Электронная библиотека » Карло Вечче » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 12 февраля 2024, 13:20


Автор книги: Карло Вечче


Жанр: Историческая литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

10. Пьеро, и вновь Донато
Дом на виа ди Санто-Джильо во Флоренции, 2 ноября 1452 года

Явлюбился в нее с первого взгляда.

Это было три года назад, летом, вот в этой зале. Я сидел за тем же столом, с головой погрузившись в стопку запутанных бумаг. И вдруг почувствовал движение за спиной. Шорох. Я обернулся, и на лестнице вдруг появилась она. Невероятно красивая, светлые волосы завязаны узлом на затылке, голова слегка наклонена, естественная, простая, девическая грация. Подол гамурры чуть задрался, и я увидел босые стопы, левая прочно стояла на камне, правая тянулась к следующей ступеньке: кончики пальцев касались пола, но пятка поднялась уже почти вертикально. Время для меня остановилось. А мгновение спустя она исчезла.


Такое чувство, будто я на лугу и настолько мал, что еще не умею ходить, трава и цветы выше меня. Какая-то женщина, вскинув обнаженные руки, вывешивает на веревке большие белые простыни. В ослепительном свете я вижу только ее босые ноги, пятки которых, оторвавшись от земли, повисают в воздухе. Потом женщина исчезает в проломе стены старого фермерского дома. Я отчаянно рыдаю, уверенный, что меня бросили. В островке зеленой травы на выжженной солнцем земле скрывается ящерица.

Не знаю, плод ли это моего воображения или детское воспоминание, возможно, самое раннее. Знаю только, что образ этот часто приходит ко мне во сне, особенно в последние годы, когда я живу один. Если он правдив, то женщина – моя мать, а фермерский дом – лачуга, где я родился двадцать шесть лет назад. Мне это странно, не помню, чтобы когда-нибудь его видел, мои старики переехали в город, когда мне было всего шесть. Я и саму деревню помню плохо, поскольку с детства имел обыкновение больше сидеть дома, едва ли не страшась выходить на улицу. Да и городской дом наш был маленьким, темным, всего в несколько окон, задами он выходил в огород, куда можно было спуститься по лестнице из кухни. Я рос высоким, худощавым мальчишкой, говорил мало и предпочитал бывать в одиночестве, не участвуя в играх сестры и брата, Виоланте и Франческо, младше меня на шесть и десять лет. После рождения Виоланте я узнал, что, когда мне было два, у нас родился и еще один братик, но он умер почти сразу; кажется, я тогда сказал, мол, хорошо, что Господь его прибрал; мать разрыдалась, а отец меня побил.

C отцом мы никогда не ладили. Я родился, когда ему было за пятьдесят. Слишком большая разница, и не только в возрасте. Отец – из тех, кто любит поболтать с каждым встречным и всем рассказать о своем, поделиться историями и приключениями времен юности. Если нужно было что-то сделать для других, он всегда тут как тут: и денег даст, и не сердится, если потом не вернут. Когда мы были маленькими, обожал поиграть, подурачиться с Виоланте, Франческо и котом Саладином – но только не со мной, меня он находил слишком серьезным, слишком непохожим на него самого, а со временем понял, что и его болтовня, и его истории мне не по нраву. Зато заметил и то, что мне нравилось: смотреть, как он пишет. Он осознал это, когда обнаружил, что я выглядываю из-под письменного стола, я глядел на него снизу вверх, широко распахнув глаза. Улыбнувшись, он поднял меня, посадил на колени, вручил гусиное перо и рассказал тут же придуманную басню: мол, одна жирная гусыня все ходила туда-сюда по двору, причитая, что-то кто вырвал у нее перо. И вдруг встретила это самое перо, а оно и говорит: «Кончай причитать, дурочка! Благодаря твоему перу слова людские будут жить даже после их смерти! А тебя зажарить – только косточки останутся!»

Как же слова могут жить после смерти того, кто их произнес? «Если они записаны, – ответил отец. – Ввот смотри, обмакиваем перо в этот пузырек, он зовется чернильницей, набираем капельку черной крови, она зовется чернилами, и старательно высаживаем ее в бороздку на этой тонкой, шершавой поверхности, что зовется бумагой и подобна белому полю, которое нужно вспахать и засеять».

Недолго думая, он научил меня писать и, начав с алфавита, вскоре уже посадил расшифровывать и копировать его бумаги, а также бумаги дедушки и даже прадедушки. Сперва я подражал их округлому купеческому почерку, потом стал ходить к священнику и, глядя на письма и свитки, которые тот получал из курий в Пистойе или Флоренции, начал вырабатывать собственный почерк, более ясный и легкий, нечто среднее между быстрым купеческим и тяжеловесным канцелярским.

Пару раз отец, приводя меня в неописуемый восторг, доставал из потайного шкафчика старые бумаги, покрытые непонятными знаками. Он объяснял, что наше письмо и наш язык – всего лишь одни из многих, какими пользуются и пользовались разные народы мира; потом показывал мне самые древние тексты на языке евреев, что записали и слово Божье, и Его законы; следом я познакомился с текстами сарацинов, которым слова Господа были поведаны через пророка Магомета. Моих брата и сестру слова на бумаге не интересовали, они играли всегда и везде и ужасно мешали, когда я пытался позаниматься в тишине и уединении. Особенно донимал меня Франческо; хуже него был только черный кот Саладин, маленький когтистый демон, что, внезапно вспрыгнув на стол из темноты, вечно опрокидывал чернильницу и пачкал бумагу, но не себя, поскольку и без того был черным.

Писать – наша семейная традиция. Обычное дело по крайней мере для четырех поколений. Нотариусом был мой дед, и его брат, и их отец; а для нотариусов, знаете ли, письмо – основа и инструмент ремесла. Они должны записывать все, записывать всегда, поскольку того, что не запишешь, и не существует: любой предмет юридически ничтожен и не имеет силы, о нем невозможно сказать, есть он или нет, пока о нем не составлен и не проставлены подписи или сигнум. К несчастью, эта красивая семейная традиция прервалась – по вине моего отца, который, бросив учебу, вбил себе в голову, что заделается купцом и станет торговать по всему Средиземноморью, а вернулся неудачником с дырой в кармане. А потому что не надо было. Не надо было уезжать, бросив отца, семью и профессию. Я чувствовал, как во мне растет враждебность к нему и одновременно зреет твердое решение. Мне вовсе не улыбалось закончить жизнь в сельской глуши, мелким домовладельцем, едва сводящим концы с концами. Я собирался стать нотариусом, восстановить и продолжить семейную традицию. Хотел уехать отсюда в огромную Флоренцию. В Винчи мне было слишком тесно.


Со священником я изучил латинскую грамматику, зубря наизусть понемногу из Псалмов, Притч, Премудрости и Сираха; потом, уже самостоятельно, принялся за старинную потрепанную книгу, принадлежавшую еще моим деду и прадеду, которую и отец мой, бывало, тоже полистывал, но без особого результата, – «Сумму» болонского профессора Роландинав.

Еще мальчишкой отец отправил меня во Флоренцию пройти курсы подготовки к сдаче квалификационных экзаменов. Денег было немного, и я снял каморку на последнем этаже полуразрушенного дома-башни, по соседству с помещениями для прислуги и прочего мелкого люда. Мать постаралась починить или перешить на меня лучшее платье, какое только нашлось в доме, перекроив даже кое-что из своего на мужские кафтаны или джорнеи, а чулки купив по случаю у бродячего торговца, но скрыть мое деревенское происхождение все равно оказалось невозможно, его выдавала манера двигаться, говорить. Сокурсники, сыновья богатых и чванливых городских нотариусов, сразу избрали меня мишенью для жестоких шуток: ломали мне перья, пачкали бумагу, подкладывали в пенал экскременты. А я молча продолжал учиться, разбирая разнообразные судебные казусы и зубря формулировки.

Как только представилась возможность, я попытался сдать экзамены в палаццо на виа дель Проконсоло, где располагался совет цеха судей и нотариусов, напоминавшем башню здания всего в паре шагов от Бадии и Палаццо-дель-подеста. Старинная зала, стены которой украшали фрески с изображениями свободных искусств, святого Иво, покровителя цеха, и великих поэтов, а потолок – гербы города, кварталов и цехов, внушала мне благоговение. Но еще большее благоговение внушала комиссия, решившая максимально усложнить доступ в профессию, дававшую пропуск в высшие слои флорентийского общества. Устав цеха исключал из числа соискателей евреев, священнослужителей, незаконнорожденных, учителей, иностранцев и гибеллинов; о том, чтобы исключить заодно и сыновей крестьян или ремесленников, должны были позаботиться экзаменаторы.

Первый же тест по грамматике и договорам я провалил, пришлось ждать целый год, прежде чем снова сдавать грамматику, и три – прежде чем перейти к договорам. На втором экзамене мне выпало предстать перед еще более устрашающей комиссией, состоявшей из самого проконсула, консулов, советников, а также прочих докторов и нотариусов; меня подвергли перекрестному допросу in grammaticalibus et notaria; я провалился и на этот раз и пройти переэкзаменовку смог только еще через год. Лишь третья (и последняя) попытка наконец принесла мне успех, я прилично выступил перед советом цеха, преуспел и в письменном, и в устном испытании, разобрав форму и содержание двух договоров и предложив свою редакцию первого пункта соглашения. Решение комиссии было положительным, я произнес клятву, имя мое внесли в реестр, дав тем самым привилегию заниматься профессией. Я стал нотариусом, notarius publicus florentinus et iudex ordinarius imperiali auctoritate.

Первым делом нужно было придумать сигнум, которым я стану удостоверять подпись. Я прекрасно пишу, а вот рисую плохо. Воображение у меня небогатое, да из таких, как я, и не выходит великих рисовальщиков. Я все-таки человек закона, порядка, а не один из этих новомодных беспутных художников. Немного усилий, довольно мучительных, – и мне удалось нечто вроде пологого склона, слегка напоминавшего очертания моей родной горы Монт-Альбано; внутри поместилась первая буква моего имени, P, а сверху торчал меч, увенчанный шишкой и крестом. Меч в камне. Кажется, однажды я читал нечто подобное.

На последние оставшиеся флорины я купил на распродаже имущества одного нотариуса, умершего от чумы, поношенный лукко, а также канцелярские приборы, необходимые для работы: перья, перочинный ножик, чернильницу, тушь и все прочее. Мне было двадцать три. Я немного попрактиковался, помогая более опытному нотариусу, серу Бартоломео ди Антонио Нути, и наконец рискнул заняться делом сам, в марте и апреле 1449 года несколько раз съездив из Флоренции в Пизу и обратно.


За следующие пару месяцев я больше ничего не внес в свой реестр, да и на тех, первых документах почти не заработал. Но без денег не проживешь, и каждое утро я с рассветом отправлялся в клуатр Бадии или бродил у Палаццо-дель-Капитано в ожидании, пока кто-нибудь позовет меня составить завещание и хоть немного заплатит. Проститутка, ожидающая клиентов, – вот кем я себя ощущал. И нас таких, молодых, бедных нотариусов, болтавшихся по улицам, было множество. Пришлось даже ненадолго вернуться в Винчи, где мать заштопала мне лукко и дала немного денег из тех крох, что выручил отец, втайне от меня продав несколько клочков земли, но я уже все понимал, и в душе больше на него не злился, особенно теперь, когда он всячески пытался мне помочь. Несколько следующих лет и я помогал ему с теми мелкими бюрократическими препонами, что оказывались ему не по зубам, вроде составления и собственноручной подачи кадастровых деклараций.

Вернувшись во Флоренцию, я принял приглашение одного пожилого банкира, слывшего ростовщиком, Ванни ди Никколо ди сер Ванни Веккьетти, который сдал мне комнату в обмен на профессиональную помощь в упорядочивании его бесчисленных бумаг, а также подготовку к составлению завещания. Сказал, что о завещании задумался, лишь когда стукнуло семьдесят, хотя еще вполне неплохо себя чувствовал, и главным образом потому, что, как и многие во Флоренции, побаивался слухов о новом архиепископе Антонине. Еще будучи простым монахом в монастыре Сан-Марко, тот обличал с кафедры тяжкий грех ростовщичества, а за словами у подобных людей обычно следуют дела: оспоренные завещания, конфискация имущества, нажитого будто бы незаконной деятельностью, с последующей его продажей и распределением вырученных средств среди бедняков и жертв ростовщичества. Этот морализаторский крестовый поход Ванни не слишком-то нравился, и он решил побеспокоиться заранее. И я, не имея иного способа прокормиться, согласился ему посодействовать.


Странный тип был этот Ванни, сын плотника по прозвищу Каждой-бочке-затычка, имевшего удивительную способность влезть не в свое дело и наобещать три короба, переданную по наследству и сыну. По словам Ванни, никаким имуществом он не владел, и его письма в кадастр были полны жалоб на горькую долю, но денежки, нажитые ростовщичеством, у него водились в избытке. Пытаясь заслужить прощение Господа нашего, он не только прилюдно раздавал милостыню, но и вступил в Общество при оратории Санта-Мария-делла-Кроче-аль-Темпио, члены которого, более известные как Черные братья, сопровождают на виселицу приговоренных к смерти.

Он проживал в доме на виа Гибеллина в приходе Сан-Пьер-Маджоре квартала Санта-Кроче, гонфалоне Руоте. Дом был настолько велик, что задами выходил на соседнюю виа ди Сан-Проколо-фуори-ле-мура, но содержался в жутком беспорядке и был весь завален всяким хламом, в том числе и довольно ценными вещами, вероятно, отнятыми в ходе обысков у несостоятельных должников.

Беспорядок в доме увеличивался и за счет разношерстных его обитателей, не составлявших, впрочем, настоящей семьи. Господь Вседержитель, возможно, по-прежнему недовольный старым грешником, не даровал ему милости заиметь потомство, поэтому в доме заправляла вторая жена Ванни, монна Аньола, женщина на тридцать лет его моложе, но тоже бездетная, из тех, кто выходит замуж за богатых стариков, надеясь на скорое наследство и ту же свободу, какой обычно пользуются их вдовы. Монна Аньола от рождения славилась высокомерием, вообще свойственным ее семье, Бандини Барончелли, что, как и Пацци, ненавидели Медичи и поклялись, что не успокоятся, пока не увидят их мертвыми. На правах сына в доме жил также племянник Ванни, колченогий пятидесятилетний Пьеро ди Бернардо, и приемный его сын Доменико ди Нанни, непослушный двенадцатилетний мальчишка, подброшенный в церковь Санта-Мария-а-Ольми, что в Муджелло, где Ванни владел лучшими землями и большим загородным домом; поговаривали, будто Доменико – его незаконнорожденный сын, прижитый с какой-то крестьянкой. Еще был учитель, изредка занимавшийся с мальчишкой грамматикой, а в оставшееся время словно прикованный к кухне, куда со всей округи стекались нищие и вечно голодные племянники и прочая родня Ванни. Ах да, забыл, была еще рабыня по имени Катерина, личная служанка моны Аньолы, как-никак важной синьоры.

И вот я поселился в комнатке под самой крышей этого сумасшедшего дома. Если бы не столь прискорбное и беспорядочное содержание, он мог бы даже стать весьма уютным. Будь у меня такой, думалось мне, я придал бы ему блеск, какого он заслуживает, наполнил бы множеством ребятишек, которых подарила бы мне жена. Законных детей, рожденных в браке, освященном Господом и признанном по законам людским, а не жалких ублюдков, невесть откуда взявшихся, подброшенных в Воспитательный дом, плодами порока, грязных плотских утех с простолюдинками или рабынями. И я поклялся себе, что никогда не унижу себя подобным проступком. Beatus vir qui non abiit in consilio impiorum!


Однако кара Господня за гордыню настигает, когда ее меньше всего ждешь. Она всегда так ужасна, что поневоле начинаешь сознавать, сколь человек слаб, сколь мало способен противостоять искушению. Грех или дьявол, как водится, явились мне в обличье ангельской красоты и грации. Но, может, я ошибаюсь, может, это и был ангел, и он спас меня, освободив от меня самого. Всякий раз, стоит только подумать об этой истории, моей или, скорее, нашей истории, я тотчас сбиваюсь, не в силах разобрать, что произошло на самом деле, упорядочить воспоминания как частные случаи ars notaria, а затем аккуратно оформить имбревиатуру собственной жизни согласно принятым формулировкам. Поверьте, это категорически невозможно исполнить, когда в смятении само твое существо, когда трясутся поджилки, когда не можешь вымолвить и слова, а дыхание перехватывает, и ты не способен думать ни о чем другом, не говоря уже, чтобы спать по ночам.


Снова пришло лето. Ужасное лето, особенно в каморке под крышей, где грубый тесаный камень стен раскаляется, выжигая остатки воздуха. А вместе с летом вернулась и смерть, давшая о себе знать первыми случаями чумы, занесенной то ли из деревни, то ли каким-нибудь проходящим солдатом. Теперь и я, выходя из дому, закрывал лицо платком, смоченным мускусной водой. Впрочем, дел у меня было немного, казалось, все возможные клиенты сбежали из города, исчезли или умерли. Но тут Ванни вспомнил о старинном друге, таком же мошеннике, и направил меня к нему, чтобы помочь привести в порядок бумаги. Звался он Донато ди Филиппо ди Сальвестро, а жил неподалеку, на виа ди Санто-Джильо, сразу за больницей Санта-Мария-Нуова. Раньше он был банкиром и хозяином златобитни в Венеции, но все потерял и вернулся во Флоренцию, поджав хвост; по крайней мере, такие ходили слухи. Ванни, знавший Донато давным-давно, уверял, что тот утаивает от мытарей несметные богатства, замаскированные под векселя или долгосрочные облигации.

Донато оказался таким же стариком, как Ванни и мой отец, но выглядел куда хуже, словно с ним произошло нечто ужасное, навечно оставившее знаки и в душе, и на теле. Он уже не слишком хорошо соображал, напоминая скорее ребенка, потерявшегося в мире собственных фантазий, а в себя приходил лишь изредка и тогда говорил удивительно четко, но потом снова принимался витать в облаках, вперив безразличный взгляд в пустоту. В такие моменты непросто было следовать за его, мягко говоря, рассуждениями или терпеливо выносить долгое молчание; что до бумаг, они оказались еще более запутанными, нежели бумаги Ванни, и, того хуже, относились к миру и обществу, построенным по венецианскому образцу, в порядках и обычаях которого я совершенно не разбирался.

Когда я впервые посетил дом Донато, то заметил, что за спиной у него все время маячит вторая жена, монна Джиневра, лет на тридцать моложе, очень полная и страдающая подагрой. Она следила за нами, словно сторожевой пес; я постоянно чувствовал на себе взгляд ее проницательных глаз, следивший, чтобы я не подсунул Донато на подпись какую-нибудь бумагу: никаких обязательств или пожертвований, ничего такого, что могло бы уменьшить на жалкие несколько флоринов ее будущее наследство, вступать в которое ей, по ощущениям, придется уже довольно скоро. Впрочем, у меня сложилось впечатление, что охраняла она не только мужа и его богатства, реальные или мнимые. В доме было сокровище, которое она оберегала еще более ревностно.


Прекрасно помню тот день.

Я сидел за этим же столом, в этой же зале, с головой погрузившись в документы. Становилось все жарче. Донато, пошатываясь, отправился опорожнить мочевой пузырь, и я остался один.

Видение было мимолетным. Легкий шорох босых ног по камню, шелест свободного платья, едва прикрывавшего грудь служанки, сияние волос, аромат юной кожи и тела, перебивший, победивший затхлый запах плесневелых бумаг.

С того мгновения все мои мысли были лишь о ней. Я искал любой возможности вернуться в дом Донато, и однажды надежды мои обернулись явью: монна Джиневра, ослабив хватку, вышла по делам, и я, оставив Донато за столом забавляться перочинным ножиком, ящерицей скользнул на узкую лестницу. Сердце бешено колотилось, пропотевший лукко лип к рубахе, и я продал бы душу, чтобы от него освободиться. И вот передо мной полуприкрытая дверь. Она стояла там, в глубине комнаты, опершись на залитый светом подоконник, казалось, полностью поглощенная созерцанием огромного купола Санта-Репараты, что возвышался над домом. На руке, касавшейся оконного переплета, блестело оловянное колечко.

Она обернулась, должно быть, почувствовав мое присутствие, и была изумлена, возможно, даже напугана явлением высокого худощавого юноши в красном лукко, словно одержимого каким-то бесом. Наши взгляды впервые встретились, и я утонул в ее синих, словно небо, глазах. Сам того не сознавая, я потихоньку подходил все ближе, и она уже открыла рот, чтобы закричать. Но тут я остановился, упал перед нею на колени и едва слышно попросил ее распустить волосы. Она, похоже, успокоившись, села на край кровати, развязала узел на затылке, и на плечи, спину обрушился золотой каскад. Дрожа от страха и возбуждения, я спросил, могу ли их погладить. Она согласилась, закрыла глаза; я тоже закрыл глаза, словно во сне, и мне снилось, будто рука моя, как в детстве, перебирает волосы матери. Но, открыв глаза, я увидел перед собой не мать, а ослепительную богиню.

Дальше ничего не помню. Ни того, что я – или кто-то вместо меня – делал, ни того, что чувствовало мое тело, наши тела, слившиеся воедино. Нами двигала какая-то неодолимая сила, куда могущественнее нашей, эта сила заставила нас, задыхаясь, подняться над землей и вылететь через окно на волю, в небо. Со мной такое случилось впервые. А после, очнувшись, я в ужасе обнаружил ее в своих объятиях и понял, что для нее все это не менее ужасно. Она оказалась девственницей. И простыня была перепачкана кровью.


Тогда я сбежал. Но потом возвращался снова и снова, и наши тела сплетались и любили друг друга. Тела говорили, а через них говорили и наши души. Вслух же мы никогда ничего не обсуждали, со временем я понял, что даже не знаю, как зовут ангела, освободившего меня от цепей тела и страха. Но так и не спросил ее имени. Какая-то часть меня по-прежнему хотела бежать, бежать подальше от этого дома, от этого города, от постыдного осознания плотского греха и ужаса перед Божьей карой, которая не замедлит на меня обрушиться. Domine, ne in furore tuo arguas me, neque in ira tua corripias me.

Однако Господь Вседержитель был не единственным судией, чьего приговора я страшился. Уж мне-то было известно, что преступление, которым я себя запятнал, нарушает также и людские законы. Строжайшая кара ждала каждого, кто обманным путем завладевает чужим имуществом, и еще худшая – того, кто нанесет этому имуществу ущерб, хотя бы и частичный. Ведь девушка эта, вне всяких сомнений, была рабыней, а рабыня есть частная собственность, такой же ценный товар, как атлас или парча. Если она испорчена, то есть оплодотворена, это преступление с отягчающими обстоятельствами. И потом, какими бы искренними ни казались мне мои чувства, как бы ни твердило «да» обезумевшее сердце, любовь между нами невозможна. Безумием было бы даже представить, что я могу жить ею, ведь это погубило бы мою жизнь.

Ванни, которому так я ничего и не рассказал, требовал, чтобы я оставался во Флоренции, и это причиняло мне невыразимые муки. 19 сентября его завещание было наконец оглашено в церкви Санта-Мария-дельи-Анджели, в капелле Альберти, в присутствии суровых монахов-камальдолийцев. Пришлось написать еще вариант на народном языке, но моя голова была занята другим, и эта мелочь нисколько меня не тронула.

Впрочем, работу я выполнил как нужно. Видимо, рука и перо двигались сами по себе, без моего участия. Ванни хотел меня вознаградить, похоже, теперь он считал меня практически сыном, которого не имел и которого не смог заменить ни бестолковый племянник, ни приемыш. Он велел мне снова прийти 29 ноября, чтобы составить дополнения к завещанию, ужасно разозлив тем самым монну Аньолу. Ванни явно не слишком ей доверял, я ведь не только заменил его жену в качестве поручителя по завещанию, но еще и получил право, наряду с ней и племянником, пользоваться имуществом в Олми, а главное, домом на виа Гибеллина. Мне такая удача казалась чем-то невероятным, однако на нее едва ли стоило надеяться всерьез. Монна Аньола явно была не из тех, кто выпускает из рук добычу; к тому же ходили слухи, будто архиепископ, на беду прекрасно осведомленный о делишках Ванни, заподозрил неладное в его завещании и начал самостоятельное расследование, чтобы выяснить, нельзя ли бумагу аннулировать. Но тогда меня это не заботило. Я просто хотел сбежать из Флоренции, поскольку всякий раз, проходя мимо купола Санта-Репараты или даже просто замечая его издали, думал о том времени, когда видел его, такой огромный, из окна каморки на виа ди Санто-Джильо, где некий ангел освободил меня и научил летать.


В декабре я уехал в Пизу, где требовались молодые нотариусы со скромной оплатой и еще более скромными запросами. Пиза, завоеванная Флоренцией, уже была поставлена под ее прямое управление, и прежний господствующий класс понемногу лишали власти, выдавливая из политической жизни или заставляя уехать. Для нас, флорентийцев, там открывались невероятные возможности, и мы, будто саранча, слетелись на некогда великий город: подеста, капитаны, магистраты, крупные и мелкие чиновники, служащие, таможенники и мытари, купцы, ремесленники, рабочие – и нотариусы. Чтобы контролировать мосты Понте-делла-Спина и Понте-дель-Маре, на южном берегу Арно, в квартале Кинцика, по проекту Брунеллески построили новую цитадель. Нам, флорентийцам, приходилось быть настороже: пизанцы ненавидели нас всем сердцем, ведь для того, чтобы построить цитадель, мы разрушили больницу Сант-Андреа и дома, где проживали добрых девять десятков семей. Я с головой погрузился в работу, в течение года исписав не одну страницу реестра протоколами документов, составленных до конца 1450 года, точнее, до января. Только отец во время редких наездов в Винчи радовался, что я сделался пизанцем, для него это была возможность вновь обрушить на нас поток воспоминаний и баек о своей молодости, без конца пересказывать, как он совсем еще юнцом отправился в Порто-Пизано, откуда отплыл навстречу провидению и приключениям.

Но я его не слушал. В голове вертелась, не давая покоя, одна мысль. И на сей раз это была не эгоистичная тревога за себя, за свою карьеру и жизнь, которые я, поддавшись соблазну, одним-единственным неосторожным поступком подверг величайшей угрозе. Нет, в своем пизанском изгнании я думал только о ней!

Что могло с ней случиться? Возможно, за мой грех ей уже пришлось уплатить ужасную цену, поскольку и по закону, и по обычаю она, будучи всего лишь рабыней, всего лишь женщиной, находилась на самой низшей общественной ступени. Удалось ли ей справиться с беременностью в одиночку? А родовые муки? Их она могла и не вынести, и тогда милосердная смерть закрыла бы ей глаза, положив конец страданиям. Но если ребенок все-таки родился, что с ним стало? Где его оставили, куда подбросили? Боже мой, ведь этот ребенок – мой! Как мог я уехать, не приняв на себя отцовских обязанностей? Хуже всего, что я даже не знал имени моего ангела, чтобы повторять его, молясь за нее в минуты одиночества. Имя, которое мог бы вверить Пресвятой Деве Марии, дабы она хранила ее и ребенка. Нашего ребенка.


Вернувшись во Флоренцию в 1451 году, я определенно ее не забыл. Не мог забыть. И в то же время, воспряв духом после профессионального успеха в Пизе, я обрел болезненную уверенность, что река жизни в своем вечном течении разлучила нас навсегда. Я больше ее не увижу. Память о ней останется во мне до самой смерти, память о сиянии, которым она была окружена, о ее теле, принимавшем меня, о ее глазах. Я больше ее не увижу, но в моем сердце мы всегда будем вместе.

Мор отступил, все ждали весны. Я снова поселился в доме Ванни, хотя атмосфера там была напряженной. Ни монна Аньола, ни ее колченогий племянник, ни приемный сын со мной больше не здоровались. А рабыня Катерина, похоже, столковалась с племянником, надеясь получить свободу или даже выйти замуж. 16 марта Ванни добавил к завещанию последнюю приписку. К тому времени он был уже болен, почти не вставал с постели и, с беспокойным сердцем предвкушая приближение конца своего земного существования и встречу с вечным судией на том свете. Особенно его пугали последние грозные проповеди архиепископа против ростовщиков. Капюшон Черного братства он тоже больше не хотел носить и даже отказался участвовать в чудовищной казни и последующем сожжении бедного лекаря, обвиненного в том, что тот был еретиком-эпикурейцем.

С марта я начал оформлять документы в значительных местах, в самом сердце города, вблизи от средоточия власти: в Бадии, пристроившись в конторе сера Пьеро ди Гальяно; в Санта-Мария-дельи-Анджели, куда меня ввел старый Ванни; в Паладжо-дель-Подеста. Но работы было немного, всего шесть документов за четыре месяца. Когда мне надоедало ждать под портиками Бадии или во дворе Паладжо, я отправлялся прогуляться по мастерским и лавкам.

А любимые мои лавки располагались на канто деи Картолаи, в уголке книготорговцев. Мне нравился запах свежей, только-только выделанной бумаги. Это ведь мой основной рабочий инструмент, хотя, увы, хорошая бумага стоит слишком дорого, чтобы я мог себе ее позволить, так что пока остается лишь перебирать листы, нюхать их, касаться, чувствуя, как трепещут морщинки и волоконца этой живой ткани, рожденной из старых тряпок и мездры, а теперь готовой обрести новую жизнь под взмахом волшебного пера.

Я разглядываю ее на просвет, чтобы, увидев водяные знаки, попытаться угадать, какое путешествие она проделала, прежде чем оказаться на этом столе, в воде каких рек вымачивали ее волокнистую массу: Эльзы в Колле, Серкьо в Лукке, Пеши в Вальдиньеволе, Джано в Фабриано? Какие только диковинные фигуры не проявляются, если смотреть на свет: наша флорентийская лилия, трехконечный крест, василиск, голова быка, колесо, кардинальская шапка, сирена… А вот на отцовских арабских бумагах водяных знаков нет. Кроме того, в таких лавках продают и пергамент для документов in mundum, который нужно выбирать особенно тщательно, поскольку в противном случае, начав писать с оборотной стороны, вы просто размажете чернила, но я беру их только по необходимости и за счет заказчика. Добродушный торговец по имени Джанни Париджи смиренно позволяет мне любые капризы и даже обслуживает в кредит. Он прекрасно понимает, что я либо вообще ничего не куплю, либо спрошу стопу самой дешевой бумаги, из тех, что покупают только колбасники да чиновники кадастра, но мой вид знатока привлекает к товару внимание других посетителей, особенно денежных мешков.

А чуть дальше, в лавке маэстро Веспасиано я могу с благоговением оглядеть и даже потрогать чудеснейшие вещи, которые никогда не смогу себе позволить: манускрипты, исполненные на пергаменте древним или современным письмом, украшенные сложными орнаментами из лент и виноградных лоз, портретами авторов, иллюстрациями. Здесь мне стоит быть начеку, чтобы успеть почтительно посторониться, когда являются такие значительные персонажи, как Козимо де Медичи или Джанноццо Манетти; а еще маэстро Веспасиано время от времени прогоняет меня, ворча, что я могу навредить его питомцам – так он называет книги. А ведь я, бывает, даже близко к ним не подхожу, поскольку место занято щеголем-рыцарем в роскошном джорнее, мессером Франческо Кастеллани, что живет в палаццо, больше похожем на замок, стоящем в конце улицы, у самого Арно. Как его не узнать? Даже я научился отличать мессера Кастеллани по попугайскому перу на берете, которое мне с усмешкой продемонстрировал цирюльник.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации