрогнула и зазвенела тугая забытая струна, и под влиянием давнего этого живучего чувства он зло подумал о пехотинцах: «Да что же вы за народ, черт вас возьми? Что за народ вы, коли не можете защитить своего товарища? Пехота…» – скомкал свою мысль Охватов и сказал солдатам:
– Что же вы товарища-то отдали? Или у каждого есть слезная слабость?
– Видите ли, товарищ лейтенант, – сказал взводный, деликатно пожав плечами, – мы не готовились воевать вот так, на особицу. Думали, пойдем вперед всем фронтом, а сидеть и ждать, знаете, жутковато. Да и люди не обстреляны, товарищ лейтенант.
– А друг за друга надо все-таки стоять. Рукосуев! – крикнул Охватов и, догнав разведчика, миролюбиво сказал ему: – Ты что, Арканя, не знаешь, куда деть злость? Потерпи немножко.
То, что Рукосуев решительно обошелся с пехотинцами, Охватову понравилось: кто его знает, какой он будет, бой, и лучше приструнить людей, чем разжалобиться к ним.
– Тяжко на душе, вот меня и мутит. А эти в такую отчаянную минуту очки теряют, в слезы. А еще и боя не было. У кого же он защиты-то ищет? У моих сестер? У моей безногой матери? Коля, родной мой, – Рукосуев тоже назвал Охватова по имени и затрясся, – я знаю здешние места: если не удержимся тут – до самого Дона немец погонит. Нет, ты меня за руку не хватай! Не хватай, говорю!..
– Да ты иди успокойся и не куролесь: на твоих руках еще Тонька. Должен же за нее кто-то отвечать. А ты ступай в свой взвод и забудь, что за спиной есть дороги. Верно, что распатронились.
– Вот это слова, насчет Тоньки-то! Вот это слова! – немножко повеселел Рукосуев и направился к Тоньке, которая уже убрала и зеркало, и лепестки шиповника и не улыбалась.
– Недокур показался! – закричал от своего окопчика Пряжкин и, встав на колени, навесил над глазами ладонь.
Когда Недокур и двое ходивших с ним в разведку стали спускаться с дальнего увала, закрывавшего собою весь западный небосвод, можно было разглядеть, что они торопятся, а иногда и бегут, тяжело и неподатливо.
Вся оборона ожила, стала перекликаться. Потянулись к дороге, высказывая свои соображения:
– Порадуют сейчас.
– Да уж гляди.
– Последний-то, должно, совсем задохся.
– Мотоциклетку ба…
– А у меня была: пока жинка яишенку бьет, я в город по вино сгоняю. Только рубаха пузырится.
Встретились и отошли в сторонку. От Недокура так резко и густо разило горячим потом, что над ним, как над лошадью, с голодным жужжанием вились оводы. В морщинки на шее набилась и намокла пыль, на пилотке чуть выше среза белела соль. Сняв вещевой мешок с автоматными дисками и гранатами, Недокур бросил его на дорогу:
– А это что за орава?
– Нам в помощь.
– Так они что, на толкучке? Вот же немец. Обороны-то нету больше. Смял немец все танками. Вон уже где.
Охватов хотел скомандовать по окопам, но бойцы сами побежали занимать свои места: их, видимо, предупредили недокуровские разведчики о близкой опасности.
– Значит, в прикрытии мы?
– А еще что?
– Всю оборону немцы смяли. На хуторе майор какой-то зацепился с полуротой за постройки, да вряд ли надолго. Мы уж думали, и не дотянем. А нас, выходит, в прикрытие?
– Воздух! – в несколько голосов забазланила оборона, и поднялась лихорадочная беготня, суета, крик.
А с запада, нависая над дорогой и полем, рассыпанным косяком приближались штурмовики, гудели с тем подвывом, по которому бойцы безошибочно угадывали фашистские самолеты.
– Двенадцать, – успели сосчитать.
Над лощиной самолеты зачем-то снизились, и те, кто еще имел выдержку наблюдать за ними с высотки, видели, как туго и неярко отразилось солнце в плексигласе их колпаков. Через окопчики бесплотно махнули простертые тени, все время нараставший вой моторов заметно опал, и солдаты уже готовы были поверить, что смерть, как и утром, пронесло, но вдруг всю высотку встряхнуло, ударило глубинной судорогой, и забарабанили взрывы один по другому, вперемежку, слитно. Разорванный воздух, дым, пыль, срезанная осколками трава и сами осколки – все это ударило по окопчикам, и редкий не покаялся в лени, чуя, как запохаживал по спинам смертный ветерок.
Три раза обернулись немцы над высоткой, осыпая ее мелкими бомбами и кропя из скорострельных пулеметов. При очередном развороте они вдруг ушли на восток, и наступила быстрая тишина, которой трудно было поверить. Из завалившихся и оплывших укрытий небойко начали вылезать встрепанные солдаты, не узнавая ни друг друга, ни растерзанной и обожженной вокруг земли, ни искалеченных кустов шиповника.
Когда уж все были наверху, четыре самолета совсем бесшумно вернулись из-за лесистой балки и снова начали стрелять и бросать мелкие бомбы на высотку. Бывалые солдаты расторопно нырнули в свои окопчики и затаились, а новички поддались страху – кинулись по полю. За первыми побежали другие, и скоро все поле ожило от обороны до балки. Немецкие летчики снизили свои машины и расстреливали, как подвижные мишени, обезумевших и беспомощных людей, заботясь о том, чтобы с каждым заходом скосить как можно больше.
Налет для обороны был губителен: больше всего, конечно, пострадали пехотинцы.
Повторись еще такая воздушная атака, и немецкая пехота может строем пройти через убитую высоту.
XVI
Казалось, распахнутыми ярусами, затопив все небо и землю могучим рокотом, летели связи тяжелых бомбардировщиков. Где-то там, далеко на западе, они взяли высоту, направление, уставные интервалы и здесь, над увалами, проплывали сосредоточенно и стройно, может быть, уже видя свои цели в дымах Касторного или Воронежа. Оттого что вражеские самолеты так спокойно и выверенно шли разрушать наши тылы, у солдат было ощущение, что нигде уже не осталось надежной земли.
Было жарко. Травы пылали от зноя. Чем-то до крайности растревоженные, ожесточенно гудели большие поганые мухи. На солнце быстро вяла и подсыхала поваленная осколками трава.
Пехотинцы хоронили убитых в сухой общей могиле. Среди убитых был и тот, что потерял свои очки.
– Себя, по существу, оплакал, – сказал взводный и, держа в кулаке наплечный ремень сумки, с явным сочувствием добавил: – Должно быть, дьявольская интуиция была у человека.
Охватов поглядел на меловое лицо убитого и увидел на его переносице черный надавыш от дужки очков, а молодые, не обмятые житьем губы все еще плакали.
– Дальше всех убежал. Разумеется, интуитивно чувствовал.
– Не бегал бы – и жив остался.
– Не обстреляны, товарищ лейтенант. И вы, полагаю, поначалу метались.
Сержант сказал правду, и Охватов не нашел ответа, осердился:
– Ты иди-ка лучше займись обороной. Час сроку, чтоб восстановить окопы. В полный рост чтобы были. Иди, иди, жив будешь, на это дело наглядишься. – Охватов кивнул на могилу, куда солдаты укладывали убитых один к одному, заворачивая им на лица подолы гимнастерок.
В мелкой придорожной канаве, страдая от болей и жажды, с синими, бескровными лицами лежали и сидели раненые.
Закатав рукава, гологоловая и расторопная Тонька споро рвала бинты, стягивала с полуживых рук и ног одежду, обувь, слушала стоны и матерщину, ползала на своих круглых коленях по земле, то и дело вытирая пот уголком марли, сунутой в нагрудный карман.
– Поругайся, поматерись – тут все свои, – со знанием истины авторитетно разрешала Тонька, а руки ее без видимого сострадания и бережи брались за раны, пугали неосторожностью, но именно под твердыми и решительными пальцами унималась боль, и солдаты с благоговением глядели на Тоньку, потому что она – единственный человечек в этот чудовищно жестокий час – разумно хотела помочь им.
– Голубушка! – стонал тамбовский солдат прищемленно и тихо. – Должна, поди, остановиться – изойду так-то.
Солдат был ранен в грудь и неумело обмотал рану рубашкой, располосованной гимнастеркой, однако все это намокло и сочилось кровью. Сам он захмелел и отупел от потери крови, только чувствовал, как давит его к земле жаркое солнце, и не ложился, боясь лечь и умереть. Когда мимо проходил лейтенант Охватов, тамбовский, бодрясь и торопясь, заговорил:
– У меня винтовка двенадцать тридцать три ноль три, с полуторным прицелом, ежели…
Охватов подумал, что это был исправный по службе солдат, и хотел сказать ему что-то утешительное и ободряющее, но подошла Тонька, испачканная кровью, некрасивая и деятельная:
– Как же я с ними, товарищ лейтенант? Много тяжелых.
– Кто может, пусть уходят в тыл. Тяжелых заберем при отходе.
Ничем не помог командир – да и чем он мог помочь? – он сказал четко, определенно, будто все решил как надо. Тамбовский, с ранением в грудь, услышал слова лейтенанта и стал подниматься, выпучивая от боли и напряжения глаза, и вдруг повалился на спину, сухо ударился головой о приклад своей винтовки номер 123303, уходящие бутылочно-мутные глаза его мертво остановились.
«Только бы не так», – чего-то испугался Охватов и тут же забыл об этом, потому что из обороны закричали, что дозорные на увале дали две зеленые ракеты: значит, на дороге с запада кто-то замечен.
И действительно, скоро на гребне увала показались люди, гусеничный трактор с орудием на прицепе, повозки и опять люди.
Трактор уж почти спустился в лощину, а солдаты все шли и шли из-за увала. Может, от пыли, поднятой ими, или от нагретого воздуха солдаты казались серыми, как и ослепленная солнцем дорога.
Вдруг на увале, прямо в негустых рядах идущих, упал снаряд, и через несколько секунд до обороны докатился звук разрыва. И следующие снаряды прилетали с удивительной точностью: вероятно, артиллерийский наблюдатель хорошо видел и дорогу, и идущих по ней. Солдаты врассыпную потекли вниз, в лощину, – здесь их огонь не доставал.
– Уходят! Братцы, это что же такое! – истошно завопил Рукосуев и, подбежав к окопу бронебойщика, пал за ружье. Сам бронебойщик, на ощупь скобливший подбородок безопасной бритвой, глазом не успел моргнуть – Рукосуев выстрелил. Это был первый выстрел в обороне, и его слышали все, недоумевая, кто это и куда стрелял. А трактор вдруг пошел боком, боком и, загородив дорогу, остановился.
– По изменникам Родины! – скрипел зубами Рукосуев и, отбиваясь от наседавшего бронебойщика, сделал еще три выстрела. Ошеломленное понизовье местами залегло, замешалось.
На выстрелы прибежал Охватов, бросился в окоп, отбил у Рукосуева ружье, а самого бойца, остервеневшего и махавшего кулаками, они с бронебойщиком выбросили из окопа. И в тот же миг близко на дороге разорвался дальнобойный снаряд. Рукосуев вдруг подломился на своих крепких ногах, лег на землю и начал подгребать к себе что-то плывущее у него из рук, уже перемешанное с глиной, но все еще живое, светло-розовое.
– Напрасно это мы его, – вздохнул бронебойщик. – Не то мы сделали. Не то.
Наверх поднимались отходившие и были до того измучены и утомлены, что тут же у обороны ложились, прося бинт, воды или курева. Они не могли даже возмущаться, что по ним стреляли. И только малорослый, но командирского вида человек в синих комсоставских брюках и невыгоревшей – значит, суконной – пилотке кричал что-то, размахивая пистолетом. «Вишь ты! – глядя на его воинственную фигурку, осердился Охватов. – Отходишь, и помалкивай в тряпочку. А то еще права качать станет…»
– Кто тут стрелял? Я спрашиваю, командует кто?
Это был пожилой командир, сухопарый, с тонкими ногами, перехваченными в икрах зауженными голенищами. Воинственная легкая и голенастая фигурка его была очень знакома, но самого человека Охватов не мог узнать.
– Кто командует? – шагая вдоль обороны, кричал командир, раскачивая отяжеленной пистолетом рукой. Охватов вроде бы слышал когда-то этот несильный голос, но не хотел узнавать его, а разглядывал Рукосуева и ничего не мог сделать с подступившими к горлу слезами.
Лейтенант не любил, часто не понимал Рукосуева, но ценил его, верил ему и в чем-то даже готов был походить на него. Рукосуеву нравилось, да он и умел, подавлять людей и, может быть, потому не имел друзей. В вылазках был бесстрашен, упрям, настойчив в выполнении задания, во имя чего ни капли не берет себя и уж совсем ни во что не ставил жизнь своих товарищей. Разведчики втайне даже побаивались ходить с ним в одной группе, хотя он никогда не оставлял в беде напарника. Храбрый до полной безответственности, Рукосуев иногда перед самым выходом в поиск непреклонно заявлял:
– Стреляй – не пойду. У этого проклятого Недокура опять вся рожа красными пятнами взялась.
– Ну не пойдет он, – уговаривал Охватов.
– Да не в нем дело. Просто ослабление духа. Никак ты этого не поймешь.
Рукосуев был груб, похабен и в то же время трогательно и заботливо любил своих сестер, а Тоньку носил на руках и лаской привязал к себе, хотя и был много старше ее. Он совсем не пил вина, но в вылазках при случае прихватывал, а потом угощал разведчиков и жестоко пушил их за то, что они мало знают песен и не любят петь. В такие минуты он откровенно, с трезвой и потому страшной настойчивостью говорил:
– Не я командую вами! Ах, не я! Я бы вам всучил щетинку.
Охватов глядел на Рукосуева, который уже вне сознания все еще сжимал кулаки и со скрипом жевал землю своими изломанными зубами.
– Ты тут командуешь? – спросил подполковник, дулом пистолета поворачивая к себе Охватова – тот повернулся и некоторое время слепым взором глядел на командира, не понимая его вопросов. – Ты знаешь, что бывает за такие штучки?
– Ошалел вот один. – Охватов пошевелил автоматом в сторону окопчика, и подполковник все понял, но потока злости своей не мог остановить.
– Ты командир или у тебя всяк себе командир?
– Я, товарищ подполковник, докладываю вам, что ошалел вот один, у него сестры и больная мать в Воронеже.
Подполковник вдруг остолбенел, и маленькое свирепое личико его обмякло, и он, не веря и удивляясь, спросил:
– Да ведь ты Охватов?
– Я, товарищ подполковник, – узнав своего бывшего комбата майора Афанасьева, промолвил Охватов и прерывисто, со всхлипом вздохнул – хотел обрадоваться встрече и не мог, хотел обнять Афанасьева, как отца, и побоялся, хотел заплакать от вины и отчаяния, но все это подавил в себе, горько и растерянно улыбаясь.
Подполковник зачем-то пристально посмотрел на убитого солдата; на его крупную голову в сальных, черных волосах и не то спросил, не то утвердил:
– Все еще пьем чашу крестных мук. А ты, видать, садовая головушка, в заслоне? Жаль, а чем я тебе помогу? Вот без малого на весь полк три патрона. – Афанасьев похлопал по кобуре и подал руку Охватову: – Давай держись. Бог даст, увидимся. Я о тебе хорошо помню. – Подполковник крепким шагом пошел к дороге, но вдруг обернулся и спросил: – Ольга-то Коровина – как? Я знал, что так оно и будет. Жертвенности много было в ее лице.
– А у меня? – с невольной тревогой вырвалось у Охватова и, чтобы придать вопросу шутливый тон, улыбнулся тускло и неловко.
– На тебе, Охватов, вся Россия держится. Береги себя, елико возможно. Встать! Шагом марш!
Афанасьев опять пошел, и Охватову показалось странным, что они ни о чем не поговорили, крикнул вслед:
– Что же вы ничего-то не сказали, товарищ подполковник? – И побежал, догнал Афанасьева, пошел рядом, заглядывая ему в лицо.
– «Не сказал», «не сказал». Верно ты говоришь, ничего не сказал. Горько на сердце – вот и сказ весь. – Афанасьев зачем-то опасливо огляделся. – Не первый день воюешь, чувствовать должен: в мешок немец взял, видать, всю армию, а вот затянул ли устье – этого не скажу.
– Может, и нам сняться? – стыдясь, спросил Охватов и тут же оправдался: – Позиция плевая. На макушке.
– Уж это ты реши сам. Не я ставил – не мне и снимать. На мой взгляд, тебе ждать надо немца и… Устье немец не завяжет – не прошлый год.
– И на том спасибо, товарищ подполковник.
– Какое уж там спасибо. За что спасибо-то? Что оставляю одного?
– Да я вообще. Рад я, что вы живы, увидел вас.
– Ну, стало быть, еще увидимся. К флангам прислушивайся. Тоже ведь чести мало, если обложат, как зверя. Держись давай.
Бойцы Афанасьева поднялись, пошли, и подполковник смешался с ними. Запылили. Три подводы с ранеными выбрались на увал, и ездовые, нарвавшие зеленой травы в лощине, на ходу из рук кормили лошадей.
Раненые и совсем ослабевшие шли, цепляясь за оглобли и борта повозок. В общем потоке были и безоружные, а иные несли свои винтовки на плече как дубину, и оттого вся колонна мало походила на войско. Шли распояской, безрубашные, перевязанные по телу, несли на привязи руки, хромали, шли черные от злобы и солнца.
Охватов вернулся к обороне. Не желая того сам, вышел опять на Рукосуева, увидел возле него Тоньку и с осознанным страданием вспомнил все. Тонька, припав к плечу солдата, горько плакала, стянув на лицо со своей маленькой стриженой головки зеленый платок.
Из низины по опустевшей дороге через силу крупно шагал рослый и кривоногий грузин, который повесил винтовку себе на шею и держался за нее обеими руками, толсто и неумело перевязанными в локтях исполосованной гимнастеркой.
«Будем стоять насмерть», – подумал Охватов и, направляясь к пехотинцам, с ненавистью к немцам и палящему солнцу подтвердил свою мысль вслух:
– Будем держаться здесь до смерти. – А в голове где-то сами собой жили и повторялись слова Афанасьева: «крестные муки», «крестные муки».
– Гляньте-ка! – перепуганно указал большеротый пехотинец и оборвал внутреннюю работу в Охватове. На увале, закрывающем запад, появились мотоциклисты. Распихивая их в стороны, по дороге один за другим подошли три легких танка. Остановились.
В обороне нервно защелкали затворы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.