Текст книги "Улыбка Катерины. История матери Леонардо"
Автор книги: Карло Вечче
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
Шифрованные письма из Венеции и Местре доходят до нас только к сентябрю. О, эти евреи со своими связями просто невероятны: должно быть, на протяжении веков и даже тысячелетий именно такая стратегия и помогла им выжить во враждебном и бесчеловечном мире. Я с изумлением узнаю, что в Венеции Донато не ищут, над его головой не нависло обвинение, не объявлена награда за поимку. Остается только дивиться, почему он так внезапно, буквально за день сорвался с места и оставил процветающую золотобитную мастерскую, где ткали золотом и серебром узорчатые парчовые ткани на зависть всем прочим венецианским мастерицам. И все благодаря молодой рабыне-черкешенке, необыкновенно искусной в рисунке. Не знаю почему, но я уверена, что эта рабыня, имени которой в письмах не упоминалось, и есть наша Катерина. Кто еще это может быть? Короче говоря, похоже, Донато исчез в последнюю ночь карнавала, а вместе с ним и рабыня, что, возможно, и является преступлением, но не очень тяжким, ведь для вывоза рабов из Республики нужно всего лишь оформить разрешение, получить квитанцию и оплатить пошлину. Кроме того, запрещено вывозить рабов, занятых в стратегическом секторе экономики, поскольку есть опасность, что они передадут иностранным конкурентам столь ревностно охраняемые секреты, которым были обучены.
Вот о чем болтали в Венеции. И еще кое о чем: оказывается, в дом Донато буквально на следующий день после исчезновения наведалась и его жена, знатная фриуланка, с сыном и другим родственником. И все трое пришли в ярость, поскольку увидели эту историю in malam partem, то есть в самом дурном и банальном свете: мол, хозяин во время Карнавала переспал с прекрасной рабыней, а потом вместе с ней и сбежал. Не исключено, что подобные действия венецианское правосудие тоже могло бы счесть преступлением, однако не слишком тяжким, поскольку совершил его мужчина, а не женщина, к тому же с рабыней, бывшей в его собственности. Кроме того, похоже, жалоб со стороны потерпевшей, сиречь жены, не поступало.
Как бы то ни было, поговаривают, что расследование продолжается, поскольку фигура Донато венецианскому правосудию неплохо известна: он уже дважды находился под следствием по делу о банкротстве и за долги даже отсидел в тюрьме. Тут-то я обнаруживаю, что блестящая внешность успешного венецианского предпринимателя, которой здесь, во Флоренции, верили все, и в первую очередь мой отец, скрывала куда более горькую реальность, суровую и беспрестанную борьбу за выживание, череду взлетов и падений, о которых Донато не упоминал, молчаливо условившись в нашей скупой переписке и во время редчайших за эти пятнадцать лет встреч говорить только о любви.
Допустим, но за что же тогда венецианские всадники преследовали их по берегам По? Зачем нужно было стрелять из арбалета? Почему, если Донато не в розыске, его пытались остановить и убить? Тут Аарон достает записку от близкого друга-врача, маэстро Мойзе, который, похоже, пользуется доверием самого дожа, старого и больного. В записке этой в загадочных выражениях упоминаются неясные слухи, гуляющие по тайным залам Дворца дожей, о неких темных делишках, заключающихся в спекуляции и мошенничестве в ущерб государству, в которые мог быть замешан один из самых знатнейших сенаторов Республики, чье имя нельзя называть.
В ту самую последнюю ночь карнавала около Арсенала были замечены зловещие вооруженные люди, вошедшие в дом Донато, будто вознамерившись схватить или убить кого-то, возможно, виновного лишь в том, что стал свидетелем компрометирующего поступка. Однако Донато, должно быть предупрежденный во сне ангелом-хранителем или просто хранимый провидением, уже был таков. Позже отряд столь же подозрительных венецианских всадников был замечен за дальними пределами Республики, в Полезине, из-за чего едва не разгорелся дипломатический скандал с синьором Эсте, обвинившем Венецию в нарушении границ и вторжении на его земли. Но то была не стража, а убийцы, головорезы. Впрочем, все ограничилось слухами, и ничего больше дознавателям выведать не удалось, хотя им тоже хотелось заполучить Донато, не потому, что он был в чем-то виновен, а чтобы допросить, в том числе с помощью неких проверенных и эффективных методов, практикуемых в недрах тюрьмы Пьомби.
Выждав еще несколько месяцев, я узнаю, что в старом флорентийском доме Донато, совсем близко от моего, на виа ди Санто-Джильо, сразу за церковью Сан-Микеле-Висдомини, по ту сторону собора и почти в тени его купола, – в общем, в том старом доме, половину которого сдавали внаем, после смерти сестры Донато освободилась и другая половина. Удобнее повода вернуться в город и не придумаешь. Мы пытаемся снова придать Донато цивилизованный облик, облачаем его в длинную мантию вроде монашеской рясы, поскольку в его лета уже не подобает щеголять в дублетах, однако остричь длинную и весьма неопрятную седую бороду, придающую ему сходство с каким-нибудь греческим философом из свиты императора Иоанна, он нам не позволяет. Воспользовавшись помощью Бернабы и Нуччо, мы с Катериной отвозим Донато с холмов в город в телеге, запряженной моей белой кобылкой и их мулом, а после тихонько занимаем пустующую часть дома. Донато возвращается в комнату, принадлежавшую ему еще в детстве, Катерина же располагается на первом этаже, чтобы иметь возможность присматривать за домом и хозяином, на деле – под моим руководством. Она была не слишком рада обнаружить, что Флоренция вовсе не райское место среди полей, а самый настоящий город, целиком выстроенный из камня. Правда, когда мы вступили в город через врата Санта-Кроче, она все равно задирала голову в изумлении от увиденных чудес и почти в ужасе озирала огромные здания, то и дело возникающие над крышами: высокую башню палаццо Веккьо, колокольню Бадии, но прежде всего – купол собора Санта-Мария-дель-Фьоре, нависший над самым домом Донато. Красота – язык универсальный, и Катерина понимает его не хуже нас, а возможно, и лучше.
Как только выдается день, когда Донато не бредит, и наконец веду его к Аарону, несказанно изумившись, словно увидел призрак, выдает всю сумму, зачисленную из Венеции, мне лично в руки. Не теряя времени, я убеждаю Донато сразу купить землю. Вызываю на дом продавцов и нотариуса, и вскоре он, сам того не сознавая, но под моим неусыпным надзором, вдруг оказывается владельцем, арендатором или, в свою очередь, арендодателем сразу нескольких имений, включая Теренцано.
Наконец, 28 августа 1442 года я вручаю ему кадастровую декларацию, поскольку как раз объявили о новом налоге, и он должен исполнить свой долг, если снова хочет стать приличным флорентийцем и обладать гражданскими правами и более не скитаться на чужбине, как изгнанник или беглый преступник. И он послушно выводит слегка нетвердой, подрагивающей рукой, не такой уверенной, как в прежние времена, но теми же неискоренимыми венецианскими оборотами: «Во имя Господа нашего, ныне, 28 августа 1442 года, представляю вам, синьоры хранители, и вам, всенародно избранные советники народа и города Флоренции, собственность Донадо ди Филипо ди Сальвестро Нати в гонфалоне Вайо… – и далее весь список имущества, от старого дома до огородов и виноградников, а также суммы на банковском депозите; но прежде всего рты, проживающие в том же доме: я, вышесказанный Донадо ди Филипо, возрастом 63 года / и при мне служанка, 15 лет».
Сколько Катерине? Я точно не знаю. Да и она тоже. На вид те самые пятнадцать. В той дикой стране, где она родилась, ни у кого нет свидетельства о рождении или крещении. Похоже, она крещена, но при этом почти ничего не знает о литургии, молитвах и таинствах, то есть, по сути, наполовину язычница, и придется немало потрудиться, чтобы сделать из нее настоящую христианку. Но не спеша, без насилия, я ведь не какой-нибудь брат Антонин[85]85
Брат Антонин (Антонин Пьероцци) – католический святой, доминиканский монах и врач, с 1446 года – архиепископ Флоренции.
[Закрыть].
Мои приходы и уходы не ускользнули от внимания братьев, которым я в итоге вынуждена хоть что-то объяснить. Но теперь они мне полностью доверяют, поскольку знают, что я здравомыслящая и в высшей степени скромная. Они-то помнят, что Донато был дорог сердцу нашего доброго отца, который считал его хоть и плутоватым, но гениальным. Более того, с их помощью в том же 1442 году Донато, сам не зная, как и почему, был даже избран народным гонфалоньером своего родного квартала Сан-Джованни, гонфалоне Вайо. Должность эта, абсолютно формальная, всего на четыре месяца, тем не менее позволила оповестить сограждан, что Донато жив, Донато вернулся и готов снова служить на благо общества.
Правда, в следующий раз, в 1444 году, все обошлось не так удачно, поскольку имя его хоть и называлось в числе кандидатов, но в число победителей не вошло. Более того, Донато объявили in speculo, подозреваемым по делу о каком-то мошенничестве или налоговых махинациях. Кто-то, возможно, прослышав о случившемся в Венеции, сунул нос не в свое дело и напел ерунды с чужого голоса.
Тем временем через все того же Аарона Донато получил записку от своей венецианской жены, Кьяры Панцьеры, которая расспрашивала о нем и уверяла, что готова простить ему тот последний побег и даже воссоединиться с ним здесь, во Флоренции. Я навела справки у старого еврея-банкира: среди долговых расписок, оставшихся у Донато в Венеции, было и несколько на имя родственников жены. Вероятно, сказал он, будет разумно исполнить ее просьбу. А я так думаю, не просто разумно, но и честно. Кьяра – его жена перед людьми. И потом, что я могу о ней знать? Она такая же женщина, как и я, плывущая по течению жизни. Будет только правильно, если она приедет, ее место рядом с Донато. Я ничего не скажу и помогу ей. А вот бумаги Донато сохраннее будут у меня, в потайном отделении сундука.
Я диктую Донато длинный, осторожный ответ жене и снова терпеливо принимаюсь заниматься обустройством всего и вся, заново латая полотно жизни. Теперь Катерина не может, да и не должна оставаться в доме. Кьяра этого не поймет, просто не сможет понять. Я выкупаю ее по ускоренной процедуре, за символическую цену, и Катерина переезжает ко мне. «Моя новая рабыня», – представляю я ее изумленным братьям, еще бы, ведь иметь рабыню для незамужней, бездетной женщины – роскошь, какую может себе позволить не каждая высокородная в этом городе; зато это удобно. Через пару месяцев на виа ди Санто-Джильо въезжает груженная многочисленными тюками повозка, в которой сидит хрупкая бледная женщина понурого вида. Она приехала одна, сын отказался ее сопровождать. Представляю, насколько ей было больно выбирать между сыном и мужем, чтобы в итоге выбрать мужа. Донато радушно встречает ее у дверей, позади него толпимся все мы, включая моих братьев Томмазо и Андреа с женами, а также Бернабу, Нуччо и Аарона. Каждый готов скорее познакомить Кьяру с новым миром, в который она вступает в такой растерянности, и помочь приглядывать за Донато. Но за Донато я больше не волнуюсь, потому что временами он бросает на меня понимающий взгляд, зная, что я готова помочь ему в любой нужде.
И прежде всего в том, чтобы свести концы с концами, вести хозяйство и выживать в этих городских джунглях, что для обедневшей благородной фриуланки и полоумного эмигранта-флорентийца – задача не из легких. Естественно, именно я в 1446 году снова диктую Донато их кадастровую декларацию, где мы обновляем данные по дому на виа ди Санто-Джильо с учетом изменения его границ после приобретения для строительства собора огородов позади дома, необходимых для расширения мастерских и складов, где доделывали фонарь купола, построенного Пиппо ди сер Брунеллески в 1436 году. И, главное, проживающим в нем ртам, принадлежащим теперь только пожилым супругам: означенному Донато возрастом 65 лет / и жене моей Кьяре Панцьере, 54 лет. Ниже приходится заявить и о последнем изменении, что меня весьма удручает: продаже половины имения в Теренцано. Донато нужны были деньги, чтобы свести концы с концами, а скудной арендной платы ему не хватало. И вот часть нашей жизни исчезает навсегда. Быть может, нам не стоит слишком уж привязываться к материальным благам. Эти земли, скорее всего, сильно изменились, даже деревья стали другими. Умер Нуччо, доживает в одиночестве старик Бернаба, а Донато уже слишком болен, чтобы туда подняться. Но память о Теренцано не продается. Она навсегда жива в моем сердце и согревает в холодную пору жизни.
Катерина теперь живет со мной, ведь мало-помалу и у меня проявляются старческие недуги. Она помогает мне во всем. Для меня это совершенно новый опыт: я никогда не владела человеком как вещью, и осознание этого мне претит.
На самом-то деле я ее у Донато не купила, как никогда не стану продавать и не смогу считать предметом обихода, словно зеркало или гребень. Нотариусу я поручила составить акт всего в нескольких статьях, которые сама же ему наскоро и продиктовала, поскольку латынь знаю неплохо. У меня даже бумаги этой нет, хватит и того, что нотариус занес ее в протокол. Однако любопытства ради я все-таки попросила взглянуть на другие подобные акты, просто чтобы понимать, что происходит с девушками и женщинами, живущими в этом сверхцивилизованном городе рядом с нами, но при этом считающимися чужаками, изгоями. Мы ведь ничего о них не знаем: откуда они, какова их вера, их мир, на что они надеются, что чувствуют.
Даже настоящие их имена и те нам неизвестны, ведь в купчей обычно указывают лишь имя в крещении и крайне редко – старое, заслуживающее лишь презрения и забвения, с непременной формулой olim vocatam, прежнее имя. Но, пролистав несколько страниц, я время от времени замечаю их истинные имена на татарском, русском или черкесском языках, имена невероятные, прекрасные, сами по себе вызывающие в воображении блеск черных или зеленых глаз, встрепанные кудри, развеваемые ветром в степи или пустыне, и вот мне уже чудятся пряные ароматы, исходящие от их тел: Котлут, Айдикс, Азы, Добры, Настасьи. А здесь они все как одна стали Мариями, Магдалинами и Катеринами, одинаковыми, растворившимися в толпе, с погасшими бесцветными глазами и волосами, стянутыми в пучок или упрятанными под грубый платок. Но моя Катерина не такая. Она рассказывала, что ее крестили еще ребенком, в деревушке на краю света, в честь святой из Александрии, кольцо которой она преданно носит, считая его волшебным амулетом. И в самом деле, глаза ее не угасли, а, напротив, сохранили в себе синь небес, напоенных ветрами.
Следом идет общее указание происхождения: татарка, русская, черкешенка, зиха, авогасска, казашка, монголка, армянка, гречанка, иудейка, сарацинка, есть даже девушки из далекого Гаттайо. Но что мы знаем о том, что стоит за названием народа? Из какой глухой деревушки, какой темной чащи или высоких гор эти девочки и девушки были вырваны силой или, может, проданы собственными семьями? Где навсегда оборвались детские и юношеские мечты и чаяния?
Затем возраст, всегда приблизительно, на глазок, потому что никто не знает, сколько им на самом деле лет, и приходится писать, как видишь: например, созрело ли тело, проявились ли признаки женственности, насколько широки бедра, округла и упруга грудь, какой длины волосы. Затем рост, он может быть parvam, mediocrem, ultra mediocrem, magnam[86]86
Низкий, средний, выше среднего и высокий (лат.).
[Закрыть]; цвет кожи – alba, nigra, ulivigna, fusca[87]87
Белая, черная, оливковая или смуглая (лат.).
[Закрыть]; и так далее, вплоть до мельчайших подробностей, которые обыкновенно указываются для опознания в случае побега или кражи и последующей поимки: крупный нос, родинки, проколотые уши, ямочка на подбородке, отметины от оспы. Если же никаких особых признаков нет, их наносят хозяева: татуировку в форме креста или звезды, клеймо, как у коровы, порезы, шрамы.
Дотошный нотариус объясняет, что обычно, покупая рабыню, ее следует хорошенько осмотреть, как это делают с ценным товаром вроде шерсти или шелка, ведь рабыня, сколько бы она ни стоила, товар ценный. Девушку раздевают донага, рассматривают и ощупывают везде, включая укромные места. Ничего подобного я с Катериной не делала и делать не желаю, меня и так устраивает. Чего здесь бояться? Что она не девственница и, возможно, переспала с Донато?
Тогда нотариус сообщает, что ему все равно придется написать традиционную формулу: мол, я принимаю ее как есть, sanam et integram de persona et de omnibus et singulis suis membris, cum omnibus vitiis et magagnis latentibus et manifestis et de morbo caduco[88]88
Здоровой и невредимой в целом и в каждом из членов ее, со всеми сокрытыми и явными пороками, недугами и неизлечимыми хворями (лат.).
[Закрыть]. Он также предупреждает, что, если рабыня в течение года умрет от какой-то скрытой болезни, возмещения я не получу. С другой стороны, я могу указать ее в кадастровой декларации вместе с белой лошадкой и домашней скотиной, чтобы получить небольшой налоговый вычет в силу того, что речь идет о дополнительном рте, потребляющем пищу. Акт заключается в присутствии рабыни, и потому варварка Екатерина, ничего не смысля в латыни, не умея ни читать, ни писать, выступает в нем как presentem, intelligentem et consentientem[89]89
Присутствующая, сознающая и согласная (лат.).
[Закрыть]. На что тут можно соглашаться, если она и есть предмет купли-продажи? Что за лицемерие, что за абсурд! На дух не переношу этих нотариусов.
Другие женщины, особенно эта язвительная вдова, Лесандра Мачиньи, меня предостерегают. Говорят, мол, будь осторожна, завела врага в доме. Нужно хорошенько запечатывать оплетенные бутыли с вином, до которого, всем известно, рабыни охочи, опасаться воровства и обмана, похоти и распутства, ведь, по сути, все они дикари, загрязняющие наши дома и города, как мутный поток загрязняет чистую реку. Они подобны зверям, и еще неизвестно, есть ли у них душа. Правда, о черкешенках ходят слухи, что кровь у них сильная и сами они чуть лучше других.
Но мне наплевать на эти пустые сплетни. Катерина – не что иное, как человек, живущий теперь со мной, в моем доме, она, как говорится, делит со мной хлеб и вино. Возможно, однажды, кто знает, я смогу ее освободить. Ее судьба здесь не лучше и не хуже, чем у любой бедной простолюдинки или крестьянки, а в некоторых отношениях и лучше, ведь пока я забочусь о ней, она может жить беспечно и безопасно.
Катерина трудится бок о бок со мной, она будто никогда не устает, а если закончит раньше дела по дому, просит у меня разрешения сесть прясть лен и даже шелк, берется ткать и шить рубахи, платки и полотняные полотенца, льняные воротнички для дублетов и жиппонов на меня, моих братьев и их детей. Никто из нас, женщин, с ней не сравнится: видно, что набила руку в мастерской Донато. Жаль, я не вижу ее за серьезной работой, но слишком ей досаждать и использовать с целью наживы тоже не хочется. И все-таки мне любопытно, вправду ли она умеет так искусно рисовать, как говорят о той рабыне из Венеции, и я решаю допустить ее в кабинет, где держу книги, бумаги и тетради.
Она удивленно глядит, как я, женщина, управляюсь со всеми этими вещами, и в своей забавной манере пытается разъяснить мне, что тогда я наверняка колдунья, потому что ее отец Яков учил, будто письмо есть магия, непостижимая и недоступная простым смертным, неизвестная ее горному народу, хотя ее часто применяли в тех местах, где она жила потом, в городе из золота и городе из воды. Но потом берет в руки сангину, которой я пользуюсь только для того, чтобы обвести итог в квитанции, зачеркнуть строку, если счет закрыт, отметить на полях книги удачную фразу, красивое, интересное слово, и начинает вычерчивать на листе бумаги то, что превосходит любое волшебство письма: фантастическое переплетение завитков, стилизованных животных, растений и цветов, а в середине – большой цветок, напоминающий нашу флорентийскую лилию.
Катерина очень сдержанна. Она никогда не плачет, ее не берет уныние, хотя время от времени я застаю ее у окна погруженной в раздумья. Другие глядят из окна на улицу, с любопытством разглядывая прохожих, она же – только вверх, в небо, наблюдая за свободным полетом птиц, которых очень любит, как, впрочем, и других животных. Упорно отказывается есть мясо, поскольку ей ужасна сама мысль, что ради этого придется убить живое существо; мало-помалу она и меня перевела на почти вегетарианскую диету, и это безусловно идет мне на пользу. Правда, бульон, состряпанный ею в ответ на мою неосторожную просьбу отведать то, что готовят в ее краях, был совсем уж несъедобным; зато оладьи на яйцах и масле, которые она называет bliny, ужасно вкусные, и мне приходится себя сдерживать, чтобы не объесться.
Помню одну из ее причуд. Как-то раз на рынке нас привлек милейший концерт, то было у прилавка продавца певчих птичек, где в клетках полным-полно крохотных щебечущих существ: щеглы и юрки, зяблики и чижи. Катерина, побледнев, вцепилась в мою руку. Я удивленно спросила, в чем дело, и она, словно разбирая птичий язык, ответила, что слышит душераздирающую песню боли об утраченной свободе. Я так расстроилась, что в итоге скупила всех птиц и взглядом разрешила Катерине делать с ними все, что пожелает. Тогда она с превеликой радостью пооткрывала все клетки и выпустила их лететь на волю, в небо.
Время несется вскачь. Умерла Кьяра, и Донато снова остался один. Я договариваюсь с братьями, что вернусь жить к нему, и приличия ради перекладываю на них труд предложить Донато взять меня в жены с приданым в шесть сотен золотых флоринов. Я сама предлагаю это братьям, а они и не против, поскольку считают такую сумму справедливой частью наследства нашего отца и понимают, что она целиком, безо всяких потерь, отойдет ко мне. Донато, разумеется, соглашается. А что ему остается? Наконец этот дряхлый шестидесятивосьмилетний старик может проводить к алтарю девицу за сорок, навсегда переезжающую в старый дом на виа ди Санто-Джильо. И, разумеется, Катерина переезжает вместе со мной, довольная, что ее хозяином снова будет Донато. Состояние наше между тем приумножается, потому что мы вскладчину покупаем на долговой распродаже в Прато прелестное имение, дающее ежегодно двадцать пять четвериков пшеницы, четырнадцать – проса и три – ячменя, три бочки вина и две дюжины – льна.
* * *
Лето 1449-го все ставит с ног на голову. Ужасное лето, сразу было понятно, что ничего хорошего из этой гнетущей, влажной духоты не выйдет. А потом вдруг пошли первые смерти. Та самая чума, что приходит, когда ее меньше всего ждешь, без предупреждения, из сельской местности, из деревень или через заезжих торговцев. Мы даже не можем сбежать от нее за город, в одно из наших имений, потому что Донато нездоров, да и я тоже чувствую первые симптомы болезни: подагра, справедливая кара Божья за мой грех обжорства. Приходится нам всем сидеть взаперти дома, здесь, на виа ди Санто-Джильо.
Катерине меж тем уже за двадцать, и она превратилась в очаровательную женщину. Небольшие грудки нашего олененка расцвели и наполнились, а тугие соски, несомненно, порадуют ее будущих детей, которые станут припадать к ним губами, высасывая молоко. Как-то раз я решила наконец развеять давние сомнения и, якобы опасаясь распространения заразы, послала одну крестьянку ее вымыть. А уж та женщина потом втайне пришла ко мне и все рассказала. Наша Катерина чиста и невинна, как в тот день, когда появилась из материнского лона. Ни Донато, ни кто другой ее не касался и не овладевал ею. Она, будто некое высшее существо, не подверженное земным инстинктам, совсем не стремится приодеться повиднее или привлечь чужое внимание. Теперь мы, понятно, сидим безвылазно дома, но уже и в прошлые месяцы, во время совместных выходов на рынок или в церковь, я замечала, как проходящие мужчины, словно голодные звери, жадно впиваются в нее взглядами.
А ведь я всегда старалась одевать ее самым целомудренным образом, чтобы прекрасные белокурые локоны скрывал платок или другой убор, и одежды выбирала скромнее, чем у любой монахини. Но от судьбы не уйдешь. Эти самцы словно чуют что-то в воздухе, то ли аромат какой, то ли незримую ауру, и сразу оборачиваются, глядят на нее, пытаясь понять, что же это такое проходит мимо, завораживая их своими чарами. Катерине все это как будто совершенно невдомек, она так и шествует себе, благостно потупив взор, облаченная только в собственную кротость. Даже я чувствую, что с трудом бы поверила в ее чистоту, если бы не знала ее так, как знаю теперь, такую простую, сердечную, полную жизни. И каждый день я благодарю за нее Господа, я, грешница, и молиться-то не умеющая как следует. Спасибо тебе, Господи, что послал ей на опасном жизненном пути ангела-хранителя и до сих пор сохранил нетронутой. В ее чистоте и целомудрии для меня есть нечто воистину возвышенное, идущее из самых глубин души, и уж конечно не то, что видят в ней мужчины: банальную телесную оболочку, которую их член разрывает с кровью и болью, впервые в нас проникая.
Но этим роковым летом волк уже таится в засаде. Он приходит к тебе в дом, когда ты меньше всего этого ждешь, притворяясь нотариусом, в красном лукко, прикрывая лицо платком, смоченным каким-то лекарством, словно из страха перед чумой. Высокий худощавый молодой человек, далеко не красавец: скажем, не в моем вкусе. А я, своих детей не имевшая, с Катериной, которую спятивший Донато зовет дочерью, теперь тоже чувствую себя в некотором роде матерью и считаю своим долгом защитить ее. Но Донато доверяет этому юнцу-нотариусу, посланному старым ростовщиком Ванни ди Никколо, чтобы помочь ему привести в порядок бумаги, не более того, поскольку тот еще слишком молод и неопытен для серьезных дел. Говорят, будучи новичком, он пытается добиться успеха, сколачивая клиентуру среди замужних женщин и вдов, для которых составляет акты купли-продажи или опеки, или среди священников, монахов и монахинь из захудалых отдаленных монастырей. Даже если среди его предков и попадались нотариусы, сам он из другой семьи и потому вынужден все начинать сначала. Кроме того, он наполовину крестьянин и манерами грубоват, хотя и пытается скрыть это под латинскими формулами, вызубренными за годы учебы и сдачи сложного юридического экзамена.
Как по мне, так и лукко на нем с чужого плеча: должно быть, купил его подержанным на распродаже имущества какого-нибудь нотариуса, умершего от чумы, вон и заплата на заднице. Даже бриться толком не умеет, не то что мой Донато в старые добрые времена. И с порядочными людьми не общается, живет в доме этого ростовщика Ванни на виа Гибеллина. Сам родом из маленькой деревушки за Монт-Альбано, между Арно и Вальдиньеволе, но чуть что, сразу великого судью из себя строит. Как же зовется дыра, откуда он родом? В названии то ли «вить», то ли «вино»… Ах да, кажется, Винчи.
Нотариус наш приходил уже несколько раз, убедив этого простофилю Донато, что в бумагах много путаницы, здесь нет подписи, там дополнения, надо провести кое-что проверить, но это только в конторе, так что, мол, придется прийти еще раз… А Донато вечно не в себе и верит всему, что ему льют в уши. Надо сказать, я тоже ему верила и даже пару раз оставляла их наедине, когда нужно было сходить в банк, чтобы проверить один документ касательно моего приданого или отлучиться к портному. А потом нотариус внезапно исчез, словно испарился в одночасье. Вроде как уехал в Муджелло или в Пизу.
Подозрения не отпускают. Вспоминается проповедь, так поразившая меня несколько лет назад в Санта-Кроче. Кажется, ее читал тот святой монах из Сиены, Бернардино, клеймивший с кафедры всех тех, кто оставляет девушек без присмотра, на радость похотливым молодым самцам. Мы ходили его послушать, и это было целое действо, потому что речи Бернардино проникали в самое сердце, прямо и точно, или, говоря его собственными словами, яснее ясного. Они как наваждение по-прежнему звучат в голове, словно то была не проповедь, а пророчество: «О ты, женщина, воспитывающая отроковицу, зорко следи за теми, кто часто бывает в доме. О, мать подрастающей дочери! Нет у тебя большего сокровища, что должно хранить…»
* * *
Мор понемногу отступил, и вот уже можно снова выйти на улицу. Но Катерине нездоровится, она не хочет со мной идти. Все время выглядит уставшей, в дурном настроении. Как-то видели, что ее рвало в углу двора. Но что еще хуже, впервые с тех пор, как я ее знаю, она словно нарочно избегает меня и что-то скрывает. Я не могу найти повода с ней поболтать, а с другой стороны, мне претит опускаться до того, чтобы войти следом за ней в комнату, где она теперь часто запирается, и в открытую спросить, в чем дело. В конце концов, я все еще ее хозяйка, а она – моя рабыня. Но когда с лестницы этажом выше, из-за ее двери, доносятся тихий плач и приглушенные всхлипывания, мне тоже становится дурно. Должно быть, случилось нечто очень серьезное, настолько серьезное, что Катерина впервые замкнулась в себе и перестала со мной говорить.
Наконец, ноябрьским вечером, склонившись над столом с пером и чернильницей, чтобы записать в тетрадку дневные траты, я чувствую, что она стоит за спиной. Каждый знает: горе тому, кто прервет меня в этот священный момент. Если он здесь, значит, это жизненно важно, и она – единственный человек, который может позволить себе меня потревожить. Я оборачиваюсь, машу рукой, мол, подойди. Волосы у нее растрепаны, лицо мокрое и опухшее, как будто она долго плакала, но прохладная кожа сияет каким-то новым светом. Выглядит еще прекраснее обычного, если такое вообще возможно. Не найдя смелости взглянуть мне в лицо, он заводит странные речи, которых я, как обычно, поначалу не понимаю. Вот уже более двух лун у нее не было кровотечения между ног. Не могла бы я, могучая колдунья, способная при помощи письма заставить слова замереть, исцелить ее и к следующей луне вернуть ей кровь?
Тут-то я в ужасе все и понимаю. Встаю с перекошенным лицом, так пугая Катерину, что она отшатывается, грубо кладу руку ей на живот и спрашиваю, чувствует ли она что-нибудь внутри. Она бормочет «да». Я хватаю ее за руки и спрашиваю еще настойчивее, есть ли еще что мне сказать. И она, залившись слезами от отчаяния, признается.
Тот человек в красном, что приходил к хозяину Донато, перед уходом тихонько поднялся следом за ней по лестнице, вошел в комнату и, улыбнувшись, подошел ближе. Катерина думала закричать, но он остановился, не стал ее трогать, а лишь опустился на колени, прося позволить ему полюбоваться ее волосами. Она успокоилась, поскольку молодой человек был добрым и симпатичным, был одет в красное и не прикасался к ней. Кроме того, он ведь бывал в этом доме и говорил с хозяином Донато, а посему не должен желать ей зла. Катерина села на край своей узкой кровати, расплела прическу и распустила волосы. Ее смешил вид этого забавного молодого человека в красном, стоящего перед ней на коленях с раскрытым от обожания ртом и широко распахнутыми глазами. Дрожа всем телом, он спросил, нельзя ли ему погладить ее волосы, и она согласилась и была счастлива. А пока он гладил ее, нежно-нежно, закрыла глаза, и это вовсе не ее вина… не ее вина, потому что в тот момент она вдруг вспомнила, как гладил ее по голове отец и потом сестра Мария… и, забыв обо всем, она возлегла с ним…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.