Электронная библиотека » Петр Вяземский » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Записные книжки"


  • Текст добавлен: 27 июня 2019, 11:40


Автор книги: Петр Вяземский


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 42 страниц)

Шрифт:
- 100% +

«Прошу вас, не беспокойтесь» – для меня континентальное выражение, которое иностранцу не приведется и не придет на ум сказать англичанину: ибо англичанин ни для кого не беспокоится и не женируется[9]9
  Женироваться (от франц. gener) – затрудняться, не решаться, по скромности. – Прим. ред.


[Закрыть]
; а если он что и совершает похожее на учтивость, уступчивость и общежитейское жертвоприношение, но вовсе не для вас, а для себя, как исполнение обязанности и потому что так заведено и так быть должно. Ваша личность перед ним всегда в стороне, и если вздумается вам ее выставить, то англичанин вытаращит глаза на вас и вас не поймет.

Англичанина не собьешь с родной почвы, как ни переноси его на чужую – в Париж, Рим или Петербург. Француз податливее и сговорчивее. Русский, с легкой руки Петра I, легко поддается чужим обычаям, где бы он ни был. Англичанин везде одевается, завтракает, ходит и мыслит по-английски. Это почтенно, но вчуже досадно и обидно.

Смотря на англичанина, особенно в Англии, чувствуешь его нравственное достоинство и силу. И этим, хотя и с грустью пополам, объясняешь себе превосходство и тяжеловесность английской политики в делах Европы и всего мира.

Английский деспотизм обычаев превосходит всякое понятие. В оперную залу не впустят иностранца, если у него серая шляпа в руках. Если едешь в омнибусе и поклонишься знакомому на улице, он примет это за неприличие и обиду. За обедом есть не как едят другие, ставить рюмку не на ту сторону, где должно, резать, а не ломать свой ломоть хлеба: всё это может погубить человека в общественном мнении; и как ни будь он умен и любезен, а прослывет дикарем.

Что за прелесть английская езда! Катишься по дороге как по бархату, не зацепишься за камушек. Колес и не слыхать. Дорожную четырехместную карету, в которой покойно сидят шесть человек, везет пара лошадей, но зато каких! Около 35 верст проезжаешь в два часа с половиной. У нас ездят скорее, но часто позднее доезжаешь до места. Здесь минута в минуту приезжаешь в известный час. Здесь на деле сбывается пословица тише едешь, дальше будешь. К тому же нет мучительства для лошадей: не слыхать кучерского ругательства и голоса, бичом своим он лошадей не погоняет, лошади пользуются личными и гражданскими правами. Огромная машина словно катится сама собою.

Из Брайтона ездили мы в ближайший городок Льюис. После моря и голых брайтонских берегов глаз отдыхает на зелени пригорков, деревьев и лугов, окружающих Льюис. В Англии зелень имеет особую свежесть и прелесть. Мы попали на скотный рынок, на ярмарку. Коровы, бараны, свиньи и мясники – все были налицо и в движении. Английский скот также имеет свое особенное дородство и достоинство.

Во время нашего завтрака в гостинице подъезжает к крыльцу четырехместная карета, очень красивая, с парой хороших лошадей, кучер одет порядочно. Вылезают четыре человека также весьма пристойной наружности. Кто это? Джентльмены они или поселяне, то есть по-нашему мужики? Зашел о том спор между нами. На поверку вышло мужики, но мужики вольные, хлебопашцы, то есть фермеры. Выпив по стакану портера, отправились они на свой скотный базар. Эти господа могли нам дать мерку и образчик всего того, чем Англия отличается от других государств.

* * *

Извлечение в переводе из неизданных на французском языке собственноручных записок польского короля Станислава Понятовского.


1) Мой портрет[10]10
  В прошлом веке и особенно во Франции такие портреты были в большой моде и служили светской забавою в высшем и литературном обществе. – Прим. авт.


[Закрыть]

Писал я его в 1756 году, перечитал в 1760 году. Тогда прибавил я к нему несколько слов, записанных под этим числом. В продолжение моих записок укажу откровенно читателю моему на изменения, которые годы и обстоятельства внесли в мой портрет, по крайней мере настолько, насколько дано человеку познавать себя.

Начитавшись портретов, я захотел написать и свой.

Был бы я доволен наружностью своей, если был бы ростом несколько повыше, если бы нога моя была стройнее, нос менее орлиный, зрение не столь близорукое, зубы более на виду. Нимало не думаю, что и при исправлении этих недостатков вышел бы я красавцем; но не желал бы быть пригожее, потому что признаю в физиономии своей благородство и выразительность. Полагаю, что в осанке, движениях моих есть что-то изящное и отличительное, которое может везде обратить на меня внимание. Моя близорукость дает мне, однако же, и нередко вид несколько смущенный и мрачный, но это не надолго. После минутного ощущения неловкости часто в осанке моей обнаруживается излишняя горделивость.

Отличное воспитание, полученное мной, много содействовало к прикрытию недостатков моих, как внешних, так и ума моего. Оно помогло мне извлечь возможную пользу из моих способностей и выказать их несоразмерно с их истинным достоинством. Достаточно имею ума, чтобы быть в уровень с каждым предметом разговора; но ум мой не довольно плодовит, чтобы надолго овладеть разговором и направить его, разве речь зайдет о таком предмете, в котором могут принять участие чувство и живой вкус, которым одарила меня природа ко всему, что относится до художеств. Скоро подмечаю и схватываю всё смешное и нелепое и все людские странности и кривизны. Часто давал я людям это чувствовать слишком скоро и резко. По врожденному отвращению ненавижу дурное общество.

Большая доля лени не дала мне возможности развить, сколько бы следовало, мои дарования и познания. Принимаюсь ли за работу – не иначе как по вдохновению; делаю много за один раз и вдруг или же ничего не делаю. Я нелегко выказываюсь и высказываюсь и вследствие того кажусь искуснее, нежели бываю на самом деле. Что же касается до управления делами, то прилагаю к ним обыкновенно слишком много поспешности и откровенности, а потому нередко впадаю в промахи. Я мог бы хорошо судить о деле, заметить ошибку в проекте или недостаток в том, кто должен привести этот проект в исполнение; но мне к тому нужны еще и совет постороннего, и узда, чтобы самому не впасть в ошибку.

Я чрезмерно чувствителен, но живее чувствую скорбь, нежели радость. Горе слишком сильно овладевало бы мною, если бы в глубине сердца не таилось предчувствие великого счастья в будущем. Рожденный с пламенным и обширным честолюбием, питаю в себе мысли о преобразованиях, о пользе и славе отечества моего: эти мысли сделались как бы канвою всех действий моих и всей жизни.

Я не считал себя пригодным к женскому обществу. Первые опыты сближения моего с женщинами казались мне случайными и условными. Наконец познал я нежность любви: люблю так страстно, что малейшая неудача в любви моей сделала бы из меня несчастнейшего человека в мире и повергла бы меня в совершенное уныние.

Обязанности дружбы для меня священны; простираю их далеко. Если мой друг провинится предо мной, то готов я сделать всё возможное, чтобы отвратить разрыв между нами; долго после оскорбления, им мне нанесенного, помню только то, чем был я ему некогда обязан. Я признаю себя добрым и верным другом. Правда, дружен я не со многими, но всегда безгранично благодарен за всякое добро мне оказанное. Хотя очень скоро подмечаю недостатки ближнего, но очень охотно прощаю их, вследствие рассуждения, к которому часто прибегал, а именно: как ни почитай себя добродетельным, но если беспристрастно всмотришься в себя, то отыщешь в себе весьма унизительные тайные сходства с величайшими преступлениями: им будто недостает только случая и сильного давления, чтобы распуститься. Беда, если не будешь строго сторожить за собой.

Люблю давать, ненавижу скряжничество, но зато не очень умею распоряжаться тем, что имею. Не так крепко храню тайны свои, как тайны чужие, на которые я очень совестлив. Я очень сострадателен. Мне так приятно видеть себя любимым и одобряемым, что самолюбие мое возросло бы до крайности, если бы опасение показаться смешным и навык светских приличий не научили бы меня умению обуздывать себя в этом отношении. Впрочем, я не лгу, столько же по нравственным правилам, сколько и по врожденному отвращению ко всякому лицемерию.

Не могу сказать о себе, что я набожен, по общему значению этого слова; но смею сказать, что люблю Бога и часто молитвою обращаюсь к Нему. Я не чужд утешительного убеждения, что Он оказывает нам милость Свою, когда мы о том просим Его. Мне еще даровано счастье любить родителей моих, как по склонности, так и по обязанности. Хотя под первым движением досады мысль об отмщении и могла бы прийти мне в голову, но полагаю, что не мог бы я осуществить ее на деле: жалость взяла бы верх. Случается, что прощаешь по слабости так же часто, как и по великодушию. Опасаюсь, что по этой причине многим из моих предположений на будущее время не дано будет обратиться в действительность. Охотно размышляю и достаточно наделен воображением, чтобы не скучать наедине и без книги, особенно с тех пор, что люблю. (1756 год.)

Должен я ныне прибавить, что могу долго и постоянно желать одного и того же. Наблюдая за собой, пришел я к заключению, что, находясь уже три года среди людей отвратительных и гнусных, которые навлекли на меня ужасные страдания, я сделался менее способным ненавидеть. Не знаю, истощился ли мой запас ненависти, или кажется мне, что видал я и хуже этого. Если буду когда-нибудь счастлив, то желал бы я, чтобы все были счастливы и никому не было бы повода сожалеть о счастии моем. (1760 год.)

История может, конечно, отказать несчастному Понятовскому в государственных качествах, которыми должен обладать правитель народа; но, прочитав сей портрет, который нельзя заподозрить в несходстве и в недостатке чистосердечия, нельзя, забывая венценосца, не сочувствовать человеку. Да и все современные свидетельства соглашаются в похвальном и лестном отзыве о нем. Сочувствуя, нельзя и не пожалеть об игралище и жертве каких-то обольстительных и счастливых обстоятельств, которые почти мимо воли его вознесли его на блестящую вершину, а потом низринули в смутные столкновения, заперли в безысходную засаду и устремили к окончательному падению.

Впрочем, и при большей твердости духа, и при лучшем умении вести державные дела, едва ли мог бы Понятовский или кто другой усидеть на шатком польском престоле. Исторические, географические и соседственные сервитюды[11]11
  Здесь: подчиненное положение. – Прим. ред.


[Закрыть]
и давление влекли роковою силой Польшу к неминуемой гибели и, так сказать, политическому самоубийству. Можно сказать, что внешние тяготения ослабили и ампутировали Польшу; но и Польша сама деятельно работала в смысле окончательного разложения своего.

Мы упомянули о географических условиях Польши, заимствуя мысль у князя Паскевича. Его спрашивали, почему поляки всегда раболепствуют или бунтуют. «Такова уже их география», – отвечал наместник.

Пойдем далее в выписках своих.


2) Поручение, данное Ностицу в Варшаве.

Сделанное мне предложение

Вскоре по кончине Августа III курфюрст, старший сын его, сделал в Польше попытку наследовать ему. Супруга его частным образом действовала в этом же смысле. Камергер Ностиц прислан был в Варшаву с этой же целью. Саксонский двор вздумал, между прочим, предложить мне денежную сумму и много других обещаний с тем, чтобы я отказался от подобного соискательства. Советник Шмидт, на которого возложены были эти переговоры, сам смеялся, всё это мне передавая и угадывая заранее мой ответ. Но все эти саксонские проекты уничтожены были оспой, от которой курфюрст умер, и никто не хотел заменить его одним из братьев.


3) Важное предложение, сделанное мне Кейзерлингом

Около половины 1764 года, когда затруднения к моему избранию на престол, по-видимому, более и более скоплялись, посол Кейзерлинг, который всегда оказывал мне самую приязненную доверенность, спросил меня однажды: «Что скажете вы о мысли, которая пришла мне в голову и о которой желал бы я знать мнение ваше. Нельзя ли было бы, вместо вас, призвать к престолу дядю вашего, русского палатина князя Чарторижского? Скажите мне искренно: что было бы полезнее для Польши? Вы дадите мне на это ответ через три дня».

В этот промежуток времени тысяча различных мыслей выказала мне вопрос сей со всех сторон. Главнейшая мысль, более всех меня озаботившая, была та, что рано или поздно императрица может обвенчаться со мной, если буду я королем; а если королем не буду, то и браку этому никогда не бывать. С другой стороны, три человека, которых я тогда наиболее любил, были: старший брат мой, Ржевуский (после маршал) и Браницкий, с которым дружественно сблизился я в России. Нужно сказать, что дядя мой, палатин, явил этим трем лицам чувствительные доказательства недоброжелательства своего. Наконец, знал я деспотический и неукротимый нрав моего дяди. Всё это по истечении трех дней побудило меня сказать: «Какой ни имел бы я повод полагать, что дядя лично дружески расположен ко мне, но не могу не сознаться, что, по мнению моему, царствование дяди моего было бы крутым и жестким, и по этой причине думаю, что для блага народа лучше было бы мне быть королем, а не ему». Как скоро Кейзерлинг выслушал мой ответ, он воскликнул с живостью: «Боже упаси нас от жестокосердного царствования, – и прибавил, – чтобы не было впредь и в помине о том».

Это обстоятельство, столь важное в жизни моей, более всего утвердило меня в убеждении, что из всех человеческих заблуждений менее всех простительное есть гордость. Тот, кто хвалится тем, что он в таком или другом случае хорошо сказал или хорошо действовал, не принимает в соображение, что человек не в силах дать себе мысль, что все мысли – и преимущественно те, что впоследствии наиболее обольщают нас одержанным успехом, – исходят от Того, Кому благоугодно было нам их ниспослать.

Только спустя восемь лет после этого ответа представился уму моему тот, который надлежало бы мне сделать, а именно: «Не хочу быть королем без уверенности, что буду супругом императрицы. Если будет мне в том отказано, то прошу одного удостоверения в благорасположении будущего короля к трем друзьям моим; я же останусь частным лицом. Корона без императрицы не имеет для меня никакой прелести». Таким образом всё примирил бы я. В первом случае до какой степени блеска и благоденствия возвысилась бы Польша! В другом случае снискал бы я себе новое право на уважение и признательность императрицы. Вместе с тем обеспечил бы я фортуну трех друзей моих, а равно мог бы быть уверенным в особой ко мне милости дяди моего и во всех возможных выгодах и приятностях, коими пользоваться может частный человек. Я отвратил бы от себя все скорби и от отечества моего все бедствия, на которые будет указано в продолжении сих записок.

А первоначальная причина всех этих неблагоприятных последствий заключается в том, что дядя мой никогда простить не мог, что не он, а я сделался королем. Я уверен, что доходило до сведения его (если не сам он внушил это) предложение, сделанное мне Кейзерлингом. Сужу по тому, что, спустя несколько месяцев, когда речь зашла о противодействии, даже до пролития крови, которое может встретить избрание мое на престол, и я отвечал, что скорее откажусь от короны, нежели потерплю, чтобы избрание мое стоило единой капли польской крови, то княгиня Стражница (Straznik?), впоследствии маршальша, горячо сказала следующие слова: «Да ведь зависело только от…», и тут в смущении прервала речь свою и обратила разговор на другие предметы.

Почти то же повторилось, хотя и не в таких размерах, при назначении императором Александром в наместники Зайончека, тогда же пожалованного в княжеское достоинство. Это назначение было для всех совершенно неожиданным и всех удивило. Второй князь Адам Чарторижский и вся Пулавская партия[12]12
  Пулавы – великолепное, недалеко от Варшавы, поместье Чарторижских, посещаемое путешественниками и воспетое поэтами. – Прим. авт.


[Закрыть]
желали и полагали, что выбор императора падет на него. Зайончек был храбрый генерал (как почти и все поляки храбры на войне), лишился ноги в сражении, ходил на костылях, был человек честный, но вовсе не был на виду и не имел тех блестящих качеств, которые вызывают на честолюбие. Он не имел ни партии, ни клевретов, ни трубачей за себя; мало имел даже и связей в варшавском аристократическом обществе. По старости лет не имел и поклонниц и усердных ходатайниц в прекрасном поле (а в Польше непременно нужно иметь свою партию и свой летучий женский отряд).

По всему этому император именно и обратил внимание свое на него. Однажды в Варшаве призывает он генерала Зайончека в свой кабинет и спрашивает мнения его, кого бы назначить наместником царства. Выслушав его, государь говорит ему: «А мой выбор уже сделан: я вас назначаю». Старик, никогда о том и не мечтавший, не менее публики удивлен был, когда, вошедши в царский кабинет рядовым генералом, вышел он из него царским наместником. Разумеется, не одно это назначение посеяло в обществе семена раздора и оппозиции; но, по всем соображениям, оно немало могло тому и содействовать. Впрочем, для соблюдения истины должно прибавить, что, по общему мнению, сильно разыгралось тут не столько обманутое честолюбие князя Чарторижского, сколько деятельное и суетливое честолюбие семейства его.


4) Отрывок из письма императрицы 2 августа 1762 года

«Согласно с желанием его, отправляю графа Кейзерлинга послом в Польшу, чтобы сделать вас королем. А если он в том не успеет, то пусть будет избран князь Адам». (Чарторижский.)

Зимой 1763—1764 годов писал я императрице: «Не делайте меня королем, а снова призовите к себе». Не одни сердечные чувства побуждали меня выразить эту просьбу. Я был убежден, что могу принести в таком случае более пользы отечеству моему как частное лицо при ней, нежели здесь как король. Но просьбы мои не получили удовлетворения.


5) Анекдот, касающийся до избрания моего

За несколько недель до дня, назначенного для моего избрания, у императрицы возникло сильное опасение, что избрание мое может вовлечь ее в большие затруднения и даже в войну с Портою. Вопреки Панину, писала она к Кейзерлингу, что, опасаясь многих неудобств для России и для себя от слишком упорного настаивания на избрании моем, она повелевает ему не доходить до формального поручительства за меня, но ограничиться действием, которое он почтет влекущим за собой наименее худые последствия.

Панин осмелился написать Кейзерлингу: «Не знаю, что пишет вам императрица; но после всего, что мы доныне сделали, честь императрицы и государства нашего так связана с этим вопросом, что, отступая от него, мы много повредили бы себе. Итак, продолжайте как следует, чтобы довершить это дело. Смело вам это высказываю».

И Кейзерлинг не побоялся ослушаться своей государыни и последовать совету ее первого министра. Он изложил формальный акт от имени императрицы. А поскольку был он в то время болен и не мог лично представить его примасу (как то обыкновенно делалось в прежних избраниях), то и представил бумагу свою через посольского секретаря, барона Аша.

Избрание мое совершилось единогласно и в таком порядке, что большое число дам присутствовало на избирательном поле, посреди дворянских эскадронов. Только и был при этом один несчастный случай: лошадь лягнула господина Трояновского и раздробила ему ногу. Многие дамы сливали голоса свои за избирательными кликами воеводств, когда примас на колеснице своей проезжал и собирал от маршалов воеводских конфедераций избирательные записки за скрепою присутствующих.

По общему мнению, около 25 тысяч человек окружало избирательное поле, и в этом числе ни один голос не восстал против меня.

Что ни говори, а если смотреть беспристрастно, то в этой отрывочной исповеди не обрисовывается пошлый и своекорыстный честолюбец. Тут честолюбие есть, но оно очищено и облагорожено более возвышенными побуждениями; оно питается двойной любовью. В исповедующемся видим хотя и грешника, но честного человека; видим здравый ум, который хорошо и верно судит о настоящем положении и так же верно предвидит опасения в будущем. Он раскаивается в том, что увлекся, что не следовал видам, которые сам исчислил и оценил; но раскаивается поздно. Впрочем, когда же в делах житейских раскаяние не бывает поздней добродетелью?

Вместе с тем виден здесь и поляк-мечтатель. Польская политика всегда сбивается на фантазию. Романтической литературы еще и в помине не было, а благодаря полякам была уже романтическая политика, пренебрегающая единством времени, места и действия. У них нет классического воззрения на вещи и события. Всё перед ними освещается фальшфейерами, которые принимают они за маяки.

В своей романтической мечтательности, в своей галлюцинации Понятовский строит свой воздушный замок, воздушный престол на несбыточном браке с императрицей. Его не пугает, не отрезвляет вся несообразность подобной надежды; его не пробуждает от сновидения вся историческая, политическая и народная русская невозможность такого события. Для романтической политики нет ни граней, ни законов; для нее нет никаких невозможностей. В покушениях своих, в политических стремлениях поляки не признают роковой силы слова невозможность.

Не видали ли мы много примеров тому и после Понятовского? Кому из поляков не грезилось хотя раз в жизни, что Европа почтет для себя обязанностью и удовольствием предложить ему руку и сердце свое и принести в приданое все силы и войска свои? И легковерный и несчастный поляк, рассчитывая на это будущее, губит свое настоящее.

Он пускается во вся тяжкая, ставит ребром свой последний злотый, свои последние усилия и надежды и окончательно разоряется впредь до нового самообольщения, до нового марева и новых жертвоприношений неисправимой мечте своей. Разумеется, государственной политике должно, при таких периодических увлечениях и припадках, быть всегда настороже. Это периодически-хроническое расположение угрожает спокойствию и безопасности соседей. Всё это так; но сердиться на поляков не за что, а ненавидеть мечтателей – и подавно. Вспомним слово князя Паскевича: вся их романтическая политика грешит роковыми условиями непреложной географии.

Странная и какая-то таинственно-роковая игра запечатлела судьбу Понятовского. Будущее царствование его случайно возродилось в Петербурге; в Петербурге же и погасло это посмертное царствование. По движению великодушия и рыцарства императора Павла развенчанный венценосец был призван в Петербург. Царской тени его воздавались почести, подобающие неизгладимому величию царского достоинства. Он жил в Мраморном дворце, окруженный придворным штатом. На всех праздниках, во всех торжествах император Павел уделял ему царское место. Он постоянно был к нему внимателен и приветлив, с той врожденной и утонченной вежливостью, которая отличала императора, когда он к кому благоволил и не был раздражен неприятными впечатлениями. Одним словом, Понятовский жил и умер в Петербурге польским королем, но только без польского королевства. Впрочем, едва ли и в Варшаве владел он этим королевством.

Как много драматических движений и неожиданностей в этой участи; как много глубокого исторического и нравственного смысла! Здесь история в романе, и роман в истории.

* * *

Известно, что император Александр Павлович в последние годы царствования своего совершал частые и повсеместные поездки по России. В это время дорожное строительство и повинность доходили до крайности. Ежегодно и по нескольку раз в год делали дороги, переделывали их и все-таки не доделывали, разве под проезд государя; а там опять начнется землекопание, ломка, прорытие канав и прочее. Эти работы, на которые сгонялось деревенское население, возрастали до степени народного бедствия.

Разумеется, к этой тягости присоединялись и злоупотребления земской администрации, которая пользовалась, промышляла и торговала дорожными повинностями. Народ кряхтел, жаловался и приписывал все невзгоды Аракчееву, который тут ни душой, ни телом не был виноват. Но в этом отношении Аракчеев пользовался большой популярностью: он был всеобщим козлом отпущения на каждый черный день.

В Московской губернии в осеннюю и дождливую пору дороги были совершенно недоступны. Подмосковные помещики за 20 и 30 верст отправлялись в Москву верхом. Так ездил князь Петр Михайлович Волконский из Суханова; так ездили и другие. Так однажды въехал в Москву и фельдмаршал Сакен. Утомленный, избитый толчками, он на последней станции приказал выпрячь лошадь из-под форейтора, сел на нее и пустился в путь. Когда явились к нему московские власти с изъявлением почтения, он обратился к губернатору и спросил его, был ли он уже губернатором в 1812 году; на ответ, что не был, граф Сакен сказал: «А жаль, что не были! При вас Наполеон никак не мог бы добраться до Москвы».

* * *

Карамзин говорил, что если отвечать одним словом на вопрос: «Что делается в России?», то пришлось бы сказать: «Крадут». Он был непримиримый враг русского лихоимства, расточительности, как частной, так и казенной. Сам был он не скуп, а бережлив; советовал бережливость друзьям и родственникам своим; желал бы иметь возможность советовать ее и государству.

Ничего так не боялся он, как долгов, за себя и за казну. Если никогда не бывал он, что называется, в нужде, то всегда должен был ограничиваться строгой умеренностью, впрочем (как сказано выше), чуждою скупости: напротив, он всегда держался правила, что если уж нужно сделать покупку, то должно смотреть не на цену, а на качество, и покупать что есть лучшее.

В первые времена письменной деятельности Карамзина, да и позднее, литература наша не была выгодным промыслом. Цены на заработки стояли самые низкие. Журналы, сборники, им издаваемые («Аониды» и пр.), не представляли большого барыша и едва давали возможность сводить концы с концами. В молодости в течение двух-трех лет прибегал он как к пособию к карточной коммерческой игре. Играл Карамзин умеренно, но с расчетом и умением. Можно сказать, до самой кончины своей он не жил на счет казны. Скромная пенсия в 2000 рублей ассигнациями, выдаваемая историографу, не была для казны обременительна.

Впоследствии близкие отношения к императору Александру, милостивое, дружеское внимание, оказываемое ему монархом, не изменили этого скромного положения. В сношениях своих с государем Карамзин дорожил своей нравственной независимостью, боялся утратить и затронуть чистоту своей бескорыстной преданности и признательности. Он страшился благодарности вещественной и обязательной.

Можно подумать, что и государь, с обычной своей мечтательностью, не хотел придать сношениям своим с Карамзиным характер официальный. Впрочем, приближенные к императору замечали не раз, что он не имел ясного понятия о ценности денег: иногда вспоможение миллионом рублей частному лицу не казалось ему чрезвычайным, в другое время он задумывался над выдачей суммы незначительной.

Карамзин за себя не просил: другие также не просили за него, и государь, хотя и довольно частый свидетель скромного домашнего быта его, мог и не догадываться, что Карамзин не пользуется даже и посредственным довольством.

Как уже сказано, Карамзин заботился не о себе. Но в меланхолическом настроении духа, к которому склонен он был даже и в дни относительного счастья, не мог он внутренне не думать с грустью о том, что не успел обеспечить материально участь довольно многочисленного и нежно и горячо любимого им семейства. Провидение, в которое он покорно и безгранично веровал, оправдало эту веру и между тем поберегло бескорыстие и добросовестность его. Пока бодрствовал он духом и телом, обстоятельства не искушали его и не приводили в опасение быть в противоречии с самим собой.

Только на смертном одре и за несколько часов до кончины получил Карамзин поистине царскую награду, возмездие за чистую и доблестную жизнь, за долгую и полезную деятельность и заслуги перед Отечеством. Это была, так сказать, при жизни, но уже посмертная награда. Оказал ее не император Александр, а, в память его, достойный и великодушный преемник его. Глубоко, умилительно растроганный подобной милостью, Карамзин оставался верен правилам и убеждениям своим: он находил, что милость чрезмерна и превышает заслуги его. Последние строки, написанные его ослабевшей и уже остывающей рукой, которая некогда так деятельно и бодро служила ему, стали выражением глубокой благодарности тому, кто осветил предсмертные часы его. Карамзин умирал спокойно, зная, что участь детей его обеспечена.

* * *

Странные бывают люди! Есть, например, такие, которые на том основании, что они переносятся в далекое место быстро и по железным дорогам, а Лейбниц и Вольтер медленно тащились по выбоинам и рытвинам в неуклюжих почтовых рыдванах, твердо убеждены, что они выше и умнее Лейбница и Вольтера. При каждом удобном, а часто и неудобном случае они на лету и с высоты вагона своего смеются над этими жалкими недорослями, выражают презрение к минувшему времени, рисуются и любуются собой в настоящем. Как бы растолковать этим господам, что хотя век наш материально и обогатился многими изобретениями и вспомогательными средствами, но всё же не дошел еще до того, что выдумал паровой аппарат, который придавал бы ума тем, кто ума не имеет.

Терпение! Пускай обождут они немного; может быть, такой аппарат и осуществится, и тогда разрешат им смеяться над Лейбницем и Вольтером.

* * *

А.М.Пушкин спрашивает путешествующего англичанина, правда ли, что изобрели в Англии машину, в которую вводят живого быка, и полтора часа спустя подают из машины выделанные кожи, готовые бифштексы, гребенки, сапоги и проч. «Не слыхал, – простодушно отвечает англичанин. – При мне еще не было; вот уже два года, что я разъезжаю по материку: может быть, эта машина изобретена без меня».

* * *

Приятель князя Дашкова выражал ему свое удивление, что он ухаживает за госпожой ***, которая не хороша собой, да и не молода. «Всё это так, – отвечал князь, – но если бы ты знал, как она благодарна!»

* * *

Княгиня Ц. говорила, что не желала бы овдоветь, а желала бы родиться вдовой.

* * *

NN говорит: «Жаль, что нет третьего пола для третейского и мирового суда в тяжбе между мужским и женским полом; а то судят и решат между собою дело сами подсудимые».

* * *

Денис Давыдов во время сражения докладывал князю Багратиону, что неприятель на носу. «Теперь, – сказал князь Багратион, – нужно узнать, на чьем носу: если на твоем, то откладывать нечего и должно идти на помощь; если на моем, то спешить еще ни к чему».

* * *

Е. говорит, что в жизни следует решиться на одно: на жену или на наемную карету. А если иметь ту и другую, то придется сидеть одному целый день дома без жены и без кареты.

* * *

Проезжающий поколотил станционного смотрителя. Подобного рода путевые впечатления не новость. Смотритель был с амбицией: он приехал к начальству просить дозволения подать на обидчика жалобу и взыскать с него за бесчестие. Начальство старалось убедить его бросить это дело и не давать огласки. «Помилуйте, ваше превосходительство, – возразил смотритель, – одна пощечина, конечно, в счет не идет, а несколько пощечин в общей сложности чего-нибудь да стоят».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации