Текст книги "Записные книжки"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)
Боже сохрани защищать и оправдывать все эти нравы и обычаи; но за исключением тех из них, которые имели на себе неблаговидные и предосудительные оттенки, почему предавать анафеме и те обычаи, которые были чисто комического свойства и невинно забавны? Если всё доводить до правильного и благочинного однообразия и благообразия, если хотеть всю жизнь подчинить законам и условиям платонической академии и платонической республики, то куда же денем мы смех, который также есть радостная и животворящая принадлежность жизни и человека? Не дай Боже заглушить, задушить в нас это физиологическое явление, которое служит нам отдыхом и отрадою за слезы, проливаемые нами тоже по законам натуры нашей и жизни.
Я по крайней мере не вхожу в исступление при картинах, имеющих более забавный, нежели порочный характер. Если умел бы я писать комедии или романы, то дорожил бы преданиями нашей старины: без озлобления, без напыщенного декламаторства выводил бы я на сцену некоторых чудаков, живших в удовольствие свое, но в прочем не в обиду другим. Старый быт наш имел свое драматическое олицетворение, свое движение, свои разнообразные краски. Имей я нужное на то дарование, я обмакивал бы кисть свою не в желчь; не с пеною во рту, а с насмешливой улыбкой растирал бы я для картин своих свежие и яркие краски простосердечной шутки. Я возбуждал бы в читателях и зрителях симпатический смех, потому что сам давал бы я им пример не злостного, а искреннего и необидного смеха. Я бегал бы, чуровался бы от всякого тенденциозного направления, как от злого наития.
Так, кажется, вообще поступал и Гоголь. Где в художествах, в литературе, в живописи является тенденция, с притязаниями на учительство, там уже нет ни натуры, ни искусства. Реальная правда в созданиях мысли и воображения не может быть живою правдою: она есть уже охолодивший труп под лекарским ножом, не в театре живых людей, а в театре анатомическом, по французскому выражению.
Например, был один помещик, принадлежавший к довольно знатному роду, по воспитанию своему образованный. Когда бывал в столицах, жил и действовал он как другие, в среде ему подобающей; но столичная жизнь стесняла его.
Мне душно здесь, я в лес хочу, —
то есть в село свое, говорил он про себя. И там в деревне, на свежем воздухе, на просторе, разыгрывались прирожденные и таившиеся в нем наклонности, причуды и странности. Он любил, ему по натуре его нужно было чудачить, и он чудачествовал себе в свое удовольствие.
По преданиям старого барчества, которые могли быть ему не чужды, он дома завел обряды и этикет наподобие любого немецкого курфюршества. Он составил свой двор из дворни своей. До учреждения мундира он достигнуть не осмелился, но завел в прислуге официальные жилеты разного цвета и покроя, которые по домашнему значению равнялись мундирам. Жилеты были распределены на разные степени, по цвету и пуговицам. Он жаловал, производил, повышал, например, Никифора в такой-то жилет высшего достоинства. Панкратий, за пьянство или за другой поступок, был разжалован в жилет низшего достоинства, с внесением в формулярный список. Когда по воскресеньям и другим праздничным дням барин отправлялся в церковь, дворовой штат его, по старшинству жилетов, становился в две шеренги на пути, по которому он изволил шествовать. Были дни, в которые все жилеты и все находящиеся при них юбки имели счастье лобызать барскую ручку.
Всё дома и в домашнем быту подходило к таковому порядку. Дни и часы были распределены как восхождение и захождение солнца, по календарю. Хозяин музыку любил[29]29
Басня Крылова «Музыканты». – Прим. ред.
[Закрыть], особенно итальянскую. Это музыкальное дарование было родовым свойством в семействе его. Из крепостных и взятых во двор голосов избирались всевозможные сопрано, контральто, теноры, баритоны, басы, все ступени со всеми извилинами музыкальной лестницы. Из них составлялись концерты, которые можно было слушать с удовольствием. Здесь, по уравнению звания, аристократические голоса барских детей сливались с плебейными голосами челядинцев. Здесь барин был уже не барин, а подпевающий отец поющего семейства.
В селе своем подметил он однажды попадью, которую можно было завербовать с успехом в вокальное общество. Начал он и ее итальянизировать и заставлял петь арии и дуэты из разных итальянских опер-буфф. Разумеется, притом и принаряжал он ее в приличные тому костюмы: шелковые платья с длинными шлейфами. Выписывал он для нее из Москвы токи со всеми возможными и невозможными перьями. Показалось ему, что она должна быть забавна верхом. И вот заказал он ей амазонское платье и шляпку с вздернутым вверх козырьком, посадил ее на коня и разъезжал с ней по полям и по лесам.
Слухи обо всем этом дошли до местного архиерея. Он возымел подозрение, что тут кроется что-то недоброе, и послал за попадьею. Явилась она. При виде ее подозрение рассеялось, и он говорит ей: «Извини меня, матушка, что я тебя напрасно потревожил; мне не так доложили. Ты так стара и некрасива, что греху поживиться тут нечем. Возвращайся с Богом домой. Счастливый путь!»
Всё это не просится ли под кисть русского Теньера, под перо русского Лесажа, русского Диккенса? Тут стульев ломать не нужно. Не нужно стучать и пером о бумагу, как кулаком. Пиши с натуры; не черни ее, не клепли на нее, и выйдут картины, очерки забавные, но миловидные, и с сатирическими оттенками. Литература ни в каком случае не должна быть учреждением, параллельным уголовной палате, а наша литература всё любит карать. Правда, что кому охота есть, легче быть подмастерьем палача, нежели талантливым живописцем.
* * *
Князь Гагарин, принадлежащий ныне к ордену иезуитов, говорил об NN: «С ним бывают всегда такие радости, что как-то совестно поздравлять его с ними. То поздно пожалован он знаком отличия, который давно ему следовал; то, рождением внучки, рано пожалован в дедушки».
* * *
Один департаментский чиновник никак свыкнуться не мог с выражением написать записку е третьем лице. В таких случаях он докладывал начальству: «Не прикажете ли написать записку от вашего превосходительства в трех лицах?»
* * *
– Как это так делается, – спрашивали NN, – что ты постоянно жалуешься на здоровье свое, вечно скучаешь и говоришь, что ничего от жизни не ждешь, а вместе с тем умирать не хочешь и как будто смерти боишься?
– Я никогда, – отвечал он, – и ни в каком случае не любил переезжать.
* * *
Крылов, как член старой Российской академии, был недоволен хозяйственными и экономическими распоряжениями ее. Капитал, которым она владела, не употребляла она на пользу русской словесности, не печатала полезных и дешевых книг, не изготовляла новых, улучшенных изданий наших классических писателей, не помогала молодым талантам. «Куда копите вы деньги свои? – спрашивал он академическое правление. – Разве на приданое академии, чтобы выдать ее замуж за Московский университет?»
Свадьба не состоялась; но после смерти Шишкова значительный академический капитал был отобран. Богатая невеста замуж не вышла и как сиротка пристроена была к другому месту и под другим именем. Для старых академиков это был жестокий удар. Министра Уварова осуждали за эту реформу. В лирическом негодовании своем иные даже утверждали, что он этим преобразованием оскорбляет память Екатерины Великой: она была основательницей академии, в лице княгини Дашковой была сама почти членом академии. Довольно долго раздавались жалобы, сетования и упреки.
Конечно, кажется, лучше было бы не трогать академии, не нарушать личных преимуществ ее. Она уже пользовалась правом гражданства в составе государства; принесла не столько пользы, сколько могла принести, но все же не совсем праздно просуществовала. Некоторыми нововведениями и улучшениями можно было еще возвысить влияние ее на любознательную и просвещенную публику. В Париже избрание нового академика, приемное заседание ему, речи, при этом читанные, составляют еще и ныне событие для города, который в событиях не нуждается, а скорее подавлен разнородными событиями. У нас далеко не то, особенно в явлениях умственной и литературной деятельности.
Впрочем, наша академия тоже записала событие в летописях своих: когда Карамзин читал в ней речь и отрывки из «Истории Государства Российского» и получил золотую медаль из рук незлопамятного Шишкова. В лице его старый слог не только примирился с новым, но воздал ему подобающую честь. Это академическое торжество было и общественным, и городским событием. Никогда академическая зала не видала в стенах своих такого многолюдного и блестящего собрания лиц обоего пола. Чтение академика-Пушкина могло бы также быть академическим праздником. Подобные праздники полезны и нужны для разнообразия и пробуждения посреди обихода будничных, голословных дней.
Можно еще заметить, что не каждый член чисто литературной академии может быть и членом Академии наук. Фонвизин, Княжнин, Дмитриев и другие им подобные были совершенно на месте своем в Российской Академии; в Академии наук были бы они не жильцы, а разве гости. И то выходило бы тогда смешение понятий и произвольная классификация.
* * *
После Крылова как-то вспомнилось о Гнедиче. Впрочем, они были приятели и друзья. Дружба их была, вероятно, основана более на уважении друг друга в литературном отношении, хотя дарование каждого из них было совершенно противоположно дарованию другого: они пели не на один лад. А вероятнее еще, короткая их связь закрепилась общим сожительством в доме Императорской библиотеки.
Во всем быту, как и в свойстве дарования их, выказывалась такая же рознь. Крылов был неряха, хомяк. Он мало заботился о внешности своей. Гнедич, испаханный, изрытый оспою, не слепой, как поэт, которого избрал он подлинником себе, а кривой, был усердным данником моды: он всегда одевался по последней картинке. Волосы были завиты, шея повязана платком, которого стало бы на три шеи. Несмотря на непригожество свое – прости мне тень его мою нескромность – он придавал себе все притязания и прихоти красавца: иначе не стал бы он выказывать свое безобразие, вставляя его в изысканную нарядную раму. Впрочем, театральная хроника старого времени гласит, что и он имел дни своих любовных успехов и счастья.
Во внутреннем быте своем соответствовал он внешнему, был несколько чопорен, величав; речь его звучала несколько декламаторски: он как-то говорил гекзаметрами. Впрочем, это не мешало ему быть иногда забавным рассказчиком и метким на острое слово. Гнедич слыл хорошим чтецом; но в чтении его, как и во всем прочем, было мало простоты и натуральности. Крылов, напротив, читал, по крайней мере басни свои, без малейшего напряжения: они выливались из уст его, как должны были выливаться из пера его, спроста, сами собою. Голос, дикция Гнедича были как будто подавлены платком, который несколько раз обвивал шею его и горловые органы.
Заключим свои несколько грешные сплетни словом истины, которое должно перевесить всё, что может показаться насмешкой в очерке нашем. Гнедич в общежитии был честный человек; в литературе был он честный литератор. Да, и в литературе есть своя честность, свое праводушие. Гнедич в ней держался всегда без страха и без укоризны. Он высоко дорожил своим званием литератора и носил его с благородной независимостью. Он был чужд всех проделок, всех мелких страстей и промышленностей, понижающих иногда уровень, с которого писатель никогда не должен бы сходить. Он был в приятельских сношениях с Крыловым, Батюшковым, Жуковским, Пушкиным, Баратынским, Дельвигом, Плетневым, Тургеневым. Он был свой человек в гостеприимном и литературном доме А.Н.Оленина. В литературе оставил он по себе труд и памятник капитальный. Его перевод «Илиады» и Жуковского перевод «Одиссеи» ничего равного себе не имеют в литературе нашей. Они хоть несколько восполнили классический пробел, которым наша литература прискорбно отличалась и отличается от всех других известных европейских литератур.
* * *
Когда князь Шаликов в первый раз представлялся Дмитриеву, он, входя в комнату, сказал ему: топ general. Это тем было забавнее, что в обстановке Дмитриева не было ничего военно-генеральского, что тут являлся он не по делам службы, а по литературным, младший к старшему, и наконец, что Дмитриев не говорил иначе, как по-русски, хотя знал хорошо французский язык; а Шаликов, хотя и говорил на нем, но довольно плохо.
В старое время и в начале столетия в некоторых слоях общества считалось как-то почтительнее и вежливее обращаться с речью на французском диалекте. Заговаривать по-русски казалось слишком запросто и фамильярно. Зато какие часто забавные промахи отпускались! К ошибкам на отечественном языке оказывалось вообще более терпимости. Свои люди – сочтемся, или рука руку, а пожалуй и язык, моет. Высшая образованность в обществе воспитывалась на иностранной выдержке. В старое время говорили по-русски более самоучкой. Да иначе и быть не могло. Учителей не было, русских воспитателей не было. В книгах для чтения имелся большой недостаток. Хороших словарей, общедоступной грамматики налицо также не оказывалось. Есть ли они теперь в удовлетворительном составе и виде? Право, сказать не умею. Лучшие писатели наши прежнего времени сами вскормлены были на чужих хлебах. Но они чужой хлеб перепекали в своей родной печи, прибавляя к ней муки своей, и мало-помалу пошли в ход и вошли в славу московские калачи и разные сдобные печенья.
* * *
Брюллов говорил мне однажды о ком-то: «Он очень слезлив, но когда и плачет, то кажется, что из глаз слюнки текут».
Мы с ним прогуливались в Риме и вышли за городские стены, в так называемую la campagna di Roma, на Римскую равнину. Ее воспевали поэты, живописцы старались воспроизводить ее в картинах своих; путешественники любуются ее величавой и грустной прелестью. День тогда был пасмурный; а в Риме нужны переливы сияния. «Жаль, что нет солнца, – сказал Брюллов, – будь оно, и всё это пред нами так бы и запело». Замечательно, что он свое поэтическое выражение заимствовал не из живописи, а из музыки.
Но вот слово его же, которое так и носит отпечаток великого живописца. В Петербург приезжала англичанка, известная портретистка. Спрашивали Брюллова, что он думает о ней. «Талант есть, – сказал он, – но в портретах ее нет костей: всё одно мясо».
* * *
Известный П.И.Кутузов не всегда был сенатор и куратор. Было время, когда, в молодости, был он кирасирский майор, или подполковник, в полку, квартирующем в Москве.
У кого-то за городом происходил домашний спектакль. Кутузов участвовал в нем в роли арлекина. После представления поспешил он в город, и, как до города было только версты две или три, он, не переодевшись, а закутавшись в шинель, сел в карету и поскакал в Москву. Второпях забыл он одно: что перед городом есть застава, и при ней неминуемая гауптвахта. Кажется, это было в царствование императора Павла.
Кутузов подъезжает, надобно выходить и записаться. Дело сделано, шинель благополучно прикрыла все грехи, но вот, каким-то неосторожным движением проезжающего, шинель распахнулась, и караульный видит в кирасире пестрого арлекина. Можно представить себе, что за coup de theatre! Как бы то ни было, кирасир-арлекин провел ночь на гауптвахте, а утром с поличным препровожден был под караулом к начальству. Помню, как этот рассказ, слышанный мною в детстве, забавлял меня.
* * *
В старину проезд через заставу был делом государственной важности не только у нас, но и в других государствах: во Франции и в Германии этот порядок соблюдался, может быть, еще строже и докучливее, нежели у нас. Так было и при императоре Александре I.
Волков (Александр Александрович), хорошо знакомый Москве как полицеймейстер, обер-полицеймейстер, комендант и, окончательно, как начальник Московского жандармского управления – и во всех этих званиях равно любимый москвичами и молодыми московскими барынями – говорил мне, что нередко имел личные доклады у государя, и всегда всё сходило с рук благополучно. Одни представления (в звании коменданта) рапортов императору Александру, во времена пребывания его в Москве, о военных чинах, приезжих и отъезжих, озабочивали Волкова: нередко становились они поводом к высочайшим замечаниям и выговорам.
Государь имел необыкновенную память и сметливость. Казалось, что он знает наизусть фамилии всего российского войска, кто в каком полку и какого чина. Малейшая описка в рапорте разом и прямо кидалась ему в глаза. «Не подумай, Волков, – сказал он однажды, – что я придираюсь к тебе. – При этих словах подошел он к столу, выдвинул ящик и показал Александру Александровичу, в каком порядке лежат у него подобные рапорты. – Из трех моих столиц, – прибавил он, – из Петербурга, Москвы и Варшавы».
А сколько головоломного труда стоило немцам записывание фамилий некоторых русских путешественников! Ни понятие их, ни азбука, ни ухо, ни перо не могли подделаться под своенравную терминологию наших родословных грамот и календарных имен. После многих долгих и тщетных усилий правильно записать в книги одну из таких тарабарских для немца фамилий «Aber probieren Sie noch einmal mit S.C.H.» («Еще один на 1Ц»), — сказал писарю раздосадованный и выбившийся из сил начальник.
Лучше всех отделался в подобном случае Толстой-Американец. Где-то в Германии официально спрашивают его:
– Ihr Charakter?
– Lustig, – отвечает он (то есть веселый).
* * *
ХАРАКТЕРИСТИКИ
I.
NN может казаться гордым, но он не горд, а скорее не всегда и не со всех сторон общедоступен.
У него на лбу не написано: очень рад познакомиться с вами, подобно вывеске на гостинице. Он не заезжий дом, открытый для всех проезжающих и проходящих. Он не бежит навстречу к каждому с распростертыми объятиями. Объятия его не гибки; они редко настежь растворяются. К нему входишь не большими воротами, а потаенною, заветною калиткою.
Если покажется ему, что кто-нибудь заискивает его и обращается к нему с приветливым лицом, он готов на двадцать шагов предупредить его; но если кто как будто сторонится и ожидает от него заявления и задатка, он на пятьдесят шагов отступает. И тогда дело кончено: никакому сближению во веки веков не бывать. В людях NN вообще держится поодаль, не в наступательном, а в оборонительном положении. Тут есть, быть может, доля гордости, но есть и доля смирения. Он не ставит себя выше других, но в нем развилось ревнивое чувство охранения своего достоинства; разумеется, достоинства не личного, не условного, а просто достоинства, присущего каждому нравственному и по чувствам своим независимому человеку.
Это достоинство для него – сокровище. Он охраняет его, как приставленный часовой оберегает царские регалии, вверенные ему под ответственность его, как кустодия охраняет святыню.
Между тем, по какому-то разноречию в натуре, NN в одно время и необщедоступен, и общежителен. По различным обстоятельствам, внешним и прирожденным, по движению и переворотам жизни это такая личность, которую почти все знают. Назови по одному крестному имени его – и все догадаются, что говорят именно о нем, а не о ком другом. Он человек улицы, толпы, всякого сборища, но ни он толпою не поглощается, ни толпа не отражается в нем. Кто-то из приятелей его сказал, что NN – одна из плошек, которые зажигаются на улицах по праздничным дням. Но вообще ничего нет праздничного в нем. Он существо самое будничное.
Когда он и в среде своей, между равными, он всё смотрит каким-то посторонним: и они как будто не признают его своим и он как будто не признает их своими. Есть какая-то коренная разнородность между ними. В этом и сила, и слабость его, но он на эту слабость не жалуется: скорее он ею утешается и дорожит. Вот здесь, может статься, и гнездится червяк гордости. Еще нет на земле человека, который так или иначе не носил бы в себе зародыша этой гадины.
Еще одна черта: несмотря на свое особничество, NN бывал в приятельских связях своих мало разборчив. Бывали приятелями ему нередко люди очень посредственные, дюжинные, даже в некоторых отношениях небезупречные, пожалуй, частью и предосудительные. В этом отношении натура NN была снослива. Одно натура его не могла вынести: соприкосновения с натурами низкопробными, низкопоклонными, низкодушными.
II.
А вот, например, XX – совершенная противоположность с NN. Он его антипод, он отрицание его. Нельзя и представить себе, чтобы они были созданы из одной и той же персти, из одного и того же духа.
У него на лбу отчеканено крупными буквами: я ваш, не то что познакомился. На какую и на чью сторону он ни повернись, всё прочтешь: я ваш. Ему мало знакомиться, он отдает себя, предает себя; если не продает себя, то разве единственно потому, что никто не купит его. Да и зачем покупать, когда он даром весь тут налицо? Только берите! Для него нужнее всего, пуще всего не быть собою, а быть чьей-нибудь собственностью. Он томится тоскою, сгорает жаждой зависимости, кидается на всё и на всех, чтобы к чему-нибудь прицепиться; где кидаться нельзя, он ползком ползет, чтобы к кому-нибудь или к чему-нибудь прилипнуть, и прилипнет.
NN боится популярности как болезни заразительной и повсеместно господствующей в воздухе; XX всячески прививает себе эту болезнь. Он охотно, страстно записывается в лазареты популярности, то есть в журналы.
Пьет с больными из одного стакана, ест с одной тарелки, ложится на кровать больного, дышит дыханием его; согревается, увлажается его испариною. Таким образом, он проникнут, пропитан, промазан, промозгнут, прошпигован популярностью.
Что он за человек? – спросите вы хорошо знающих его, близких ему. Он очень популярен, скажут они вам, и более ничего сказать о нем не сумеют и не могут. Он вешалка всех возможных дипломов, всех возможных и невозможных обществ по всем отраслям науки, промышленности, художеств, техники, благотворительности, усыпительное™, говорительности, уморительности, собако– и кошколюбивой попечительное™ и так далее, и так далее. Он запевало, он юла, непременный Спичинский всех юбилейных обедов и годовщин. Как выходец из Полинезии, он словно татуирован всеми печатями и подписями президентскими, комитетскими, духовными и светскими. Взглянешь на него, аж в глазах зарябит. Если, паче чаяния, имя его не встретилось бы в каком-нибудь обществе, хотя в числе почетных членов, сотрудников или иногородних корреспондентов, то подобное общество походило бы на человека, который родился без мизинца на левой руке.
III.
Имярек был в свое время не действительный тайный, а просто действительно тайный советник, которого советы ни единой душе на земле не были известны. Он не чванился и не тяготился званием своим. Казалось, что он так и рожден тайным советником.
О жизни его сказать много не для чего и нечего. Но следует припомнить здесь поговорку смерть животы кажет. Он умер именно своей натуральною смертью: за карточным столом в Английском клубе. Родным и приятелям его остается утешение сказать себе, что он до самой кончины сохранил всю ясность, бодрость и свежесть своих внутренних и духовных сил: за две минуты до смерти упрекал он партнера за то, что тот вышел с бубновой десятки, когда нужно было выходить с червонного валета.
* * *
РАЗГОВОР ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКИЙ
№ 1 (внушительно и несколько сурово): А ты, голубчик, начинаешь опять шалить! Если так пойдет, то не мудрено, что и выключим тебя из своих.
№ 2 (робко и с некоторой запинкой): А что же я такое сделал?
№ 1: Как что! Ты вчера обедал у графа 3., а дня за два пред тем у генерала Ю.
№ 2: Это вовсе не отступление с моей стороны, а просто лакомство. Каюсь, люблю приятно и вкусно поесть и попить; а у этих господ отличные повара и отличные вина. После обеда подают великолепные настоящие гаванские сигары! Бери, сколько хочешь. Мамон свой потешил я: греха не таю. Но в прочем вел я себя с приличным достоинством; святости принципа не изменил; ни разу не сказал я графу ваше сиятельство, а генералу ваше превосходительство.
№ 1: Это похвально. А когда опять будешь там, захвати три-четыре сигары и принеси мне на пробу.
* * *
Молодая девица общипывала розу и клала листочки в рот. «Я и не знал, что вы из самоедок», – сказал ей старый волокита.
* * *
А если пошло на старину, так вот старосветские мадригалы, найденные в одном разрозненном томе из библиотеки чертей, как сказал Пушкин, то есть в Московском альбоме. Эти мадригалы написаны, может быть, князем Шаликовым; а может быть, и не им.
1.
Что написать мне вам в альбом?
У вас есть близ аптеки дом;
Но где найти лекарства
От ваших прелестей и вашего коварства?
2
Кто старшая из них? Вопрос сей не решен:
Они и красотой, и свежестью двойчатки;
И как ни мучусь я, не разрешу загадки:
Влюблен ли в матушку, иль в дочку я влюблен.
3.
Быль и мечтательность, поэзия и проза.
Вдоль дома вашего, в день лютого мороза
Я шел, – и страсти пыл горел в груди моей:
Ваш милый образ мне мечтался всё живей.
В окне за стеклами у вас алела роза.
Я думал, это вы, и поклонился ей.
* * *
При старушке читали оду Петрова к графу Григорию Григорьевичу Орлову:
Блюститель строгого Зенонов а закона
И стоик посреди великолепий трона.
При первом стихе старая барыня прервала чтеца: «Какой вздор! Совсем не Зенонова: законная жена графа Орлова была Зиновьева; я очень хорошо знавала ее».
* * *
Робкий (по крайней мере на словах) молодой человек, не смея выразить устно, пытался под столом выразить ногами любовь свою соседке, уже испытанной в деле любви.
«Если вы любите меня, – сказала она, – то говорите просто, а не давите мне ног, тем более что у меня на пальцах мозоли» (исторически верно).
* * *
В Москве допожарной жили три старые девицы, три сестрицы Лев ***. Их прозвали тремя Парками.
Но эти Парки никого не пугали, а разъезжали по Москве и были непременными посетительницами всех балов, всех съездов и собраний. Как все они ни были стары, но всё же третья была меньшая из них. На ней сосредоточились любовь и заботливость старших сестер. Они ее с глаз не спускали, берегли с каким-то материнским чувством и не позволяли ей выезжать из дома одной. Бывало, приедут они на бал первые и уезжают последние.
Кто-то однажды говорит старшей:
– Как это вы, в ваши лета, можете выдерживать такую трудную жизнь? Неужели вам весело на балах?
– Чего тут весело, батюшка, – отвечала она. – Но надобно иногда и потешить нашу шалунью.
А этой шалунье было уже 62 года.
* * *
Москва была всегда обильна девицами. Проживали в Москве также три или четыре сестрицы. Дом их был на улице – нет, не скажу, на какой улице. Всякий день каждая из них сидела у особенного окна и смотрела на проезжающих и на проходящих, может быть, выглядывая суженого. Какой-то злой шутник – может быть, Копьев – сказал о них: на каждом окошке по лепешке. Так и помню, что в детстве моем слыхал я о княжнах-Лепешках. Другого имени им и не было.
* * *
Москва всегда славилась прозвищами и кличками своими. Впрочем, кажется, этот обычай встречался и в древней Руси. В новейшее время он обыкновенно выражается насмешкою, что также совершенно в русском духе.
Помню в Москве одного Раевского, лет уже довольно пожилых, которого не звали иначе как Зефир Раевский, потому что он вечно порхал из дома в дом. Порхал он и в разговоре своем, ни на чем серьезно не останавливаясь.
Одного Василия Петровича звали Василисой Петровной.
Был король Неапольский – генерал Бороздин, который ходил с войском в Неаполь и имел там много успехов по женской части. Он был очень строен и красив.
Одного из временщиков царствования императрицы Екатерины, Ив. Ник. Корсакова, прозвали Польским королем, потому что он всегда носил по жилету ленту Белого Орла.
Был князь Долгоруков, балкон, так прозванный по сложению губ его. Был князь Долгоруков – каламбур, потому что он каламбурами так и сыпал. Был князь Долгоруков l’enfant prodigue (блудный сын), который в течение немногих лет спустил богатое наследство, полученное от отца. Дочь его была прозвана:
Киргиз-кайсацкая царевна,
Владычица златой орды,
потому что в лице ее, оживленном и возбудительном, было что-то восточное и имела она много поклонников.
Была красавица, княгиня Масальская (дом на Мясницкой), la belle sauvage (прекрасная дикарка) – потому что никуда не показывалась. Муж ее – князь-мощи, потому что был очень худощав.
Всех кличек и прилагательных не припомнишь.
В Москве и дома носили клички. На Покровке дом князя Трубецкого по странной архитектуре своей слыл дом-комод. А по дому и семейство князя называли: Трубецкие-комод. Дом, кажется, не сгорел в пожаре 1812 года и в официальном донесении о пожаре упоминался как дом-комод.
Другой князь Трубецкой известен был в обществе и по полицейским спискам под именем князь-тарарб, потому что это была любимая и обыкновенная прибаутка его. Между прочим, он прозвал престарелого отца своего, когда и сам был уже стар: le pere éternal (вечный отец).
А дом Пашкова на Моховой? Не знаю, носил ли он в народе особую кличку, но дети прозвали его волшебным замком. На горе, отличающийся самобытной архитектурой, красивый и величавый, с бельведером, с садом на улицу, а в саду фонтаны, пруды, лебеди, павлины и заморские птицы; по праздникам играл в саду домашний оркестр. Как бывало ни идешь мимо дома, так и прильнешь к железной решетке; глазеешь и любуешься; и всегда решетка унизана детьми и простым народом.
Тоже в старое время была в Петербурге графиня Головкина. Ее прозвали мигушей, потому что она беспрестанно мигала и моргала глазами. Другого имени в обществе ей не было. Приезжий иностранный посланник, наслышавшись этого имени и однажды имея нужду к ней писать, преспокойно и прямо надписал письмо: a madame la comtesse Migoushe.
* * *
Ум и талант не всегда близнецы, не всегда сросшиеся братья-сиамцы. Напротив, они нередко разрозненные члены. Ум сам по себе, талант сам по себе.
Такая разрозненность обыкновенно встречается в литературе: есть ум, особенно в поэзии, в стихотворстве, то есть внутренность; но нет приличной и красивой оболочки, чтобы облечь сырую внутренность. Есть талант, то есть нарядная блестящая оболочка; но под нею нет никакого ядра, нет никакой сердцевины. Можно быть отличным скрипачом и вместе с тем человеком ума весьма посредственного. Перо – тот же смычок.
* * *
Некоторые так называемые светские романы богаты блестящими и тонко обделанными принадлежностями. Комната красиво убрана, всё в ней расставлено в изящном и щегольском порядке, много искусства, мастерства и вкуса в разбросанных здесь и там изделиях, побрякушках; есть и ценные картины вдоль стен, есть и замечательные произведения ваяния. Одна беда: комната пуста.
Читаешь роман и всё ждешь, чтобы в комнату вошел хозяин, чтобы в комнату вошла жизнь; но ни он, ни она не входят. Прекрасное женское платье, прекрасные женские наряды висят на вешалках и лежат на туалетном столе. Так и ждешь: вот придет красавица и придаст жизнь и значение этим блестящим прелестям. Она облечется ими, и она ими украсится, и они украсятся ею. Читаешь роман, а всё красавица не является.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.