Текст книги "Улыбка Катерины. История матери Леонардо"
Автор книги: Карло Вечче
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
6. Донато
Палаццо Бадоер, Венеция, 26 апреля 1440 года
Сколько я уже живу здесь, в Венеции?
Я и сам не знаю, равно как успел позабыть, сколько мне лет и в каком году родился. Слишком часто называл разные цифры: в прошениях о гражданстве, в налоговых отчетах, в тысячах других бумажек, где заставляют писать, кто ты, как тебя зовут, когда родился, где живешь, сколько зарабатываешь… И все ради того, чтобы надеть ярмо, внести в какой-нибудь реестр, обложить налогами и поборами. Мне же с детства хотелось быть свободным: свободным, а не прикованным навечно, словно раб, к одной семье, жене, компании друзей, цеху, ордену, городу. Даже к Венеции, которую я безумно люблю, ведь, по сути, это и есть мой город. Впрочем, нет: принадлежи он мне, я бы тоже принадлежал ему. Но я хочу быть и оставаться свободным, приходить и уходить, когда и как вздумается.
Свобода – вот что было паролем, самым священным и почитаемым словом в городе, где я родился, Флоренции: фьорентина либертас, флорентийская свобода. Это слово поднимало простой народ против богатых и могущественных, тех, кто издревле стремился подавить его тяжестью законов, постановлений, налогов. Точно гневная разлившаяся река, устремлялись люди на улицы и площади, когда изгнали герцога Афинского[55]55
Герцог Афинский – правитель (реальный или номинальный) государства крестоносцев, созданного на территории современной Греции. В 1343 году герцог Афинский Готье VI де Бриенн, объявленный подестой (градоначальником) Флоренции от имени неаполитанского короля Роберта Анжуйского, был изгнан из города.
[Закрыть] или когда чесальщики-чомпи, мелкие ремесленники на службе цеха шерстяников, восстали, чтобы обрести достоинство, в котором им прежде было отказано. Я до сих пор помню рассказы отца, Филиппо ди Сальвестро Нати, прозванного Тинта, Краснорожим: он вместе с прочими ремесленниками, членами Младших цехов и другим тощим народом вышел тогда на улицы, выкрикивая «Свобода!» и все такое.
Но не для того, чтобы воспитать тягу к свободе, рассказывал мне об этом отец, нисколечко. Все его истории кончались одинаково: кто поднял голову, тот ее и сложит, а к власти как ни в чем не бывало вернутся старые угнетатели. Ну, бросят народу кость, переписав слегка закон, дадут кому-нибудь из простолюдинов пару месяцев посидеть в приорах или квартальных гонфалоньерах, а после прогонят прочь. Так, внушив иллюзию, что поделятся властью, они нас и обманывают. Мои родители тоже были обмануты. Отец добрых три раза избирался приором, едва не лопался от гордости, расхаживая по городу в черном лукко[56]56
Лукко – длинная верхняя мужская одежда без рукавов.
[Закрыть], но его руки так и остались грубыми, мозолистыми, перепачканными клеем и опилками. А правили городом все те же несколько семейств, что и раньше, они ведь даже из бунтов ухитрялись извлекать выгоду. Отцовская мораль была предельно проста: держись своей семьи, своей мастерской, своего цеха, учись ремеслу, честно зарабатывай себе на кусок хлеба. И не вздумай шляться туда-сюда, не то кончишь хуже некуда.
А я считал, что вся эта премудрая школа жизни, подкрепленная к тому же регулярными порками, гроша ломаного не стоит. Мне хотелось бежать как можно дальше от этого дома, этой мастерской, от узенькой улочки, где мы жили. Я тогда еще не знал, чего хочу на самом деле, как не знает этого любой мальчишка, переполненный мечтами и иллюзиями: помню только, что хотел бежать, восстав тем самым против отца. Бежать – и точка, чтобы доказать ему и ему подобным, что кончу не так уж плохо.
Теперь, состарившись сам, я стал несколько снисходительнее к отцу. В моих воспоминаниях, со временем вытесняющих пережитые страдания и смягчающих превратности судьбы, он предстает человеком, положившим всю свою жизнь на алтарь семьи и работы. Сколько помню, он всегда торчал в мастерской, на первом этаже нашего старого дома по виа ди Санто-Джильо, сразу за церковью Сан-Микеле-Висдомини, в тени бесконечной стройки собора Санта-Репарата. Рабочих часов отец не соблюдал, частенько засиживаясь куда позже обязательного перерыва на вечерню, а после запирался в самой дальней, выходящей в сад части дома, где тайком, при свете тусклой лампы, чтобы не застала ночная стража, заканчивал тонкую резьбу.
Он был столяром, как и его отец Сальвестро. Я тоже должен был им стать – и, разумеется, стал. Как ни старайся, от судьбы не убежишь. Наверное, мой отец прав: семейное дело – это судьба, и для нас, Нати, она состоит в том, чтобы быть столярами, то есть людьми подчиненными. Столяры вместе с плотниками образуют Младший цех. Мы мастера по производству вместилищ из дерева, любого вида и для любой цели: ящики для путешествий и перевозок; шкафы для хранения, сундуки для одежды, скатертей и простыней; шкафчики и шкатулки, главным образом для драгоценностей; туалетные столики; сундуки и ящики со стальной обвязкой и сложными замками для банкиров и просто богатых людей, хотя годятся они и для государственных служб; наконец, особый тип, для хранения костей и прочих бренных останков, в виде которых нам достаются тела святых, мужчин и женщин, и которые наша мать-Церковь требует почитать как мощи.
Отцу хватило ума понять, что в мире, где бедняки становятся только беднее, а богачи богатеют до такой степени, что уже и не знают, куда девать деньги, не стоит растрачивать себя на изготовление громоздких и неказистых ящиков для путешествий и перевозок; куда лучше заняться штучными предметами роскоши для избранных: за них надутые магнаты из жирного народа станут платить огромные деньги, лишь бы выставить эти уникальные предметы на всеобщее обозрение у себя дома, заставив соперников умирать от зависти. Да, именно таких и надо доить. Тем более что спрос, как во Флоренции, так и за ее пределами, только увеличивался.
Наиболее востребованной продукцией тогда считались лари и сундуки-кассоне для приданого невест, богато украшенные золоченой резьбой и расписанные самыми известными художниками. Отца, впрочем, они не интересовали, поскольку в этом случае его столярное мастерство, а вместе с ним и заработок совершенно затмевали художник и позолотчик. Куда больше можно было заработать на шкатулках и поставцах, небольших, но искусно продуманных и собираемых им самим под заказ клиента. Так отец мог контролировать все этапы работы, даже те, что поручал другим ремесленникам и художникам, в зависимости от того, покрывались ли дверцы и крышка драгоценным металлом, кожей или слоновой костью: ковку железа для замков; плавку и чеканку золота и серебра для рельефов и чернения; дубление и окрашивание шкур с последующим тиснением традиционных флорентийских мотивов и непременной лилией; резьбу по пластинам из слоновой кости.
Остальное было исключительно его заботой. Исполнение корпуса, в форме параллелепипеда или многоугольной призмы, заключавшего в себе чудо геометрической организации пространства, все эти крошечные отсеки и ящички, появляющиеся и исчезающие по мановению пальца, ну и, конечно, потайные отделения, где мадонна могла спрятать компрометирующую записку от любовника или жемчужное ожерелье, надеваемое на голое тело только к его приходу. Тщательный подбор ценных, практически вечных пород дерева, кропотливая резьба, игра стыков и разноцветная инкрустация. Сюжеты для изображений на золотых, серебряных или костяных пластинах, список которых после согласования с заказчиком передавался художникам: самые красивые, фигурки обнаженных мужчин и женщин, сжимающих друг друга в объятиях, и парящих над ними ангелов, предназначались для свадебных ларцов. Наконец, сборка всей деревянной конструкции, маленького шедевра, каждый из которых отец, закончив, со слезами на глазах разглядывал целую ночь при свете свечи, поскольку наутро их приходилось отдавать, а мешочек с золотыми монетами никак не мог заменить ему любовь и страсть всей жизни.
Впрочем, так я говорю теперь, отыскав с годами причину понять и простить отца, царствие ему небесное. Но тогда – нет, тогда я ненавидел его всеми фибрами души и хотел только одного: сбежать куда подальше, лишь бы не продолжать его ремесла, не становиться пожизненным рабом мастерской, верстака, потрепанных инструментов в пятнах трудового пота, рабом этих тупых заказчиков, смотревших на нас свысока и считавших быдлом.
Как же я все это ненавидел! В детстве отец не раз порол меня до крови за разбитую – не из оплошности, а ему назло – фигурку из слоновой кости или какую-нибудь тонкую инкрустацию, и я, вырвавшись, отчаянно мчался к свободе: сперва на пьяцца Санта-Кроче, оттуда, проскользнув мимо стражи, за городские ворота, вдоль Арно и дальше, дальше в поля, к той точке, где тропинка, обогнув крепость Тедальда, начинает взбираться на холм, меж виноградников и бесконечных олив, пока, где-то на середине подъема, не упирается в неширокую колею. Там лежало, да и по сей день лежит наше небольшое имение: сворачиваешь с дороги на Теренцано и вверх по склону, за монастырем Сан-Мартино и большим загородным домом Герардини, горделиво именуемым ими Паладжо делла Роза, Розовым дворцом. А еще чуть дальше – вилла Фортини, нотариусов и советников Республики. Именно в этом имении я прожил первые годы жизни, поскольку матери моей, считавшей себя знатной дамой, лишь волею судеб вступившей в неравный брак с ремесленником из подлого сословия, невыносима была сама мысль вскормить нас, плоды своего чрева, грудью. Так что отец, целиком и полностью погруженный в работу, просто оставил детей кормилице Дианоре, жене фермера Гратты, которая при любой возможности совала мне сосок, не занятый ее собственным сыном, моим молочным братом Нуччо.
Там, под оливой, меня, до отвала накормленного по-прежнему сострадательной Дианорой, неизменно и заставал отцовский слуга, отправленный силком вернуть наглеца в мастерскую за очередной порцией целебной порки. Но это было уже не важно. Я в такие минуты разглядывал в полуденном небе облака, несущиеся над холмами за Арно. И мечтал о побеге.
Мысль о нем подсказали мне дяди Бардо и Данте, отцовские старшие братья, много лет назад оставившие деда и семейную мастерскую ради огромного куша, гигантского скачка в общественной иерархии: перехода из Младшего цеха в Старший, из столяров-краснодеревщиков в менялы-кампсоры, что считалось первой ступенью в карьере всякого подающего надежды банкира. Их имена не раз назывались в списке возможных кандидатов в совет могущественной Гильдии менял, а также на должности цехового гонфалоньера, приора и членов Совета общественного призрения, но безрезультатно, поскольку Бардо и Данте вечно не было в городе. По правде сказать, уезжали они как раз для того, чтобы заняться меняльным делом в городах, где процветали флорентийские торговцы.
Данте, например, совсем юнцом, еще в середине прошлого века, обосновался в Венеции, завел там семью и дом в приходе Сан-Кассиано, буквально в паре шагов от финансового сердца города, Риальто. Будучи forinsecus, сиречь иностранцем, он по закону не мог заниматься биржевой или банковской деятельностью, поскольку дело это предназначалось исключительно для венецианцев. Тогда Данте сделал все возможное и невозможное, чтобы заполучить гражданство и открыть контору легально. На его счастье, Венецию незадолго до того опустошила черная чума, и Большой совет, дабы вновь заселить город, постановил, что настало время aperire terram[57]57
Отворить землю (лат.) – крылатое выражение, знаменующее познание, в XVII–XIX вв. часто входило в состав оккультных и герметических девизов.
[Закрыть]. Это сделало возможным получение гражданства de intus[58]58
Изнутри (лат.).
[Закрыть], без учета ценза оседлости: претенденту, ведущему дела в сфере недвижимости и финансов, достаточно было простого зачисления в цех.
Данте незамедлительно этим воспользовался и, записавшись в кампсоры, уже 1 января 1359 года добился заветной привилегии.
Дядю Данте я встречал лишь однажды; мне тогда было лет десять, а он ненадолго вернулся во Флоренцию, чтобы уладить некие личные дела. Как же разительно он отличался от отца: платьем, манерами, игрушками, которые дарил нам, детям, даже языком, усвоившим танцующий венецианский ритм. И, конечно, рассказами о чудесах выстроенного на воде города, где возможным казалось абсолютно все. Больше я дядю не видел, поскольку вскоре по возвращении в Венецию он скончался. Но одной этой встречи оказалось достаточно, чтобы захотеть стать похожим на него, а не на отца. Я тоже решил уехать в Венецию. Отец был в страшном гневе, лупил меня, непрестанно грозил отречься, лишить наследства; и сегодня я могу понять его боль, ведь он предвидел, что в таком случае мастерская, пропитанная его кровью и потом, а прежде – кровью и потом его отца, закроется или, того хуже, перейдет в руки какого-нибудь чужака, а не родного сына.
Чтобы сбежать, я воспользовался самой прибыльной продукцией отцовской мастерской, шкатулками из слоновой кости. Разумеется, шкатулки не были отцовской монополией, он ведь и сам когда-то учился этому ремеслу у маэстро Джованни ди Якопо, работавшего на Бальдассарре Убриаки, аристократа, что, словно забыв о своем происхождении, стал банкиром. Принадлежать к Убриаки, или Эмбриаки, как их называли в Венеции, знатнейшему семейству Флоренции старых времен, ныне означало быть изгнанным и сосланным, поскольку все они до мозга костей принадлежали к гибеллинам. Данте Алигьери поносил их и даже поместил в Ад как ростовщиков, хотя и не назвав по имени, однако с изощренным коварством описав белую гусыню на красном поле, фамильный герб на кошельке, свисающем с шеи грешника. А самым блестящим из Убриаки был Бальдассарре. Не довольствуясь одним лишь зарабатыванием денег, он стал пускать прибыль на закупки, главным образом драгоценных бивней африканского слона, вновь начавших появляться в Европе, и на создание в Венеции мастерской по их обработке, вероятно, самой богатой и значительной во всем мире.
Когда я сказал отцу, что хочу поехать в Венецию в мастерскую Бальдассарре, который был нашим основным поставщиком слоновой кости и великолепно выделанных пластин из нее, он немного успокоился, втайне лелея надежду, что однажды я вернусь с опытом и знаниями, каких даже он сам не мог бы мне передать, и, став превосходным столяром, продолжу его дело. А окончательно сделало мой побег реальностью письмо от тетушки-венецианки, коротающей век в одиночестве вдовы Данте, поскольку она предложила мне комнатку в своем доме совершенно бесплатно, при условии, что я время от времени стану составлять ей компанию.
Те первые, самые трудные годы в Венеции потребовали от меня поистине героических усилий: но какая разница, если для меня, юнца, все вокруг пахло свободой, все казалось возможным. Проснувшись на рассвете от далекого звона Марангоны[59]59
Марангона – колокол на колокольне Сан-Марко, ежедневно возвещавший о начале работ на верфях Арсенала и заседаниях Большого совета.
[Закрыть], сзывавшего служащих и ремесленников на работу, я носился взад-вперед по улочкам-калле, решая одновременно тысячу самых непредсказуемых задач, которые только мог взвалить на меня тип вроде парона Бальдассарре. И касались они не одной лишь мастерской, как, например, обязанность добывать образцы ценных пород дерева для шкатулок или следить за доставкой новых партий; нет, приходилось также таскать из конторы у Сан-Якомето-а-Риальто в контору на Сан-Марко пароновы векселя или выбивать из несчастных должников деньги, взятые под такие проценты, что устрашился бы даже еврей; наконец, мотаться по разным складам самой дурной репутации, передавая зловещим незнакомцам в капюшонах загадочные послания под сургучными печатями, содержания которых не знаешь – и лучше бы тебе его не знать, если не хочешь однажды ночью проснуться на дне канала. Поговаривали даже, будто парон Бальдассарре накоротке с Висконти, синьорами Милана, с которыми втайне от всех ведет переписку, а ведь они среди близких друзей Венеции или, скажем, Флоренции не числятся. В какой-то момент парон и вовсе исчез, отправившись вместе с сыновьями Бенедетто и Алессандро странствовать по миру; в город он с тех пор почти не возвращался.
Особенно же тяжкими выдались мои первые годы в Венеции по той причине, что старуха-тетушка, овдовев, вынуждена была довольствоваться лишь четвертью большого дома на кампо Санта-Марина. На самом деле там обитали мы все, большая и весьма разношерстная флорентийская семья, объединенная лавкой парона Бальдассарре; абсолютно все, от маэстро Джованни, который был ему как сын, до последнего разнорабочего, а также, по-видимому, и кое-кого из рабов. Этих регулярно отправляли в сырые бараки по ту сторону канала: гондолы так и сновали туда-сюда, швартуясь у головной конторы в Ка-Дзане, возле кампо Сант-Анджело. Две тетушкины комнатки были разделены на крохотную спаленку с кроватью для нее самой и едва ли большую гостиную с камином, где на циновке под столом ютился я.
Формально дом принадлежал другому флорентийцу, Джованнино ди Якопо ди Джованни Фиджованни, дальнему родственнику Бальдассарре, разорившемуся пайщику банка, одинокому и бездетному любителю прихвастнуть, будто является фактотумом и правой рукой парона, хотя сам едва сводил концы с концами, сдавая квартиры его людям, среди которых была и синьора тетушка. Там я познакомился с другими подмастерьями и работниками мастерской, а также мальчишками на побегушках вроде меня. Вместе мы даже собрали шайку флорентийских сорванцов. Когда выдавался перерыв от рабочих тягот, мы шлялись по калле и салидзадам, болтая о всякой ерунде или передразнивая прохожих. Самым умным и хитрым в нашей шайке был Доменико ди Мазино ди Манетто. Они с братом Манетто тоже жили в доме Джованнино, приехав в Венецию следом за дядей Джованни, прекрасным резчиком по слоновой кости, некогда работавшим на Бальдассарре, но затем приговоренным к изгнанию по обвинению в убийстве.
Я был свободен, да, свободен от отца, зато пахал хуже любого раба. Поэтому пользовался любой возможностью, чтобы узнать как можно больше и как можно быстрее. Точнее сказать, о столярном искусстве моего отца Филиппо, да покоится он с миром, я не узнал ровным счетом ничего. Нас с Доменико манил блеск монет, набитые кошельки и шкатулки, переходившие, как я не раз видел, из рук в руки в лавках под портиками Сан-Якомето. Это было похоже на бесконечный поток золота и серебра, питаемый таинственными неиссякаемыми источниками и родниками по всему свету, необъятную систему рек, ручьев и притоков, в которой нас так и тянуло поплескаться.
Начисто выбросив из головы шкатулки и фигурки из слоновой кости, мы стали все чаще навещать этот куда более манящий мир. Убриаки не возражали: смышленые парни нужны везде. Заодно я начал приглядываться к мастерской литейщика драгоценных металлов, поскольку был совершенно зачарован блеском чистого, живого вещества, вытекавшего из отверстий тигля, метаморфозами золота и серебра в этой клокочущей огненной пещере, что казалась мне обиталищем мага-алхимика. Кто знает, возможно, однажды и мне суждено было стать алхимиком и раскрыть легендарный секрет философского камня, обращающего свинец в золото, или получить мифическую пятую сущность, эфир.
Вскоре я овладел всеми секретами этого непростого искусства. Чтобы очистить золото, я плавил его в тигле над древесными углями, почти не дававшими жара, а после щипцами вытягивал в тонкие нити, позволяя драгоценному металлу потихоньку капать в лохань с ледяной водой, чтобы получить множество мелких крупинок. Собрав эти крупинки, я ежедневно раскладывал их слоями, перемежая аффинатом, как это делают с листами лазаньи и тертым сыром, затем, поместив над огнем, выгонял из полученной амальгамы металл, и так до тех пор, пока не достигал максимальной чистоты, составляющей для золота двадцать четыре карата, которую поверял при помощи темного пробирного камня, настолько мелкозернистого, что, если провести по нему золотым стилом, след остается, только если золото идеально чистое. Именно приготовлению аффината я уделял больше всего внимания, особенно в том, что касалось очистки уже использованной амальгамы, поскольку в ней всегда остается часть золотых чешуек. Для меня это и была самая настоящая алхимия, ведь в процессе я использовал живое серебро, иначе ртуть, которая притягивает к себе золото. Не раз в попытках поймать сгустки этого неуловимого вещества кожаным мешочком я сжимал его, надеясь выдавить ртуть, но обнаруживал внутри лишь крошечный комочек золота.
Я весьма поднаторел в этом и очищал куда больше золота, чем прочие ученики, так что мастер время от времени стал вознаграждать меня парой блестящих крупинок, оставшихся на дне мешочка. Он даже не подозревал, сколько таких крупинок я уже успел прикарманить.
Серебро очищалось и пробировалось множеством других, самых разных методов с использованием серы, железа и свинца, что, разумеется, имело огромное значение при изготовлении монетных сплавов. С золотыми монетами проблем не было, поскольку, как известно всем, флорины и цехины содержат двадцать четыре чистейших карата; а вот для серебра, чистота которого составляет всего двенадцать унций на фунт, эта проблема существует, ведь большинство монет, что нынешних, что уже вышедших из употребления, чеканят из сплавов. С этим у меня вышла загвоздка, поскольку до приезда в Венецию я почти не посещал школы абака и был не в состоянии произвести необходимые расчеты, осложненные еще тем, что для определения точных пропорций серебра и меди в монетах начинать приходилось с их содержания в слитках различных сплавов. Конечно, чисто практически, руками, я прекрасно умел исполнять все стадии обработки металла и безошибочно отличал его качество и чистоту по внешнему виду, на ощупь и даже на вкус, дотрагиваясь кончиком языка или прикусывая: серебряная пластина, например, тем чище, чем более она гладкая, белая, чистая и блестящая, словно зеркало. Но для того, чтобы создать идеальный сплав, всего этого недостаточно: помимо точных весов, понадобятся абак, цифры и арифметика.
И вот я снова ломаю голову, пытаясь выучиться тому, чего до сей поры не знал. Задача эта потребовала серьезных усилий и даже жертв, ведь денег и времени на дорогие школы абака в Риальто, куда принимали сыновей богатейших венецианских купцов, у меня не было. К счастью, в монастыре Сан-Франческо-делла-Винья, неподалеку от кампо Санта-Марина, мне удалось сыскать учителя экономики, крещеного еврея с невероятным опытом, который звался нынче маэстро Дзордзи. Расплачивался я с ним крупинками золота, украденными из мастерской. Благодаря Дзордзи я не только смог сам высчитывать фунты и унции в серебряных сплавах, но главное – научился выпутываться из лабиринта расчетов и пересчетов, с поразительной быстротой производившихся у меня на глазах в лавках под портиками Сан-Якомето или Риальто, зачастую лишь в уме, без всякой записи, что ужасно напоминало игру в три карты: эта выигрывает, эта проигрывает, и если не успеваешь следить, то из проигрышей не выберешься.
Через некоторое время я вполне созрел для того, чтобы открыть собственный банк или, по крайней мере, поступить в уже существующий: однако, не получив сперва, по примеру дяди Данте, венецианского гражданства, стать здесь кампсором ни за что бы не смог. Это препятствие казалось мне самым сложным. Для подобной привилегии по праву de intus требовался ценз оседлости не менее восьми лет, а по праву de foris[60]60
Снаружи (лат.).
[Закрыть] – и вовсе не менее пятнадцати. Я не мог похвастать ни тем ни другим, к тому же с первого взгляда было заметно, что мне и самому едва исполнилось двадцать. Парон Бальдассарре, как раз ненадолго вернувшийся из очередного путешествия, предложил более короткий путь: можно получить гражданство de gratia[61]61
Из милости (лат.).
[Закрыть], для чего не требовалось даже жить в Венеции, достаточно лишь принести ей клятву верности, fidelitas et devotio, подкрепленную поручительством члена Большого совета и утвержденную Советом сорока. И кстати, добавил парон, на днях он должен доставить одному из членов Совета шкатулку из слоновой кости: я мог бы сходить вместо него, представиться и лично передать прошение. В прошении этом, не будучи пока вправе указать себя кампсором, я присвоил себе квалификацию physicus, естествоиспытатель: разумеется, не потому, что был близок к природе, а чтобы подчеркнуть мастерство обращения с золотом и серебром.
Так я впервые оказался в палаццо Бадоер, что между Сан-Дзаниполо и Сан-Франческо-делла-Винья, где и был принят достопочтенным мессером Себастьяно Бадоером. От шкатулки из слоновой кости он остался в восторге, заявив в шутку, что подобным подарком сможет наконец-то умаслить жену Аньезину. Платеж он, как заведено среди цивилизованных людей, не касающихся денег, должен был перевести на счет в банк мессера Бальдассарре, однако милостиво соизволил бросить мне пригоршню мелочи в качестве манзарии. Монеты я принял и, превозмогая чувство благоговения, которое внушал мне этот великий человек в алой шелковой мантии посреди огромной залы, увешанной восточными коврами, набрался смелости вложить в его белоснежную руку с дорогим перстнем свое скромное прошение, умоляя его сиятельную милость соблаговолить помочь бедному юноше, не желающему ничего иного, кроме как поставить свое скромное искусство на службу во славу Республики, коей я клянусь в вечной верности и преданности, простершись у его ног как покорный слуга. Достопочтенный мессер, слегка удивившись, ответил просто: быть посему.
С легким сердцем ускользнув из палаццо, я поклялся себе, что буду вечно благодарен этому синьору, ежели, конечно, означенную милость мне все-таки даруют. Так оно и случилось. 20 января 1404 года Большой совет постановил, что providus vir Donatus Philippi de Silvestro de Florentia[62]62
Ходатайством Донато ди Филиппо ди Сальвестро из Флоренции (лат.).
[Закрыть], по профессии physicus, он может получить per gratiam[63]63
Безвозмездно (лат.).
[Закрыть] венецианское гражданство de intus. С единственным ограничением: запретом на торговые отношения со складом алеманнским, иначе немецким. И только потом я понял причину: практически все серебро, прибывавшее в Венецию, добывалось на рудниках Германии и Центральной Европы, а значит, из-за весьма жестких ограничений, наложенных императором Сигизмундом, продавалось исключительно немецкими купцами, бывало, что и из-под полы. Для Светлейшей я так и оставался foreso, чужаком, а таких от основного источника серебра, этого ubera lactis[64]64
Тучного вымени (лат.).
[Закрыть] Республики, лучше держать подальше.
Вскоре после этого, в 1405 году, скончался достопочтенный мессер Себастьяно, а через год, в 1406-м, к величайшей моей скорби, и парон Бальдассарре. Отныне мне пришлось как-то выпутываться самому, и я стал пайщиком одного из уже существующих банков: для мелкой рыбешки решение наиболее практичное и наименее рискованное, иначе будешь немедленно съеден хищниками покрупнее. В те годы и в том мире я и впрямь повидал немало прожорливых акул, обгладывавших до костей целые состояния, включая банки, до тех пор повсеместно считавшиеся весьма надежными, надежнее даже старой колонны пьера дель бандо под портиками Сан-Якомето, с которой оглашались указы.
Сказать по правде, банков на Риальто было не так уж и много – то есть банков значительных, с депозитами и счетами, основная деятельность которых заключалась в том, чтобы записывать каждую операцию в счетные книги: а чего не запишешь, того и не существует. Таким способом банкиры, в присутствии клиента или на основании векселя, могут переводить деньги с одного счета, дебетового или кредитового, на другой, не достав ни единой монетки, и те по-прежнему лежат себе в безопасности в банковских шкафах и сундуках: по крайней мере, так считают наименее информированные клиенты, поскольку на деле в шкафах этих остается лишь малая часть капиталов, а прочее пускается в оборот и находится в непрерывном движении, совсем как всякая материя, вроде воды в реке или живого серебра, при помощи которого я очищал золото.
Этот механизм, на первый взгляд надежный и совершенный, является одновременно крайне хрупким, ибо малейшая случайность может привести к падению банка и краху экономики целого города: достаточно того, чтобы в какой-то момент банкира заподозрили в отсутствии наличных средств. Любое из бесконечной череды событий, вносящих в человеческие жизни элемент разнообразия и непредсказуемости: война, эпидемия, наводнение, прихоть императора, запретившего поставку драгоценных металлов и чеканку монет, временная нехватка наличности, поскольку все деньги, пущенные в оборот, уже погружены на галеры, отплывающие в Левант, – и все может кончиться в один день, если рухнет самое ценное и нематериальное достояние, доверие. В 1405 году я как раз и стал свидетелем одного из таких крахов, быть может, самого чудовищного: разорения банка Пьеро Бенедетто.
Я тогда поступил в банк Антонио Миорати, некогда тоже приехавшего из Флоренции, или, точнее сказать, из Прато, вместе с этим дьяволом Доменико ди Мазино, который исхитрился пристроиться управляющим и счетоводом на жалованье в целую сотню дукатов в год. Союз поистине драгоценный, поскольку именно Доменико, сговорившись с Миорати, взял на себя труд тайком выносить из банковских хранилищ полные мешки серебряных монет, оставленных держателями счетов на депозитах, чтобы я мог переплавить деньги в слитки, а затем продать на Монетный двор, ведь в Венеции на чеканку монеты для повседневных нужд, в особенности военных, серебра всегда уходило больше, чем золота. Деньги возвращали обратно в кассу, компенсируя разницу за счет ссуд под залог, но и себя тоже не обижали, хотя прикарманивали совсем немного, всегда, как подобает добрым товарищам, честно деля прибыль на троих и, разумеется, не оставляя следов в счетных книгах.
Но однажды все пошло не так. 4 июля 1410 года, в обеденный перерыв между часом шестым и девятым, некий Антонелло да Катания, клятый сицилиец, вместо того чтобы спокойно есть свой хлеб с луком и не совать нос в чужие дела, заметил с соседнего балкона, как Доменико и один из писцов выносят через чердачное окно два больших мешка с монетами для моей мастерской, и тут же бросился доносить страже. Миорати пришлось задействовать все дружеские связи и все крайне веские аргументы, дабы замять этот вопрос и убедить проверяющих, что речь, безусловно, идет вовсе не о краже, а о временной передаче активов, осуществляемой скрытно из соображений безопасности и, разумеется, в интересах Светлейшей Республики.
Тем временем я, бывший истинным вдохновителем действий Доменико, предпочел сменить обстановку и на годик, до конца 1411-го, вернуться во Флоренцию, чтобы лицезреть отца, встретившего меня недовольным бурчанием, постаревшего, сгорбившегося, но так и не вставшего со своего табурета, не выпустившего из рук долота и резцов. Записавшись, к его стыду, в цех менял, я даже выставил свою кандидатуру на должность приора нашего квартала, Сан-Джованни, гонфалоне Вайо, победил и, войдя в Совет, два месяца носил черное лукко с черной же бархатной шапкой.
Вернувшись в Венецию, я осознал, что банкирское ремесло не по мне: слишком серьезные риски. Нужно было что-то еще. И потом, я даже представить не мог, что буду всю жизнь довольствоваться одной и той же работой, даже самой прекрасной в мире, что останусь привязанным к одному и тому же цеху, от членства в котором не смогу избавиться, как и когда захочу, просто ради новых ощущений, вечного движения, стремительного, как ртуть или золото, которое я плавил. А может, это сама моя кровь, ремесленная жилка, передавшаяся от отца и деда, требовала приложить руки, завести собственную мастерскую, где можно было бы при помощи своего гения и инструментов создавать нечто конкретное, честным трудом и в поте лица зарабатывая свой хлеб насущный. Легкие деньги, нажитые на разнице курсов валют в тощие годы, на ростовщических займах, на сотнях спекуляций и подпольных операциях, больше не казались мне такими уж праведными. Вернуться к шкатулкам? Пожалуй, нет: в этом деле царили Убрияки, с мастерством которых мне не сравниться. Зато я стал непревзойденным мастером очистки золота и серебра, а такие навыки можно использовать и другим способом, куда менее опасным, нежели подпольная переплавка монет с банковских депозитов или контрабанда слитков серебра с немецкого склада.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.