Электронная библиотека » Карло Вечче » » онлайн чтение - страница 31


  • Текст добавлен: 12 февраля 2024, 13:20


Автор книги: Карло Вечче


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 31 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Композиция уже некоторое время представлялась мне совершенно ясно. Я много работал над построением перспективы, поскольку расположение образа, строго над могилой Донато, допускало обзор только сбоку и снизу, пришлось даже использовать кое-какие сложные оптические иллюзии, которые неспециалист мог бы посчитать ошибками. Но пейзаж все никак не рождался, и я почувствовал, что, прежде чем закончить такую важную работу, мою первую работу, должен вернуться в Винчи, еще раз повидать родную мать и родные земли. Это было летом 1473 года. Я вдоль и поперек исходил Монт-Альбано, зарисовывая в записной книжке открывающиеся виды: холмы, скалы, расщелины, силуэты кипарисов, дубов скальных и каменных, лилии, розы… А 5 августа добрался в небольшое святилище в Монтеветтолини на праздник Девы Марии Снежной и оттуда, с высоты, набросал еще один вид: на Вальдиньеволе, Монсуммано и болота Фучеккьо. В тот памятный день мне удалось наконец ненадолго отрешиться от тревог и неопределенностей жизни, и я решил торжественно отметить на листе с рисунком дату: «День Пресвятой Девы Марии Снежной, пятого дня августа 1473 года».

На закате я без предупреждения заявился в Кампо-Дзеппи. Ее, босоногую, бродившую по огороду, то и дело склоняясь к земле, чтобы нарвать трав для супа, я заметил издалека. Оставшись одна, она обычно расплетала свои чудесные волосы, теперь понемногу начинавшие седеть, и напевала или мурлыкала что-нибудь себе под нос. Притаившись в зарослях бирючины, служивших живой изгородью, я выскочил на нее из засады и тут же подхватил на руки, от ужаса она едва не лишилась чувств. А после, отдышавшись и улыбнувшись, сказала: «Что ж, случись мне умереть сейчас, я умерла бы счастливой». И сердце мое сжалось от мысли, что этого божественного создания, моей матери, тоже однажды коснется черное крыло смерти, и тело ее познает процесс разложения и перерождения, являющийся уделом всех смертных существ.


Сколь же чарующими были дни, которые я провел с ней и ее семьей в Кампо-Дзеппи! Возможно, самыми чудесными за всю мою жизнь. Днем я работал с ними, вскапывая и мотыжа высушенную солнцем почву, вечером мы вместе ели суп и пили вино. Но потом Антонио и мои сестры оставляли нас одних, поскольку знали, что нам многое, слишком многое нужно сказать друг другу.

Ночи были долгими, безоблачными, как раз начинали падать звезды, эти слезы природы. Я рассказывал маме о жизни во Флоренции, о мастерской, об ученичестве, о своих мечтах и о тяготах, о страхах. А она только глядела на меня, не знаю, в самом ли деле слушая и понимая, что я говорил, таким блаженством сияло ее лицо при виде потерянного и вновь обретенного сына. Дав посмотреть свои рисунки, включая и последний, с праздника, я, кажется, почти ее напугал. Она сказала, что мое искусство сродни волшебству, потому что пытаюсь уловить душу всякой твари земной и даже камня или скалы, у которых тоже есть душа. Но, может, не стоит слишком уж откровенно бросать вызов работе Всевышнего Творца, наивно веря, что мы с ним можем быть равны, а то и ставить себя на его место. Если хочешь изобразить жизнь цветка или бабочки, нужно сперва научиться уважать и любить их.

Потом, однако, с тем же удивительным выражением лица, более свойственным тринадцатилетней девчонке, а вовсе не зрелой женщине за сорок, она отобрала у меня сангину и принялась рисовать замысловатые переплетения ветвей, растений и цветов, на которые я смотрел, раскрыв рот, не в силах вообразить, что моя мать, женщина неграмотная, не получившая образования, не умеющая ни читать, ни писать, ни даже как следует говорить на нашем языке, могла быть столь божественно одарена. А она взглянула на меня и объяснила, водя пальцем по рисунку, чтобы проследить каждую линию: это сплетение жизни, любви, людских историй, что в конце концов, даже отдалившись друг от друга, всякий раз сходятся снова. То же уготовано и нам. Если жизни будет угодно разлучить нас, провидение или судьба сделают так, чтобы мы встретились снова. Нам не узнать заранее, когда и где, но, чтобы жизнь продолжалась, непременно нужно в это верить.

Я был очарован ее руками, длинными, тонкими, но при этом сильными и уверенными, с возрастом покрывшимися трещинами и царапинами от тяжкого труда. Руками, что ласкали меня, укачивали, омывали. Мне хотелось зарисовать их, уловив каждое положение, каждый жест, движения пальцев, сокращения нервов и сухожилий, но я так ни разу и не преуспел: едва заметив мои попытки, она, улыбнувшись, прятала руки в складках гамурры и, назло мне, не вынимала до тех пор, пока сангина и уголь не оказывались на безопасном расстоянии. Не позволяла она и исполнить ее портрет с натуры. Пришлось мне постараться и запечатлеть это лицо в памяти: нежный абрис ясных глаз, милую улыбку, такую мягкую и неопределенную, что никогда не поймешь, радость была ей причиной или тонкая ирония, а может, отголосок давних страданий и тайного знания, неведомого простым смертным, или, может, все сразу, спутанное и смешавшееся. После, оставшись один в комнате, я пытался воссоздать то, что запомнил, в рисунках, которые, однако, не могли передать всех тех чувств и ощущений, что я испытывал рядом с ней.


Единственное, что портило те дни, что я не мог называть ее мамой или даже матерью. С тех пор, как меня увезли во Флоренцию, слово это стало для меня запретным. Я должен был обращаться к ней только по имени, поскольку окружающие считали Катерину не более чем моей кормилицей.

Вот почему я принялся расспрашивать ее о прошлом. Сама она говорила о нем редко, как будто малейшее воспоминание снова причинило бы ей боль. В моей семье эту историю тоже не желали пересказывать: возможно, она попросту никого особенно не интересовала. До некоторого момента я знал о Катерине лишь то, что она – моя мать, хотя произнести вслух не мог и этого. Столь очевидный отказ поделиться знанием, определявшим также и смутность моего собственного происхождения, омрачало мне детство и юность, подпитывая самые нелепые слухи о ней и о моем рождении, которые я весьма болезненно воспринимал и ребенком, и уже подростком, и в Винчи, и во Флоренции, – что она была рабыней, шлюхой, замужней женщиной, соблазнившей молодого нотариуса, а заодно, вероятно, и старика Антонио; что я – ублюдок, сын рабыни, а кое для кого и вовсе порождение греха, возможно, кровосмешения, нечестивый сын самого дьявола.

Но кем же была Катерина на самом деле? Откуда явилась? Через какие страдания и мучения ей пришлось пройти, какой невероятный путь проделать, чтобы жизнь ее пересеклась с жизнью одного юного провинциала, породив меня, а затем пустила корни на землях Кампо-Дзеппи? Впрочем, ей тоже непросто было об этом говорить. И не только потому, что ужасные события, пережитые ею, вообще тяжело вспоминать, но и потому, что со временем многие из них стали слишком отдаленными, размылись, а то и вовсе стерлись из памяти, а кое-что она попыталась забыть сама, чтобы двигаться дальше, чтобы выжить.


О своей жизни она говорила так странно, так необычно, что рассказ этот казался мне, особенно поначалу, чем-то вроде мифа, древней сказки. Совершенно незнакомая с нашей культурой, нашей историей и географией, она пыталась описать места, где родилась, выдумывая самые невероятные иносказания: земля на краю света, нетронутое царство природы, долины, поросшие непроходимыми девственными лесами, плато, из конца в конец продуваемые ледяными ветрами, высочайшая гора мира, покрытая вечными снегами, настолько высокая, что ее тень простирается на сотни миль, а ледяная вершина, уходящая за облака, продолжает сиять отраженным светом солнца, подобно комете, даже когда все вокруг окутано ночной тьмой.

Тамошний народ, дикий, древний, возможно, древнейший на земле, восходящий еще к эпохе гигантов и Всемирного потопа, один из тех, о ком даже нет упоминаний в летописях, поскольку они гораздо старше любой письменности; народ молчаливых, гордых и свирепых воинов, где даже женщины носят доспехи, скачут быстрее ветра и сражаются в кровавых битвах. Она была одной из них: княжна, дочь вождя по имени Яков, убитого тогда же, когда схватили ее саму. Все, что у нее осталось от отца, – потертое серебряное колечко на безымянном пальце левой руки, под обручальным кольцом. Она получила его в подарок шестилетней девчонкой, это самое раннее воспоминание в ее жизни. Отца в своих детских мечтах она обожала, хотя по-настоящему так и не узнала – великий воин, он всегда был где-то далеко, сражаясь и убивая. На колечке греческими буквами написано ее имя. Греческого я не знаю, но более-менее могу разобрать: Aikaterine.

После пленения ее увезли в город под названием Тана, а оттуда, долгим морским путем, – в самое великолепное место, какое она когда-либо видела, настолько красивое, что невозможно поверить в само его существование, а может, это и был только сон, – в Константинополь, город золотых куполов, высящийся над местом, где море сужается, а берега почти сходятся друг с другом, но так никогда и не соприкасаются. С тех пор как она потеряла свободу, у Катерины сменилось несколько хозяев, передававших ее из рук в руки, словно вещь. И пусть приходится признать, что за время этого рабства что-то или кто-то, возможно, святая Екатерина, или Всемогущий Господь, или пророк Илия, хранили ее от всякого зла и избавляли почти от всех несчастий, обыкновенно случающихся с рабами, сам факт лишения свободы на протяжении многих лет причинял той, что родилась свободной как ветер, чудовищные, невыносимые страдания.

Всех хозяев она помнит прекрасно, сохранив в своей невероятной памяти их имена. О первом, впрочем, воспоминания у нее очень смутные, поскольку она и видела-то его лишь пару часов в одном из домов Таны: любопытный венецианец, искатель приключений, велевший какой-то странной женщине ее порасспросить. Дальнейшего она толком не знает, поскольку пришла в себя уже на корабле, которых тогда еще не видела и не понимала, что это такое и зачем нужно, так же как не видела бескрайней водной глади – моря. Корабля она поначалу боялась, считая деревянным чудовищем, поглотившим ее в свое чрево, зато новый хозяин был к ней добр, а путешествие оказалось необычайным и незабываемым. В Константинополе этот лигурийский пират, рыжий гигант по имени Термо, отвел ее к себе домой, к жене и дочерям, старшую из которых тоже звали Катериной, но после перепродал венецианскому купцу Якомо Бадоеру. На его складе Катерина повстречала русскую рабыню Марию, ставшую ей близкой подругой и названной сестрой. Затем, уже в Венеции, она была отдана новому хозяину, мессеру Донато, и тот позволил ей создавать чудесный златотканый шелк по собственным рисункам. А однажды ночью мессер Донато и вовсе спас Катерину, убив раба, пытавшегося ее изнасиловать. Вместе они бежали из Венеции, и теперь настал ее черед спасти Донато из вод великой реки и доставить его во Флоренцию. Здесь хозяин сменился в последний раз: Катерина стала рабыней монны Джиневры, со временем завладевшей и самим старым Донато, выйдя за него замуж.

На этом месте Катерина умолкает, не в силах рассказывать дальше. При взгляде на меня ее глаза, не знающие слез, странно блестят. Я могу только догадываться, с чем это связано: пришел черед поговорить о том времени, когда она встретила моего отца. Времени, когда родился я. Мне нет нужды ни о чем спрашивать. Не нужно подробностей. С Джиневрой и Донато я уже познакомился. И теперь абсолютно уверен в одном: отец очень ее любил. Быть может, не понимая, не расспрашивая, кто она и что испытала, какие чувства таятся в этом сердце; ничего не зная о ней и ее истории, кроме разве того, что она была черкесской рабыней. Он просто любил ее, движимый некой таинственной, несокрушимой силой, а после сделал все, чтобы я родился и мог жить с некоторым достоинством, а не сиротой среди прочих подкидышей. Увезя Катерину в Винчи, он уговорил монну Джиневру ее освободить. Вероятно, именно он и помог подыскать ей мужа, выдав замуж за Антонио.

Мне также известно, что имя, которое я ношу, которым меня крестили, не из тех, что в семействе да Винчи передаются по наследству. Это имя связано лишь с величайшим желанием моей матери, тогда носившей меня, – желанием снова обрести свободу. Этого чуда, этой милости испрашивали у святого Леонарда, лиможского отшельника, освободителя узников, помогающего женщинам разрешиться от бремени. Я родился у рабыни. Но уже через несколько месяцев, всего за пару дней до праздника моего святого, Катерина была освобождена. Мне приятно сознавать, что само мое имя, Леонардо, означает свободу, а свобода является высшим благом, которого я жажду не меньше моей матери. Свобода жить, думать, самовыражаться, общаться любыми средствами и на любом языке, путешествовать, познавать мир, воображать и мечтать, отдавать себя другим, любить. Без оков, без цепей, без границ.


Уже закончив «Благовещение» и отвезя его в Монтеоливето, я добавил одну деталь, поразившую и монахов, и моего отца, уже напуганного в свое время круглым щитом, где я в шутку изобразил жуткое чудовище. Тщетно они просили у меня объяснений. Им виделся приятный пейзаж, расстилающийся за невысокой стеной, – скажем, великолепный вид Флоренции, которым и в самом деле можно насладиться, поглядев через стену монастырского сада. Но что за причудливая картина возникла в самом центре композиции? Ничего подобного ни в одном «Благовещении» до сих пор не встречалось. Уже самый замысел мой был совершенно оригинальным: действие происходило на свежем воздухе, на природе, не ограничиваясь пределами комнаты или даже города. Так откуда же взялась эта высоченная, практически отвесная гора, полупрозрачная, теряющаяся в дымке, с вершиной, уходящей за облака? И что за диковинный портовый город раскинулся у ее подножия в окружении стен, маяков, больших и малых башен? А морской залив или эстуарий прорезающей эти земли реки, полный лодок, кораблей и галер, написанных мельчайшими мазками? Наконец один начитанный монах процитировал блаженного Августина: море, вне всякого сомнения, являет собою мир, а гора – фигуру Христа. Ну а город? Город, выходящий к морю, тоже часть мира, со всей своей суетой и мирскими искушениями он и впрямь прекрасно олицетворяет борьбу света и тени.

Я лишь молча улыбался: возможно, по-своему он тоже прав, почему нет? Красота любой работы в том, что она с каждым может говорить на его языке, а самое чудесное – ее способность становиться сразу тысячей разных произведений, она, как и я, тоже должна быть свободна, открыта, должна двигаться, меняться, не прикованная навечно к единственной идее или даже тому, что хотел сказать автор, который зачастую и сам этого не понимает. Более того, иной автор любит играть в игры, а те, кто трактует его работу, частенько забывают об этом фундаментальном элементе. Мне, например, ужасно забавно порой обмануть их, ввести в заблуждение, а потом слушать, как они спорят: на что же указывает этот направленный вверх палец? Какую тайну хранит эта улыбка? Какие загадочные астральные коды здесь скрыты? В глубине души я всегда оставался ребенком, игравшим с камушками, цветами и ящерицами. Я включал в свои работы неожиданные детали: драгоценный камень, редкий цветок, музыкальную партитуру, блюдо с ломтиками угря и дольками апельсина, причудливые узлы, подсмотренные у матери и свивающиеся в название моего родного городка, Винчи; детали, которым время от времени суждено быть скрытыми новым слоем краски, о чем известно одному лишь мне: вспоминаются, к примеру слоненок или церковь… Просто так, шутки ради. Быть может, однажды, сотни лет спустя после моей смерти, кто-нибудь их обнаружит, и игра начнется снова.

Открой я сейчас рот, сказал бы, что пейзаж просто-напросто выдуман. Ничего, кроме фантазии. И это чистая правда. Вон там, слева, за деревьями, есть кое-что реальное: склоны Монт-Альбано, полого спускающиеся в долину, как на рисунке с праздника Девы Марии Снежной, и полускрытый туманной дымкой холм, в котором только я угадал бы Кампо-Дзеппи. Но гора и город – лишь плод моего воображения, поскольку я никогда не бывал на Кавказе, в Тане и Константинополе, да и бесконечной водной глади моря не видел; самыми высокими горами в мире казались мне белые, кристально чистые Апуанские Альпы, видимые из Анкиано, а за море я в детстве принимал болота Фучеккьо. По сравнению с невероятной, сказочной жизнью, что вела мать, моя была крайне бедной, ограничиваясь путешествиями из Винчи во Флоренцию, Пистойю и Эмполи.

Но мне вдруг захотелось восстановить начальную и конечную точки истории моей матери: слева – тосканская глубинка, в центре – видение удивительного мира, откуда она явилась. Его высочайшая, покрытая вечным льдом вершина, населенная богами и великанами, и горное плато, где она родилась, и город, где потеряла свободу, и корабль, унесший ее прочь, – все это сейчас там, в этой невозможной прорехе во времени и пространстве. На аналое – ожившая книга, полупрозрачные страницы которой перелистываются словно сами собой, и на страницах этих – загадочные, едва различимые письмена, таким мог быть утраченный ныне язык моей матери. Пречистая Дева на пороге своего роскошного дворца, своей спальни, принцесса, королева, выслушивающая известие, что она носит во чреве новую жизнь, – это Катерина. Моя мать. Вот тайна, сокрытая в моей работе, и эту тайну я готов разделить с ней одной на случай, если, приехав во Флоренцию, она решит остановиться у ворот Сан-Фредиано и помолиться за душу своего былого хозяина Донато в его семейной капелле в монастыре Монтеоливето. Не знаю, правда, случится ли это когда-нибудь.


В последний раз мы виделись весной 1478 года, перед самым моим отъездом в Милан. После заговора Пацци, потрясенный кровью и смертью, которые видел на улицах, я практически сразу бежал из Флоренции. В Винчи меня ждал дядя Франческо, серьезно озабоченный моим будущим. Его брат так и не узаконил моего положения, а теперь, с появлением законных детей от третьей жены, уже не оставалось надежды ни на какую-либо помощь, ни на самое завалящее наследство. Полагаю, мои успехи в области искусства дядя также ставил под сомнение, особенно учитывая плачевные результаты и провалы, сопровождавшие меня до тех пор во Флоренции. Более того, я даже оказался под судом по делу о содомии, правда, обвинения были сняты, но пятно осталось. Возможно, Франческо считал, что для меня, как и для него самого, а прежде – для дедушки Антонио, возвращение в родной городок станет спасительным якорем. Именно поэтому, получив в аренду от городского совета замковую мельницу, записанную на него, отсутствующего брата и их потомков, он включил в договор и пункт о моем праве пользования. Не очень-то во все это поверив, я тем не менее 3 мая сходил с ним в замок подписать бумаги, а там в числе городских советников обнаружил и Аккаттабригу, мужа Катерины. Мы проводили его до Кампо-Дзеппи, где я наконец снова обнял мать.


В той горстке произведений, что я создал на протяжении жизни, и многих, даже слишком многих, что создал лишь в собственном воображении, оставив незавершенными, дабы через них испытать всю красоту творческого процесса, красоту, в самом деле приближающую нас к Творцу, хотя и вовсе не для того, чтобы занять его место, подменив его работу своей, а лишь для того, чтобы, пускай и в бесконечно малой мере, понять, прочувствовать тот невероятный акт любви, при помощи которого и был сотворен мир; так вот, во всем, что я сотворил и не сотворил, мне почти всегда видится призрак Катерины. Знаю, это моя маленькая тайна, постыдная, ни с кем не разделенная, поскольку никто все равно в нее не поверит, но разве это важно? Достаточно и того, что знаю один лишь я: в моих рисунках и картинах непременно присутствует некое воспоминание о матери, чей образ внутри меня претерпевает бесконечные метаморфозы.

Поначалу она являлась мне Магдалиной, кающейся в пустыне, одичавшей, несчастной, изможденной, оголодавшей, изгнанной и отвергнутой всеми, нагой, прикрытой только длинными волосами: напряженный, трагичный образ, потрясший меня в детстве, когда я впервые увидел ее в деревянной статуе в нашей приходской церкви в Винчи. Потом Магдалина обернулась соблазнительной куртизанкой с роскошной прической и пьянящими ароматами притираний – ведь в моем воображении Катерина бывала и такой: глубокой, мрачной и чувственной силой, источаемой зрелым телом женщины, успевшей, как мне представлялось, испробовать и почувствовать всю полноту собственной плодовитости. И я, будучи плодом в ее чреве, тоже испытывал невероятное блаженство от нашего слияния, сосуществования. Таким был мой рай: внутри нее.

Магдалине я противопоставил образ святого Иеронима, также нагого, кающегося в той же каменистой пустыне. Я стал им, костистым святым старцем, бившим себя камнем в грудь, чей вечный спутник, лев, вписан и в мое имя; одиноким, отчаявшимся в этой пустыне жизни, поскольку лишился Катерины; я стал святым Себастьяном, таким же нагим, привязанным к дереву и пронзенным смертоносными стрелами в расплату за то, что не был с ней так близок, как следовало бы.

Когда мне доводилось писать Пречистую Деву с младенцем, я думал о ней, и воображение мое занимала одна и та же тема: абсолютная любовь между матерью и ребенком. Этим живым, непоседливым, голым малышом, играющим с гвоздикой, крестоцветом, гранатом, священным сосудом, вазой с фруктами, котенком, веретеном, всякий раз был я. Однажды мне случилось показать рисунок Катерине, и он ей очень понравился. Но вопроса, который она задала, я так и не понял: если это Пресвятая Мария, где же тогда пчелы?

Мать всегда смотрит на младенца сверху вниз, и глаз ее мы не видим. Иногда она улыбается, иногда нет, словно предчувствуя страдания, разлуку, страсти и крест, ждущий обоих. Самая прекрасная предлагает сыну грудь, полную молока, а младенец косится на зрителя, словно бы упрекая за то, что нарушил их близость. В «Поклонении волхвов» мать демонстрирует сына поклоняющейся толпе: признание запретных, так никогда и не высказанных слов о том, что она – моя мать, а я – ее сын. В «Мадонне в скалах» мать своим бегством в пустыню защищает и спасает младенца. А в «Богоматери со святой Анной» ее образ даже преумножается: я пишу не многочисленных женщин своего детства, бабушку Лючию или мачех Альбьеру и Франческу, но одну и ту же женщину, меняющуюся с течением времени, сперва малышку, потом молодую мать, в конце концов становящуюся матерью и самой себе.

Сколько раз я пытался изобразить, запечатлеть ее руки, такие подвижные, неуловимые? А эта невыразимо нежная улыбка? Увлекшись иллюзией обнаружить подобное выражение в лице женщины, испытавшей, как и сама Катерина, всю полноту любви и материнства, я тщетно пытался воспроизвести ее: корпел над подготовительными рисунками, затем добавлял цвета, тончайшей кистью, микроскопическими мазками создавая все более прозрачные, едва заметные переходы тона, стремясь достичь невозможного, размыть слабое, неуловимое движение губ и щек, постичь саму невидимую суть этой улыбки. Четыре года я бился над портретом знатной флорентийки, монны Лизы, жены Франческо дель Джокондо, но в итоге все-таки сдался, написав одно только лицо: ничего другого по-прежнему нет, и непонятно, смогу ли я вообще его закончить.


Не только священная история, но и древние сказания питали в детстве мое воображение. Мне всегда нравилось слушать других и, в свою очередь, рассказывать что-то самому, да и читать я с тех пор, как полюбил это занятие, не переставал. Правда, читатель я ненасытный, импульсивный, беспорядочный; мне случается чувствовать себя браконьером, из тех, что охотятся на чужой земле, тайком забирая, присваивая все, что попадается на глаза, – совсем как я в своем непрерывном творческом процессе.

Сколь чудесны античные мифы о богах и героях! И до чего похожи на те странные сказки, что рассказывала мне мать, о легендарном народе героев, жившем в ее горах в единении с первозданными стихиями природы: землей, водой, огнем и воздухом. Я часто уподоблял себя могучему Сосруко или богу-кузнецу Тлепшу, изобретателю и создателю орудий ремесла и оружия для людей. Ей же особенно нравилась богиня по имени Шатана, очень похожая на Венеру или Афродиту, что по собственному желанию вступала в любовные связи со всеми этими героями, а новых порождала самыми невероятными способами, заставляя раздаться камень или дерево. Меня в этом, кто знает почему, больше всего завораживала тайна рождения, и тем сильнее, чем необычнее оно было.

Начав читать «Метаморфозы» Овидия, я непрестанно представлял себя одним из тех персонажей, порождения беспорядочных внебрачных союзов, в этой книге подобные ситуации довольно-таки обычны, как и в сказаниях о Шатане. Так, прекрасный Адонис – плод кровосмешения Мирры и ее отца Кинира, а значит, брат собственной матери, что, превратившись в дерево, порождает ребенка сквозь щель в коре. Отважный Персей, убивший Медузу и летавший по небу в крылатых сандалиях, – сын Данаи, зачатый от Юпитера, обернувшегося золотым дождем: история настолько красивая, что в 1496 году в Милане я даже поставил ее на сцене.

Должен признаться, в той постановке я, как обычно, слегка позабавился, смешав священное и мирское: образ Данаи, запертой в башне вероломным отцом Акрисием, походил у меня на образ святой Маргариты, мученицы, запертой в темнице и поглощенной драконом, которому она, впрочем, сотворив крестное знамение, вспарывает брюхо. Как видите, тема преследуемой, заключенной в тюрьму, закованной в цепи, замученной героини по-прежнему не давала мне покоя, и всякий раз это была она, Катерина. А мужчина, отец, Кинир или Акрисий, почему-то всегда представал персонажем отрицательным, от которого следовало бежать. Или убить, как поступает с Акрисием Персей.

Возможно, в глубине души я воображал, что мать моя зачала меня от бога, а не от скучного флорентийского нотариуса. И причина этих моих грез наяву – последний великий миф, миф о Леде, женщине, которой Юпитер овладел в образе лебедя, матери четырех детей, чудесным образом появившихся из двух огромных яиц: из одного – Диоскуры, Кастор и Поллукс, из другого – Елена и Клитемнестра. Миф о женщине, дающей новую жизнь, не зная боли и риска смерти в родах. Образ Леды у меня в голове по-прежнему дрожит, колеблется, меняя формы и положения: то она, опершись на одно колено, поднимается с земли, то величественно, словно древняя статуя, демонстрирует тело во всей его наготе – рука еще обнимает лебедя после акта любви, но нежный взгляд обращен уже к лежащим на земле среди разбитых скорлупок новорожденным детям. Должно быть, эту смену позы, от коленопреклоненной до стоящей во весь рост, как и образ встрепанной женской головки, подсказал мне Данте со своей блудницей Фаидой: «Косматая и гнусная паскуда, и то присядет, то опять вскокнет».

И вновь священное с мирским сливаются здесь воедино. Изначальная моя задумка, «Поднимающаяся Леда», куда более чувственна, почти эротична: женщина по окончании любовного акта высвобождается из объятий лебедя, и на лице ее, в подернутых поволокой глазах, чуть приоткрытых губах еще чувствуется последняя дрожь экстаза, пробегающая по телу до самых кончиков пальцев. Да, движение это я подсмотрел у древней мраморной статуи, «Купающейся Венеры», недавно найденной в Риме. Но никто, похоже, так и не понял, что сама идея позаимствована из моей любимой книги, прекрасного иллюстрированного издания Библии в переложении на народный язык.

В самом начале книги пророка Осии рядом с фигурой старца, указывающего на стены города и ворота с разводным мостом, изображена женщина в той же позе, что и моя Леда, только без лебедя: поднимаясь с колен, она оборачивается взять на руки ребенка, который тянется к ней, в то время как другой мальчик виснет на ней сзади, а девочка спешит к нему присоединиться. Каждый поймет, что это за женщина с пышной грудью в глубоком вырезе, с богатым ожерельем и роскошной прической. Она – блудница, шлюха, женщина, познавшая множество мужчин, как описывает ее слово пророка: «И сказал Господь Осии: иди, возьми себе жену блудницу и детей блуда; ибо сильно блудодействует земля сия, отступив от Господа». Плоды ее блуда да будут помилованы и станут истинными детьми Израиля вместо тех, что считали себя законными.

Где же мое место в этом видении Леды-блудницы? Может, я один из младенцев, едва вылупившихся из яиц? Нет, на сей раз я – лебедь. В своих грезах я сливаюсь с матерью, как сливался с ней, будучи в ее утробе. А еще мечтаю взлететь, чтобы она увидела мои огромные, широко раскрытые белые крылья над холмом у Лампореккьо, неподалеку от Винчи и Кампо-Дзеппи, носящим имя Чечери или Чечоли, что на нашем языке и значит «лебедь». Именно оттуда я однажды поднимусь в небо на своей летательной машине, повергнув в благоговейное изумление летописцев и покрыв вечной славой гнездо, где родился.


Величайшая тайна женского тела открывается в видении стоящей Леды. Мне недостаточно было изучить тела постных, застывших моделей из мастерских художников и скульпторов, что так нравились Боттичелли. Я отправился туда, где мог наблюдать женские тела в расцвете их сексуальности, в лупанарий Павии; я побывал там, где женщины страдают, в больнице Святой Катерины в Милане, у ворот Пустерла-деи-Фаббри, и невероятное лицо девушки по имени Джованнина подарило мне лик Христа для «Тайной вечери».

Пока взмокшие от пота мужчина и женщина из лупанария, которым я заплатил, трудились над порученной им задачей, я преспокойно наблюдал за ними, в мельчайших подробностях зарисовывая механику полового акта; затем я попросил их проделать то же самое стоя, чтобы лучше все рассмотреть. Механика действа особой красотой не отличалась; скажу больше, она показалась мне скорее звериной, безобразной, не слишком достойной подобного таинства. Однако я пришел к выводу, что женщина – вовсе не пассивное существо, чей долг – подчиняться удовлетворению мужского желания, но полноправный участник, противоположная сторона, активно выражающая желание быть наполненной членом мужчины, для чего природа и приспособила женские половые органы, сделав их, пропорционально бюсту, крупнее, чем у всех прочих видов животных.

Но мне оказалось мало наблюдать за женскими телами со стороны, нужно было проникнуть внутрь, попытавшись выяснить, где и как зарождается жизнь и почему женское тело, чудесным образом организованное в своем внутреннем строении, этом сложном балансе сосудов и гуморов, столь бесконечно превосходит грубую механику тела мужского. В конце концов я сделал это основной целью моих анатомических исследований, рискуя, впрочем, подвергнуться расследованию со стороны церковных властей, поскольку кое-кто уже начинает считать эти исследования о происхождении жизни и природе души подозрительными. Я произвел тщательное иссечение женских половых органов и матки не только женщины, но и коровы. Итогом великого множества исследований стала схема внутренних органов женщины, от шеи до гениталий, один из самых прекрасных рисунков, что я когда-либо создал, полное и необычайно подробное изображение того, что, вероятно, за историю человечества с тех пор, как Бог создал Еву, один лишь я смог увидеть и воспроизвести в такой полноте и точности деталей. Географическая карта для навигации в еще неизвестном мире женского тела, карта, подобная портулану моего деда Антонио или схемам из «Космографии» Птолемея.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации