Текст книги "Записные книжки"
Автор книги: Петр Вяземский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 42 страниц)
Любителям грандиозного также есть чем полюбоваться – величавым амфитеатром Ливанских гор. По берегу моря здесь и там встречаешь остатки мола, колонн, которые доказывают, что некогда рейд и набережная были устроены великолепно. Говорят, что и теперь за несколько десятков тысяч пиастров можно исправить пристань и сделать ее безопаснее. Вообще Бейрут в других руках мог бы легко сделаться одним из лучших и приятнейших городов в мире.
Базили написал очень любопытное сочинение о Сирии. Он уже в Петербурге читал мне несколько глав из него, а здесь прочитал другие. В статистическом, историческом и политическом отношениях он очень хорошо знает этот край. Жаль, что дипломатическая наша совесть не позволяет ему напечатать это сочинение. Везде все обо всем пишут. С журналами и политическими трибунами тайна изгнана с лица земли; у нас одних нашла она себе убежище, как истина в колодце. Мы одни притворяемся, что ничего не знаем, ничего не видим. Всего забавнее, что наша молчаливость не спасает нас от общих нареканий, что мы во всё вмешиваемся, во всё пронырством своим проникаем и ценой золота покупаем все тайны всех государств и народов. Разумеется, излишняя болтливость и нескромность не годятся, но есть пределы и гласности, и сокровенности.
Третьего дня провел я вечер у австрийского консула, славянской породы. Жена его пела, между прочим, романс Виельгорского «Любила я» в немецком переводе. Музыка – язык всеобщий. Пушкина в Бейруте не знают, а Виельгорский тут как дома.
Увидел капитана австрийского военного парохода. Он везет из Алеппо в Триест лошадей для императора. В Мадере и Лиссабоне видел он наши военные корабли и ставит их выше английских, особенно по исправности, скорости и точности маневров наших. Я полагал, что у нас недостаток в офицерах – и то потому, что у нас все стоячие флоты: негде им набраться навыка и практических сведений, просто негде натереться. Кронштадт, Николаев, Севастополь – дыры, где глохнет их деятельность и русская смышленость.
По счастью, узнал я, что городские ворота довольно свободно растворяются, и по вечерам брожу по берегу моря, прислушиваясь, как волны с плеском и шумом раздробляются о камни и скалы, коими усеян берег.
С грустью думаю, что, проведя всего около трех месяцев в здешних краях, из этого итога только тридцать пять путных дней насчитывается в пребывание в Иерусалиме. Ни Назарета, ни многих других Святых Мест я не видал. Не увижу Дамаска. Это в моей судьбе: в ней ничего полного не совершается. Всё недоноски, недоделки. Ни в чем, ни на каком поприще я себя вполне не выразил. Никакой цели не достиг. Вертелся около многого, а ничего обеими руками не схватил, начиная от литературной моей деятельности – до служебной и до страннической. Многие с меньшими средствами, с меньшими способностями, с меньшим временем в распоряжении более следов оставили по себе, духовных и вещественных, более сотворили, изведали и более пространства протоптали. Впрочем, это во мне и со мною не случайность, а погрешность, недостаток, худое свойство моей воли, излишняя мягкость ее, которую не умею натянуть и которая свертывается при слабом прикосновении к ней мысли.
Есть картина Мурильо, изображающая мать, которая ищет в голове маленького сына своего. Картина находится в Мюнхенской галерее. Сказать о ней Гоголю, если картина ему неизвестна, чтобы утешить его от нападений наших гадливых, чопорных критиков, у которых также, если поискать в голове, вероятно, найдешь более вшей, нежели мыслей.
3 июня
Вчера обедали у Базили бейрутский паша, французский консул с женой, французский доктор с женой, сардинский консул – все, кажется, люди порядочные и образованные, разумеется, за исключением паши.
У меня всё в голове Дамаск и Бальбек вертятся и подмывают меня – и остается одна досада, что не попаду туда. Надобно было ехать дня два или три по приезде в Бейрут.
Воскресенье, 4 июня
В Бейруте встречаются женщины-единороги. У некоторых из них головной убор состоит из рога, серебряного или золотого, дутого в пол-аршина, если не более; сзади для равновесия, то есть, чтобы рог не клонил головы, висят шарики довольно толстые. Рог прикрыт белой тканью, которая опущена по плечам. Женщины не скидывают убора и ночью, и спят с этим орудием пытки. И в семействах других князей жены носят этот убор. Любопытно было бы знать – откуда и как усвоился здесь этот странный наряд?
Вчера ездил я верхом в одно селение, часа за два от города, на первом приступе Ливанских гор. Прогулки по окрестностям здесь очень хороши, роща пиний, когда еще более разрастется – древняя срублена – будет в жаркие дни лета прохладным и благодатным убежищем. Эти pins — облагороженные наши сосны и елки. Зонтичные пинии очень живописны. Я видал их в римских садах. Кто-то сказал, что кипарисы похожи на свернутые зонтики, а пинии – на развернутые.
5 июня
Выехал из Бейрута в десятом часу утра. Дорога идет часа полтора по берегу моря, у подошвы Ливанских гор. Море развертывается как необозримая лазурная скатерть, и серебряная бахрома ее плещется в берег и стелется под ноги лошади. Голые горы возвышаются дико и грозно – наконец сворачиваешь к ним и начинаешь подыматься, подыматься, подыматься. Иудейские горы – шоссе в сравнении с ними.
Вообразите себе, что подымаетесь верхом на Ивановскую колокольню огромного размера, на несколько сотен Ивановских колоколен, взгромоздившихся одна на другую, и подымаетесь по ступеням, оборвавшимся и катящимся под ногами лошади; но арабская лошадь идет себе по этой фантастической дороге как по битой и ровной. Море всегда в виду. Я принимал сначала селения, лежащие в ущельях, за кладбища: с высоты дома казались мне надгробными каменьями.
На один час останавливались для отдыха в маронит-ском селении. Оттуда дорога получше, и природа живее и зеленее. Шелковичные рассадники по ступеням горы, снесены камни, и образуются гряды. Здесь обработка земли, или лучше сказать, камня, – исполинская работа. Наши европейские поселяне не управились бы с нею.
За четверть часа до Бекфея монастырь; пред ним огромные камни и большое тенистое дерево. Оттуда виден Бейрут, словно сложенные камни, и бейрутский рейд с кораблями, которые как мухи чернеют на воде. Пред глазами дом эмира Гайдара, который европейской своей наружностью и зелеными ставнями приветливо улыбается усталому путнику.
В четвертом часу я подъехал к дому и заранее отправил к князю переводчика своего с письмом Базили. Вышли ко мне навстречу все домашние, дети, внуки князя и вся дворня. Князь ввел меня в приемную комнату; после первых приветствий поднесли мне рукомойник со свежей водой, потом покрыли меня золотом вышитым платком и поднесли курильницу, окурили меня, или, пожалуй, окадили, после вспрыснули благовонною влагою; тут шербет, кофе, трубка. Внуки князя, дети единственной дочери его (замужем за его племянником), очень красивы, лица выразительные. Одеты в синие плащи, с воротниками, шитыми золотом. Комната очень чистая, белая штукатурка порядочно расписана цветами. Дом еще не совсем отстроен.
В селении Брейз принимали меня за доктора, подводили больных детей, водили к постели одного больного, движениями давали мне знать, чтобы я пощупал у него пульс. На Востоке старые сказки путешественников и поныне всё еще быль. Чтобы отделаться от своих пациентов и не дать им думать, что я равнодушный и безсострадательный врач, я велел им сказать чрез переводчика, что я не лекарь, а московский эмир, который едет в гости к их эмиру. Тут оставили они меня в покое.
Наверху дома эмира терраса с фонтанами. Вид прекрасный. Подалее нагие горы здесь одеты роскошною и свежею зеленью. Море разливается у подошвы их.
Народонаселение очень любит эмира. Он человек набожный, справедливый и добрый. Несмотря на доброту его, на другой день при рассвете под окнами его раздавались крики несчастных, которых били палками по пяткам. Я в то время собирался ехать и пил чай. Мне хотелось послать к эмиру и просить его помиловать несчастных; но мне сказали, что эти люди по приговору судей и депутатов наказываются за совершенные ими преступления.
Вечером обедали мы, или ужинали, сидя на полу. На подносе было около двадцати блюд разной дряни. Имелись вилки и ножи, но более для вида. К тому же, сидя поджавши ноги, неловко резать и покойнее и ловчее есть по-восточному.
Ничего нет скучнее разговоров через переводчика. Переводчики обыкновенно люди глупые и худо знают один из языков, с которого или на который переводят. Всё вертится на тонкостях. Скажешь пошлость и слушаешь, как переводчик переносит ее на другой язык. Собеседник отвечает также пошлостью; ждешь, пока положит он ее в рот переводчику, который пережует ее и потом уже передаст тебе. Здесь же, на Востоке, каждое слово обшивается комплиментами. Я не понимаю, как европейские путешественники и книжники имели дар заводить любопытные разговоры со здешними жителями, не зная ни одного из восточных языков. Я думаю, что многие из этих разговоров выдуманы на досуге, чтобы бросить на книгу местную краску. Меня тошнит от всякого шарлатанства – после двух-трех фраз мне всегда хочется сказать через переводчика собеседнику: «Убирайся, пожалуйста, к черту и оставь меня в покое, как и я оставлю тебя».
Вторник, 6 июня
Отправился я из Бекфея в шестом часу утра. Ночевать должен я был в Захле, часов за 7 или 8 – заезжал в иезуитский монастырь возле дома эмира. Два иезуита, церковь и школа. В горах есть и другие иезуитские заведения.
Нельзя не отдать справедливости иезуитской и вообще римской церковной деятельности. Зовите ее властолюбием, но она приносит полезные плоды, а лица, которые действуют именем церкви, достойны всякого уважения и не заслуживают никакого нарекания. Они учат тому, во что сами верят и чем проникнуты с детства. Церковь их, может быть, ошибается, но они добросовестные, ревностные исполнители ее воли и учения. Самоотвержение их поразительно. Духовные лица эти вообще люди образованные и вынуждены жить посреди невежества и лишений всякого рода. Чем же им заниматься, кроме пропаганды? На то они и посланы – духовные воины, разосланные по всем концам мира, чтобы завоевать страны оружием слова. Они бодрствуют на страже и не упускают ни одного случая умножить победы свои. Да, это жизнь апостольская.
От настоятеля узнал я, что жив еще иезуит патер Розавен, который был при мне в иезуитской школе в Петербурге. Я просил его передать ему поклон от старого ученика, про которого он, вероятно, забыл, хотя он, и вообще иезуиты, меня любили и отличали; но никогда, ни полусловом не старались поколебать во мне мое вероисповедание и переманить к себе.
Можно охуждать правительство или владыку за честолюбие его, но преданные ему воины, которые, не жалея трудов жизни своей, ратуют с честью и самоотвержением по долгу совести и присяги, всегда возбудят почтение во всех беспристрастных людях, а потому толки о пронырствах римского духовенства всегда мне кажутся нелепы.
Духовные начала, на коих основана церковь наша, могут быть чище, но духовное воинство римской церкви образовано и устроено гораздо лучше нашего. Их точно снедает ревность о Доме Господнем. Смешно же требовать от этих миссионеров, чтобы они обращали в христианство в пользу протестантской или греческой церкви, а надобно же обращать или набирать в какое-нибудь вероисповедание, пока не будет общего, пока не будет единого пастыря и единого стада. Единый Пастырь и есть, но стадо разбито и ходит под различными таврами.
Дорога в Захле лучше Бейрутской, усеяна зелеными оазисами деревьев. Есть даже рощицы – что-то вроде нашего ельника. Так пахнет иногда от них Русью, что захочется слезть с лошади и пойти по грибы, но вспомнишь Тредьяковского и скажешь:
Лето, всем ты любовно,
Но, ах, ты не грибовно.
На дороге роща старых и широковетвистых деревьев в местечке Эльмруз, с маронитской церковью и школой. Мальчишки на дворе у церковной паперти твердили уроки свои по арабским книгам, вероятно, духовного содержания. Что из этого будет, Богу известно; но семена сеются.
Нельзя вообразить себе, как вся эта страна взволнована, взъерошена горами. Какая революция, почище всякой Июльской и Февральской, раскопала эту мостовую и раскидала ее громадные камни. Ламартину, вероятно, было бы завидно, глядя на это. Революция его рукоделия – детская игрушка; а тут видна рука Божия. Впрочем, и эти титанические и, казалось бы, неприступные баррикады не заградили пути ни промышленности, ни суетному человеческому любопытству. И здесь, где только можно и где природа немного уступчивее, засеяны поля, зеленеют виноградники и шелковица. И здесь путешественник от нечего делать, покинув гнездо свое, карабкается по чудовищным горам с опасением при малейшей неверности шага лошади своей, нанятой за 15 пиастров на день, переломать ноги и руки, если не голову.
Впрочем, надо отдать справедливость горам: они здесь очень живописны и своеобразны: то иссечены в виде крепости с башнями, то громадные камни лежат в каком-то порядке, точно кладбища с гробницами исполинов, допотопных титанов. Поминутно прорываются с прохладительным туманом стремительные потоки. Нет сомнения, что в этой знойной стороне чувствуешь не только внутреннюю жажду, но жаждут зрение и слух; и один вид, одно журчание воды уже усладительно и утоляет и освежает воображение. Со всем тем горы хороши как декорация, но лазить с непривычки по декорациям тяжело и накладно.
К вечеру приехал я в Захле. Остановился в доме шейха Абу-Ассафа, православного, старосты или бурмистра, но старосты на лихом коне и воинственного. В Захле смешанного народонаселения тысяч до десяти. За несколько лет до того они воевали с друзами и одержали победу. Мой староста показывал мне с гордым удовольствием место его военных подвигов. Захле на горе, в виду хребта Антиливан, внизу извивается речка. У меня вовсе нет местных красок, имен урочищ не помню, а записывать по пути скучно.
В среду, рано утром, отправился в Бальбек. Дорога, ровная как скатерть, шла по Бальбекской долине, широко расстилающейся между двумя стенами – Ливанской и Антиливанской. Она почти вся обработана. Жатва, луга, на коих пасутся богатые стада, шелковая мурава, на которую можно и прилечь. Сельские картины, успокаивающие и освежающие чувства после судорожных сцен истерзанной и ломаной природы утесов; тут можно пустить коня своего вскачь, что я и сделал к неудовольствию спутников и проводников моих. Пришлось мне прослыть отчаянным наездником: я был всегда далеко впереди каравана своего. Долина простирается верст на 60 в длину и, судя по глазомеру, верст на 20 в ширину. Я проехал ее с небольшим в четыре часа, а казенная езда – шесть часов.
О развалинах Бальбека говорить нечего, к тому же жарко и писать не хочется. Развалины сами по себе, какие бы они ни были, для глаз и чувства моего, не имеют много приманки. Я рад, что видел развалины Бальбека, но еще более рад, что на пути к ним проехал часть Ливанских гор и Бальбекскую долину.
Природа, в каком бы виде она ни была, для меня всегда привлекательнее зданий здравствующих и зданий развалившихся; но здесь любопытно и поразительно видеть, что делали люди за несколько тысяч лет до нас, какими громадами они ворочали и какие памятники воздвигали. В сравнении с ними наши монументальные здания – карточные домики и детские игрушки.
Возвращаясь ночью после прилунной прогулки по развалинам, проходили мимо сада, где за стенами совершался мусульманский девичник, пели предсвадебные песни и били в ладоши. Провожавшие нас турки и христиане боялись долго оставаться на улице, чтобы не нарушать близким присутствием нашим таинства женского сборища, которое признается у турок гражданской и домашней святыней, неприкосновенной для мужчин и особенно для гяуров.
В четверг в три часа пополудни выехал я из Бальбека; часу в восьмом вечера возвратился в Захле. За полчаса до селения выехал ко мне навстречу шейх в красном бурнусе, соскочил с коня и с поклоном вложил мне в рот свою курящуюся трубку – величайшая восточная учтивость, которая некогда переводилась на Западе предложением понюхать табаку из табакерки. И тут и там табак – символ приветствия. Если хорошо порыться в древних обычаях, то, может быть, найдешь, что одни и те же обычаи, как и мысли и понятия, обходят круг земли и столетий с некоторыми изменениями.
Вечером арабы пели, плясали передо мною род восточного канкана с отрывистыми и угловатыми телодвижениями. Мало-помалу плясун входит в своего рода транс, кидается, вскликивает, перегибает спину свою назад так, что, закинув голову, чмокает сзади губами своими одного из присутствующих и изнуренный падает на свое место.
На другой день, в пятницу, худо выспавшись от нашествия разноплеменных насекомых, отправился я в обратный путь в 5 часов утра. По маршруту моему этот переход разделен был на два дня, так и лошади были наняты; но я совершил его в один присест, к неудовольствию моих спутников и к удивлению ожидавших меня в Бейруте не ранее пятницы. Около тринадцати часов был я на коне, с малыми остановками, чтобы выпить чашку кофе, и к семи часам, то есть к обеду, был я в доме Базили.
Мой возвратный путь лежал по другим горам. Путь такой же тяжелый и со всяким другим конем, не туземным, опасен; при солнечном сиянии ехал я часами по туманам, со всех сторон окружала меня влага. Дороги разглядеть я не мог; но тут нужны были не мои глаза, а лошадиные.
По вершинам некоторых гор лежали снежные полосы, как у нас холсты для беления по деревням. Горы еще тем нехороши, особенно для усталого путника, который видит перед собою цель своего странствования, что эта мнимая близость обманывает его зрение. С крыльями легко бы долететь по прямому направлению, но тут кружишься иногда час и более почти всё на одном месте, потому что крутизна скалы не дозволяет прямо спускаться, а надобно лавировать.
В субботу пришел австрийский пароход, в воскресенье пришел русский бриг «Неандр» с архимандритом Софонией. У Базили обедали архимандрит, капитан брига Рябинин и граф Бутурлин с сыном, променявший свое русское графство, русские поместья и коренную личность на состояние не помнящих родства и приписанных к Римской церкви. Итальянцами им не бывать, разве потомкам их, а русскими они уже не являются. Если всё это по убеждению и для спасения души, то и прекословить нечего. В некотором отношении можно иногда пожалеть о них, но еще более должны им позавидовать, ибо временные блага принесли они в жертву.
Во вторник, к пяти часам пополудни, сели мы на австрийский пароход «Шилд». Он был окрещен во имя Ротшильда, но Ротшильд не согласился быть восприемником его, и пароход обезглавили. Дня два пред отъездом нашим дул сильный ветер и раскачал море. До острова Родоса нас порядочно било, тем более что машина не в соразмерности с величиною судна. Мы шли медленно, узлов по пяти в час. Пароход новый, и деревянная обшивка его, хотя очень щеголеватая, не обдержалась и не отселась. Никогда не слыхал я подобной трескотни и скрипотни. Казалось, что всё лопается, трескается и того и смотри распадется. Со всем тем в субботу, в четвертом часу пополудни, бросили мы якорь на Смирнском рейде и к 7 часам были уже заключены в свою карантинную тюрьму.
На Смирнском рейде стоял французский пароход, отправляющийся в Константинополь, а на нем – Ламартин. Если турецкое правительство не было бы нелепо, то засадило бы Ламартина в карантин вместо того, чтоб дать ему богатое поместье в своих владениях. Ламартин перевернул Францию вверх дном и после того бежит из нее как кошка, когда напроказит и разбросает посуду. А диван, который ищет покровительства и милости Франции, оказывает неслыханное благодеяние безумцу, от которого все партии во Франции отказались и которого всё равно обвиняют. Да и он хорош, устроив у себя республику, христорадничает у потомков Магомета и записывается к ним больше чем в подданство, в челядинцы, ибо идет питаться их милостынею и хлебом.
На возвратном пути ничего замечательного не было. Плыли мы по знакомой дороге и мимо знакомых островов, только приставая к некоторым и не выходя на берег, согласно с карантинными правилами. Либеральные врачи воюют против карантинов, но видят в них вопрос более политический, нежели общественного здравия и негодуют на карантины как на стеснение свободы человеческой – наравне с цензурой, с запретительными тарифами и проч., и проч.
Дело в том, что со времени учреждения турецких карантинов о чуме в Турции не слыхать. Это лучшее свидетельство в пользу карантинной системы – разумеется, благоразумной и умеренной, а не произвольной и излишне притеснительной. Смирнский карантин очень порядочен – на берегу моря, свежий ветер от него утоляет жар, и шум разбивающихся волн сладостно пробуждает внимание. Комнаты просторны и чисты, вероятно, потому, что султан на днях проехал через Смирну и на всякий случай всё в ней освежили и побелили.
Точно то же делается и на Руси. Карантинная стража не пугает, как в Одессе, своими смертоносными мундирами, забралами и проч. У нас всё пересолят.
Между тем наблюдательность здешней стражи очень бдительна и вовсе не докучлива. Я бросил бумажку из окна, и через несколько времени пришел ко мне один из надзирателей и спросил меня, я ли бросил. На ответ мой, что я, просил меня вперед не делать. Сошел в сад, подобрал все лоскутки бумаги, апельсинные корки и бросил их в море.
Обедаем мы с августейшего стола, то есть обед наш готовится поваром из Смирнской гостиницы «Два брата Августа». В карантине с нами англичанин Робертсон, сын датского консула в Смирне, с женою, ребенком и братом, барон Шварц, баварец, наш иерусалимский спутник, два немецких живописца и около ста человек разного сброда. Вечером турки поют, играют в жгуты на дворе. Много в них живости и веселости. В то же время другие турки обращаются к востоку и, не смущаемые ни присутствием нашим, ни играми своих братьев, с благоговением совершают под открытым небом свою вечернюю молитву. В числе стражи есть турецкий офицер, балагур и шутник; около него собирается кружок и потешается над его рассказами и разными выходками.
Вообще в Турции заметно равенство между различными состояниями. Дух братства, вероятно, происходит от того, что степень образованности, то есть необразованности, почти общая. Вместе с тем много у них челядинства, и хоть немного зажиточный турок ничего сам не делает и окружен большей или меньшей прислугой.
В среду (я сбился числами), при восхождении солнца, отворили нам ворота нашей карантинной темницы. Множество барок было уже у берега. Все бросились нагружать на них свою кладь, и через час никого уже не было в карантине. Дул довольно сильный ветер, и море барашилосъ. Жене не хотелось пасти это волнующееся стадо, и мы послали в город за носилками и лошадью, чтобы ехать берегом. Между тем море стихло, и мы спокойно отправились в лодке, под охранением русского матроса, поселившегося в Смирне. Остановились мы по-прежнему в «Августейшей» гостинице.
Был я у паши, московского знакомца. Он немного говорит по-французски, помнит Петербург и многие лица, которых он там знал, и расспрашивал меня о них. Его почитают приверженцем русской системы и потому удаляют его от султана.
Султан заехал в Смирну вопреки маршрута, начертанного ему министерством. Уверяют, что сераскир, другой его зять, умолял его на коленях не заезжать в Смирну, пугая болезнями, землетрясениями, etc. Но, если не удалось им помешать султану приехать в Смирне, то успели они ограничить пребывание его в ней несколькими часами, тогда как приготовления и праздники устроены были на несколько дней.
Говоря о Ламартине, недавно проехавшем через Смирну, припоминал он слова его в палате депутатов о том, что Турция – это труп; и я сказал, что тогда Ламартин – червь, который питается этим трупом, что очень рассмешило пашу.
Вместо пятницы пароход отправился в четверг. К четырем часам переехали мы на него в лодке, которую порядочно качал противный ветер, но русский матрос перевез нас благополучно. На пароходе нашли мы знакомое семейство муллы, бывшего в Иерусалиме, и очень дружно жили на пароходе с гаремом его, очень обходительным и даже не закутывающим лиц своих. Ветер был сильный и совершенно противный. Мы шли медленно, пароход скрипел во всю мочь, но качка была сносная. Нервы мои сначала несколько взбудоражились, но вскоре угомонились, и всё обошлось благополучно.
Ночью остановились мы у острова Митилена и нагрузили на наш пароход около ста сорока негров и негритянок, более последних, которых везли на продажу в Константинополь. Вот тебе и работорговля, против которой так либерально толкуют и так либерально крейсируют на далеких морях и которая здесь открыто производится под австрийским флагом. Впрочем, негры эти казались очень покойны и даже веселы, лежа на палубе, как скотина. Их ощупывали и осматривали, чтобы видеть, нет ли каких телесных пороков. Охотники и знатоки определяли, каждому и каждой, чего тот или другая стоит. Кажется, средняя цена от 1500 пиастров до 2000 и 2500. Но капитан парохода говорил, что совершить покупку на пароходе он не дозволит. Нас пугали усиления качки в Мраморном море, но ветер к вечеру утих, и мы спокойно проспали последнюю ночь нашего плавания.
Суббота, 24 июня
К десяти часам утра, бросили мы якорь в красивом Константинопольском рейде.
В том или другом восточном городе славятся в особенности какие-нибудь плоды, но вообще нет для фруктов лучшего климата, чем Милютинские лавки[61]61
Милютинские лавки, ряды – одно из самых старых торговых заведений Петербурга. Названы по имени строителя (в 1737—1742) и первого хозяина Алексея Ивановича Милютина. – Прим. ред.
[Закрыть]. Здесь нет поры зрелости для плодов. За неумением и неимением средств сохранить их в холодном месте, срывают их с дерева зелеными, да и пора их кратковременна. То их еще нет, то их уже нет. Восток роскошен только в «Тысяче и одной ночи». Какая может быть роскошь в стране, где женщины – невидимки?
Буюкдере, 28 июня
Мы переехали сюда в дом Титова. Около 5 часов утра пробудило нас в Пере легкое землетрясение. Встал с постели. Всё в воздухе, на небе, на море, на земле было тихо и ясно, волновалась одна внутренность земли. Нас провожало землетрясение (8 апреля), и на обратном пути почти встретило землетрясение. Пришла неприятная мысль о том, что если было одно землетрясение, почему не быть еще землетрясению завтра, послезавтра и так далее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.