Электронная библиотека » Николай Вагнер » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Тёмный путь"


  • Текст добавлен: 15 мая 2020, 22:40


Автор книги: Николай Вагнер


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 48 страниц)

Шрифт:
- 100% +
LXV

Тот день, в который вернулось ко мне мое полное сознание, остался надолго, – да, я думаю, останется навсегда, до конца моих дней – незабвенными поющим воспоминаньем всей моей жизни.

Это был действительный, настоящий кризис болезни, было действительное внутреннее, а не наружное средство, которое вдруг, разом, обхвативши всю мою душу, дало ей толчок в другую сторону.

Помню, что за несколько дней до этого кризиса я уже смутно предчувствовал его и начинал, словно сквозь сон, припоминать факты и события из прошедшего и окружающего меня.

Помню, около меня постоянно были две женщины, из которых одну я принимал за Марью Александровну и с этим именем постоянно обращался к ней, а другую я считал Авдотьей – женой одного из наших полковых вахмистров.

Помню солнечное морозное утро. Сквозь окно лазарета виднелись вершины, покрытые снегом, которые ослепительно блестели на солнце.

Помню, Марья Александровна (то есть та из двух моих сиделок, которую я принимал за Марью Александровну) сильно хлопотала около меня, и в первый раз я смутно начал различать и понимать ее слова.

«Да это не Марья Александровна! Совсем не Марья Александровна», – думал я и усиленно вглядывался в нее и старался припомнить сквозь темную пелену больного сознания и памяти, кто бы могла быть эта женщина или девушка?

Она подала мне чай. Я пристально посмотрел на нее. Но темная завеса сумасшествия опять скрыла все из моего жалкого сознания.

Она опять подошла ко мне с тарелкой, на которой лежали булки.

Я помню как теперь, что она держала небольшую тарелку за край. Один палец выставился из-за этого края, и на пальце блестело кольцо. Что это за кольцо?

Но она опять отошла, скрылась.

Где я видел это кольцо? Боже мой! Когда я его видел? Это было давно, давно!

Ах! Как мне тогда было хорошо, легко! Солнце так же светило в окно, но только другое солнце! Кольцо, кольцо змейкой на маленькой, пухленькой ручке…

Боже! Мы сидели на мягком турецком диване. Я поцеловал тогда эту ручку… я рассматривал это кольцо…

И вдруг!

Волна воспоминания нахлынула, охватила сердце, и в моей бедной голове все стало ясно.

– Лена! – прошептал я чуть слышно, как бы боясь, что светлый сон исчезнет. – Лена! – Сердце замерло… и вдруг затрепетало, затрепетало бурно, бешено, радостно. – Лена! – закричал я как сумасшедший и вскочил с койки.

Она явилась на пороге. Я бросился к ней, к ее ногам. Я охватил ее колени. Я трепетал и рыдал как безумный.

А она тихо, истерически смеялась, плакала и гладила мою голову.

Да, это было тоже безумие, но безумие радости.

LXVI

Когда рассеялся первый взрыв этой радости и мы сидели втроем на моей лазаретной койке, я, Лена и Надежда Степановна (которую я принимал в моей болезни за Авдотью), то эта минута полного сознательного счастья была единственная, высшая, лучезарная минута во всей моей жизни.

Я чувствовал ощущение больного, который вернулся к жизни – и к какой жизни!

Куда же исчезли вдруг моя тоска, моя мизантропия, отчаяние, весь мой пессимизм?

А Лена постоянно беспокоилась, оглядывалась на дверь и ждала Василия Ивановича. Она боялась, не вреден ли мне этот радостный разговор, как всякое волнение, не лучше ли дать мне теперь совершенно успокоиться, уснуть, тем более что ночь я спал очень плохо.

Наконец Василий Иванович явился. С ним пришли Винкель и еще кто-то из офицеров.

Все дивились моему кризису. Винкель доказывал, что Лена моя спасительница. Я не спорил, и мы обратились к Василию Ивановичу как к оракулу: что и как дальше делать?

– Да теперь что же делать! Усиленное питание, прогулка, и мы вас выправим через неделю или две.

– Да что же это было со мною? – спросил я.

Он пожал плечами.

– Меланхолическая мания. Что мы знаем в этих вещах!

– Да какая это мания? С чего?

Но он ничего не мог объяснить и растолковать.

Только позже, гораздо позже московский психиатр сказал мне:

– Знаете ли что? Вас спасло колечко, которое вы увидали на руке вашей невесты. Это колечко вызвало в вашем представлении момент, совершенно ясно и резко определенный в вашей памяти и чувствах. За этим моментом пошел последовательный ряд ассоциаций, представлений, и этот ряд привел в порядок все остальные ряды и поправил всю машину ассоциированных представлений.

Не знаю, насколько верно это объяснение, но только на третий день после того, как ко мне вернулся рассудок, у меня хлынула совершенно неожиданно кровь горлом, и с этим естественными кровопусканием окончились все «потемнения» моего сознания.

LXYII

Помню, что я тотчас же воспользовался дозволением Василия Ивановича, и мы отправились втроем гулять по окрестности.

Помню этот радостный, торжественный день. Мне кажется, что мы тогда с Леной превратились оба в настоящих ребят. Мы поминутно смеялись и плакали, бегали взапуски, бросали снежками в ворон с крепостной стены (около этой стены в тени лежало много снега).

– Тетя, – спросил я, смотря на милое, но исхудалое лицо Лены. – Тетя! Что же это она так похудела! Посмотрите, какая она, словно тень!

– Это она здесь истаяла в эти две недели. А приехала сюда ничего! Вот теперь, Бог даст, опять поправится…

– Мама! – прервала ее Лена: – А он о себе не говорит… Посмотрите, сам то каков! Шкелет!

– Скелет, а не шкелет.

– Ну, скелет! Кожа да кости! Такой ли был?

И у нее навернулись на ясных глазах слезинки, значит, и «шкелет» с кожей да костями, а все-таки был мил.

Мы прогуляли до самого обеда. Сделали визиты всем. Ходили втроем и впятером, и целой гурьбой.

Мне все представлялось, что я проснулся после долгого сна, – так ясно, свежо было в голове. Но Лена настаивала, чтобы мы вернулись домой. И мы, простившись со всеми, вернулись к нам.

Они наняли две комнатки, недалеко от меня, у одной казачки, муж которой был убит в последнем деле 6 октября. Устроились, хотя неудобно, но очень мило. Усадили, или, правильнее, уложили, меня и начали рассказывать.

Рассказывали обе вдруг – и мама, и Лена, перебивая друг друга или поддакивая друг другу. Я, помню, назвал их тогда Бобчинским и Добчинским.

Благодаря этим рассказам, повторенным с разными дополнениями и исправлениями несколько раз в течение жизни в крепости, вся эпопея мести со всеми ее перипетиями стала мне совершенно знакома, как будто я сам был там и переживал эти перипетии вместе с моей дорогой Леной.

LXVIII

Лена привезла мне образок, найденный на теле моей покойной мамы. Образок висел на шее Лены, и я не хотел брать его у нее, но она настояла, говоря, что эта вещь должна быть вдвое дороже мне, чем ей.

– Если мне она дорога, – возражал я, – то она должна быть тебе еще дороже, так как я принадлежу тебе. Следовательно, через меня…

– Нет! Нет! Не умничай, а носи! – И она надела мне образок на шею.

– Я привезла тебе письма.

– Какие письма?

– Письма твоей матери и Бархаева.

Я раскрыл широко глаза и посмотрел на нее.

– Когда мы жили у тебя в деревне, то я раз подошла к письменному столу, что стоит, знаешь, в кабинете твоей матери. А мама и говорит: «Это стол старинный, выписанный из Вены. Его еще дед выписал для бабушки. В этом столе есть секретный ящик, вот тут где-то, сбоку. Но открыть его, говорит, кто не знает секрета, никак нельзя». Я начала пробовать медные инкрустации и карнизики в том месте, где мама указала, а мама махнула рукой. «Куда! – говорит. – Раз отец Володин призывал механика, тот бился чуть не три часа и ничего не сделал. Говорит: заперт на ключ, а без ключа не отопрешь». Правда это, Володя? Был механик или нет? Пробовал открывать и не открыл?

– Д-да! Это было… Но давно! Я чуть помню.

– И не открыл?

– Нет, не открыл.

– А я открыла!! И без ключа! И вот тебе, что я нашла там.

И она вынула из шкатулки и подала мне пачку сильно пожелтевших писем, перевязанных черной ленточкой.

– Я не читала их, милый, не читала! Не бойся! Я только показала маме почерк, и она сказала, что это письма твоей матери. А другие, должно быть, от Бархаева. Если бы эти письма попались мне в руки до следствия или во время его, то, извини, я все просмотрела бы их. Но ведь мы приехали к тебе в деревню уже после, когда все было кончено.

LXIX

Мы вместе с ней перечли все письма. Все они были разобраны по числам, лежали в полном порядке, и, кажется, ни одно письмо не было потеряно.

Они начинались с 1821 года, то есть с того времени, когда матери моей было 12 или 13 лет. Впрочем, этих сравнительно ранних писем было немного, всего два. Затем следовал длинный перерыв, и вся пачка принадлежала уже 1829 или 1830 годам. Там уже писала взрослая, вполне развернувшаяся девушка.

Первые письма были по-русски. Остальная переписка была вся на французском языке. Было одно письмо шифрованное, но оно было недописанное и, очевидно, не посылалось.

Я возьму из этих писем немногое, то, что проливает некоторый свет на темную историю отношений Бархаева к моей матери.

Затем я прибавлю к этим извлечениям то, что я получил уже после этого от моей тетки Анны Алексеевны, к которой я писал нарочно по поводу этих писем. Наконец, кое-что сообщила мне и matante, Надежда Степановна, отчасти из виденного, но более из рассказов других лиц, близких к делу.

– Ведь в Б-ком углу тишь и глушь, – рассказывала мне она. – А деревни брата Павла Петровича (отца моей матери) и Бархаевых были смежные деревни. От усадьбы до усадьбы и полверсты не будет. Были они помещики…

– Как же, – удивился я, – татары – и помещики!

– Да! Помещики. Они еще при Екатерине получили жалованную вотчину, не помню уж за какие услуги. Так вот ты представь себе… Мать твоя девочка по 12-му году, хорошенькая девочка, и подле нее князек. Ему тогда, должно быть, пошел 16-й год. Юноша тоже красивый, только немного смуглый. Он тогда ходил очень часто в татарском костюме, и этот костюм очень шел к нему. Знаешь ли, этакий статный, тонкий, прямой и в золотой тюбетейке… А этот азям на нем – фиолетовый и обшит широкими-широкими галунами. Глаза, знаешь, точно угольки, черные-черные и крохотные черные усики. На зиму он уезжал в Петербург, в какую-то школу, или за границу, а лето туда, к себе, в Кулимово.

LXX

Первое письмо, или, вернее, записка, не представляла особенного значения. Она имела смысл только в связи с другими письмами. В ней было несколько слов татарских, но я нашел переводчика, который перевел их мне.

«Милый мой дружочек! (так начиналась первая записка). Я вчера вечером молилась великому пророку (Резуль-Алла по-татарски). Я просила, чтобы он нас соединил навеки. Твоя Джаным».

Второе письмо описывало поездку в одну деревню В… уезда. Озера, лес, ночное «лученье» – все, очевидно, имело влияние на впечатлительную 13-летнюю девочку. Письмо оканчивалось: «завтра, завтра мы увидимся с тобой!»

Затем следовало уже письмо (1830 или 1832 года) на французском языке:

«Monsieur (так начиналось оно). Vous n’avez ni raison, ni droit de profiter des sentiments d’un enfant (M. Г. Вы не имеете ни основания, ни права пользоваться чувствами ребенка). Что было между детьми, то должно исчезнуть вместе с детским возрастом. Наши отношения не шли далее внешности. Мы теперь встречаемся с вами уже взрослыми людьми и должны сличить наши убеждения, чтобы не дать возможности чувственности обладать ими (comparez nos convainctions pour ne pas permettre à la sensualite de les dominer). Оставимте в стороне то, что было между детьми, и разберемтесь в наших взглядах. Вы мусульманин и умрете мусульманином. Я христианка и не променяю моего Христа на целый легион Магометов. В последние три года, вдали от вашего влияния, я многое узнала и глубже вдумалась в религиозные отношения…»

Затем следует длинная апология христианству и опровержение магометанства.

«Я не нападала бы на него, – писала моя мама, – если бы это не была религия, краденная из Евангелия. Он ограбил Евангелие (il а рanir l’Evangile) затем, чтобы сделать из великого Божественного света любви религии сальностей (des saletes), чувственности, которая должна встретить нас даже там (au dela de се monde) в небесах».

LXXI

С этим письмом был связан вместе черной шерстинкой следующей ответ Бархаева.

«Madame! Я не могу обращаться к вам иначе, и вы знаете почему. Потому что между нами были вовсе не детские отношения. Вам угодно теперь называть это сальностями, тогда как прежде, четыре года тому назад, вы считали эти сальности за соединение душ и за преддверие вечного блаженства. Вам угодно теперь разорвать эту связь. Но она уже лежит в самой природе вещей (dans la nature des choses). Уничтожьте природу, заставьте зажить ту рану, которую Вы оставили в моем сердце, и тогда… разрывайте! – Madame!.. Non! Non! Моя джаным, моя душа! Свет, которым я живу! Безумец!

Ангел моего сердца! Его пульс! Его жизнь!

Брось холодный тон! Ты моя! Ты мне принадлежишь с самого детства. Помнишь киоск здесь, в Кулимове? Помнишь 21 июня – ночь тайн, когда ты была готова отречься от твоего Христа и говорила, что истинный, великий Пророк – Он, действительно великий, единственный, стоящий у трона великого Бога.

Нас связала тогда общая клятва, и мы связаны навеки. Моя душа, моя жизнь! Мой свет! Призови твое сердце в этом споре холодного рассудка… Послушай его теплого, могучего голоса… И ты будешь опять моя, и мы соединимся навеки! И там, в далеких, желанных небесах ты будешь моей Гурией, и весь мой рай будет в тебе, в одной тебе!..

Вечно твой

И здесь, и там

А. Б.»

После этих двух писем был очевидный перерыв в два, может быть три, года. Затем идет ряд писем, которые были написаны Бархаевым из Петербурга, а моей матерью – из ее Б…го имения.

LXXII

Первое письмо из этой пачки в пять писем помечено 21 ноябрем. Вот выдержки из него:

«Я пишу к тебе, моя джаным, еще под впечатлением всего свершившегося. Мне хочется, чтобы для тебя стало ясным то, что многие считают безумными выходками нашего Пророка. Нет, он не был никогда безумцем. Это была великая, ясная голова. Это был светлый, вдвойне светлый ум, ибо он был просвещен Великим Богом.

Все земное берется из земли, учит он, и все претворяется в небесное. Все наши наслаждения здесь являются высшими, очищенными на небеси. Все реальное должно быть реально и здесь, и там. Мы – люди – выдумали грязь, насмешку, глумление. В небе ничего этого нет. Там грязно то, что пугает злобой и ложью. В пределах Премудрого все истина и благо, и самое истинное и благое – это любовь, узы которой все соединяют воедино!

Сердце мое трепещет радостью, когда я подумаю, что ты теперь наша, что ничто не грозит нашей разлуке ни в этом, ни в будущем мире, и день, когда будет назначена наша свадьба, я убежден, будет днем не только земной, но и небесной радости…

…Храни верно произнесенную тобой клятву, ибо ничто не омрачает так душу человека и ничто так не противно Всевышнему, как нарушение клятвы…»

Я помню, когда мы дочитали это письмо, то тотчас обратились к Надежде Степановне.

– Ma tante, – спросил я, – разве maman была мусульманка?

– Н-ннет! С чего это ты взял?

– Из письма Бархаева.

И я прочел ей те места из письма, которые приводили к такому заключению.

– А Бог их знает! Не разберешь! – сказала Надежда Степановна. – Я знаю только, что твой дед, Александр Васильевич, раз застал ее обнявшись с Бархаевым… сидели в беседке… Может быть, тут и был какой-нибудь грех с ее стороны; царство небесное ей, покойнице! Мученической смертью умерла! – И она перекрестилась. – Они долго были в разлуке, и она взаперти сидела. Это я слышала от Анны Алексеевны. Бархаев хотел увезти ее, да не мог. А тут твой отец Павел Михайловичу подвернулся… За него и отдали.

LXXIII

Помню, тогда мне было страшно горько, больно, тяжело. Для меня мать моя стояла на таком высоком, чистом пьедестале, и вдруг этот пьедестал пошатнулся. И как же меня уверяла тетка Анна Алексеевна – и не уверяла, а даже клялась – в святости и невинности моей мамы!

Впрочем, в чем же я могу обвинять ее, да и какое право я имею обвинять! Отношения к Бархаеву были так просты и естественны, что каждая женщина… Впрочем, какие же нужны здесь оправдания!! Переписка ее с Бархаевым многое открыла мне из того, о чем я только смутно догадывался, что урывками долетало еще в детстве до моих ребячьих ушей.

Очевидно, она вышла за моего отца, подчиняясь силе обстоятельств. У нее был твердый независимый характер. Но… есть обстоятельства, которые могут сломить всякий характер и всякую волю, и в особенности неокрепшую волю 17-летней девушки.

Она не любила отца, который был страстно влюблен в нее. Я понимаю теперь, откуда происходила холодность их отношений и, наконец, полный разрыв.

Я вспомнил тогда, после прочтения переписки, что я встретил Бархаева у одного соседа, помещика Алексея Павловича Г… Я был тогда уже на 3-м курсе. Помню, Бархаев был в сильном волнении. Он говорил раздраженно с хозяином и большею частью полушепотом. Алексей Павлович часто бывал у нас, и через два или три дня он заехал к нам. Помню, он долго о чем-то говорил с моей матерью и, наконец прощаясь сказал:

– Надо беречься! Необходимо беречься и быть настороже…

Я теперь хорошо помню эти слова, хотя тогда они меня вовсе не поразили, может быть потому, что я страстно был занят охотой и на все смотрел сквозь куликов, гардшнепов и вальдшнепов. Я, помню, отнес тогда слова Алексея Павловича к нездоровью моей матери, которая в это время немного прихворнула вследствие легкой простуды.

Мне теперь ясно все, все. Я понимаю, что нарочно была подстроена наша поездка на Онисимову мельницу и увоз или похищение моей матери с этой мельницы.

Я понимаю ясно, что здесь, в этом страшном деле, соединились и переплелись неразрывно любовь и религиозный фанатизм. И они погубили мою милую маму, довели ее до мученической смерти.

Но была ли она, эта смерть, роковой необходимостью или мщением отвергнутой любви?

Вот тяжелый для меня вопрос!

LXXIV

Я привык тогда думать вслух, перед моей дорогой Леной, и все отдавать на ее суд.

– Если он убил ее, – говорил я тогда Лене, – убил рукою какого-то фанатизированного верховного судьи, какого-то архимуллы, то имею ли я право и должен ли я мстить за это убийство?

– Нет! – сказала Лена не задумываясь нисколько. – Нет! Мщение унижает христианина, человека… Это будет тот же черкесский «баталык» – кровомщение. Но ты должен, ты обязан… слышишь, Володя! Ты обязан уничтожить эти развратные пиры, эти оргии, в которых гибнут бедные, несчастные крестьянские девушки, эту глубокую язву крепостного права.

– Как же я могу уничтожить это? Какая ты странная!

– Если захочет человек, то он все может. Борись, ищи, проповедуй!.. Да просто кричи повсюду…

– Кричать не велят. За это в Нерчинск ссылают, – сказал я, понизив голос. – «Вас просто посекут, а нас поминай как звали». Да!

– Ну, глупости! Нет, Володя, я говорю серьезно. Послушай, если бы я знала всю эту историю… о твоей маме, я, может быть, не так усердно хлопотала бы…

– Да ведь и я не знал ее…

– А ты дослушай! Но я все-таки бы хлопотала чтобы раскрыть все козни, всю неправду, гадость, все разбои таких темных людей, как Бархаев. Меня просто берет злость, ужас (и она нервно вздрогнула), когда я подумаю, что такие люди существуют. Я говорю не об одном Бархаеве – понимаешь ты, – но обо всех, обо всех, которые пируют, разбойничают, губят и давят ради своего удовольствия…

Она замолчала на несколько мгновений. Я смотрел на нее, широко раскрыв глаза. Что-то новое, небывалое являлось передо мной. И весь мир или, по крайней мере, вся Россия вдруг представилась мне разделенной на два лагеря: на угнетателей и угнетенных.

– Ты посмотри, – говорила Лена, – много ли ты найдешь между помещиками людей человечных, гуманных… А остальные? Возьми, например, нашего Константина Ивановича… Разве это не зверь?! Или Аграфену Марковну, что запирает несчастных девушек в холодный чулан в одной рубашке в 25 градусов мороза! Ты представь себе… Нет! Нет! Это просто ужас!.. Бедные!

И ее голос задрожал, и она невольно закрыла глаза руками.

– Все это темное дело крепостного права! – сказал я и, отняв ее ручки от глаз, крепко поцеловал их.

LXXV

Месяца два-три, которые я прожил тогда в крепости с моей дорогой Леной, пронеслись как две-три недели, или, лучше, пролетели, как медовый месяц.

Все принимало веселый, праздничный оттенок. Все рисовалось в радужных красках.

Самым любимым нашим занятием было сидеть на крепостной стене, когда был солнечный день, или в чистых, уютных комнатках у казачки и поверять друг другу мысли и впечатления. Помню, нас все занимало, как детей: синева гор, дымки в аулах, стая ворон, пролетавших мимо, лошадь, неизвестно как вышедшая из крепости, черкес или грузин, показавшиеся вдали. Все в нас будило мысли.

– А знаешь ли, – вдруг спрашивала Лена, – я знаю, куда летят эти вороны.

– Куда?

– Они летят вон, вон, за эту гору – напиться из озерка.

– Может быть, ты знаешь, что они думают?

– Да! Скажи, Володя, могут ли вороны думать так, как человек?

Вспоминая теперь эту детскую болтовню, я невольно дивлюсь, куда же делось то, что давало ей смысл и жизнь?

Впрочем, нам приятно было сидеть просто, молча, рука в руку, сидеть по целым часам и не замечать, как летело время, летели короткие зимние дни и долгие вечера.

Порой, бывало, Надежда Степановна примется убедительно зевать и поминутно поправлять свой чепчик. Но на нас эта зевота вовсе не действовала заразительно. Словом, у нас был свой мир. Он светил в наших глазах. Он грел теплой любовью наши сердца. Блаженное, доброе время! Время золотых детских снов и детской веры в сердце человека!

– Лена! – спросил я раз тихо, когда Надежда Степановна задремала, прикорнув на подушку турецкого импровизированного дивана. – Лена! Когда же наша свадьба?

– Когда? Да завтра.

– Нет! Серьезно.

– А разве тебе не нравится наша теперешняя жизнь?

– Нет! Мне хочется быть ближе, родные с тобой, моя милая, дорогая!..

– Неужели тебе будет приятно, если твоя милая будет солдатка-казачка? Фи!

И она сделала гримаску.

– Лена! Ведь это предрассудок!

– А хочешь, я маму спрошу. Мама! Мама!

– А! А! Я не сплю… Я все слышу… Снега большие.

Мы взглянули друг на друга и расхохотались.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации