Текст книги "Пир в одиночку (сборник)"
Автор книги: Руслан Киреев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 42 страниц)
Неделю назад можно было смотреть восьмичасовые «Вести», не задергивая шторы, но дни удлинились, и теперь приходится затемнять комнату, что не так-то просто: в карнизах заклинивает, а дернешь чуть сильнее – колесики выпадают, и обратно их уже не вставить, поэтому всякий раз взгромождается на стул и терпеливо передвигает металлические держатели. Держатели тоже выпадают – вылущиваются, – он подбирает их и складывает на подоконник, который когда-то красила Шурочка (дугообразные следы кисти заметны до сих пор), – один, другой, третий, и так, понимает он, будет до тех пор, пока шторы совсем не утратят способность двигаться.
Это не пугает Адвоката. Больше того, когда он, уже на стуле (вспухшее солнце лежало на крыше соседнего дома), услышал хруст ломающегося металла, а в следующий миг – тихое звяканье, то почувствовал некоторое как бы удовлетворение. Во всяком случае, ведя левую штору навстречу правой, уже поджидавшей на середине карниза свою наперсницу, предвкушал (именно предвкушал!), как медленно слезет сейчас со стула, как, согнув ненадежные, со вздутыми венами ноги, отыщет на полу лопнувший держатель, как убедится, что металлическая штуковина эта ни на что больше не годна, и уложит ее на Шурочкин, со следами кисти, подоконник, рядом с другими, такими же мертвыми, – цепочкой выстроились, на одинаковом друг от друга расстоянии. То был своего рода ритуал, обрядовое действо, над смыслом и побудительными причинами которого Адвокат не задумывался – мышление его, хоть и профессионально освоившее приемы формальной логики, было по природе своей конкретным и предметным. (Почти как мышление Мальчика.) Эта-то как раз предметность, эта-то как раз конкретность вкупе с феноменальной памятью на имена и числа, особенно на даты, и обеспечили ему в былые времена триумфальные победы.
Теперь времена эти минули. Дела, в которых Адвокат считался докой – из безнадежной ситуации вытаскивал человека! – утратили вдруг свой криминальный характер и больше не нуждались в юридической эквилибристике. Никто больше не караулил его у входной двери (дозорные с семечками не в счет), не хватал за рукав и не совал рекомендательных писем. Адвокат угасал, опадал, выцветал – любое из этих определений справедливо тут, – однако, как и в случае с карнизом (согнувшись, ищет на полу лопнувший держатель), не нервничал и не терял присутствия духа, скорей наоборот… Ему нравилось отмечать неукоснительность дороги, по которой влечет его, естественность этой аскетичной дороги и ее надежность (нога ощущала твердость покрытия), то есть как раз то, чего ему недоставало во времена триумфов – там-то, увы, нога вязла. Там-то, увы, надежности на было: Адвокат в силу своего ипохондрического характера предчувствовал (а может быть даже втайне желал), что рано или поздно фортуна отвернется от него. Крушение – или то, что другие на его месте расценили б как крушение – не застало его врасплох, принял свой новый статус без паники и, подобно тому, как складывал на подоконник отлетающие держатели (сегодняшний все не находился, а пятиминутка рекламы, между тем, уже началась), выстраивал целеустремленную шеренгу собственных неудач. То были, если угодно, верстовые столбики, которые он в иные минуты не без умиротворения окидывал взглядом.
Реклама продолжалась, но он не воспринимает рекламы (и Мальчик тоже не воспринимает, хотя глядит на экран не мигая); оставив держатель, – будет чем заняться после «Вестей»! – устраивается поудобней.
Не мигая смотрит на экран Мальчик, но что там на экране – не видит, потому что нельзя же видеть одновременно то, что впереди, и то, что сзади.
Мальчик видит, что сзади. (Нападают, знает он, всегда сзади.) А еще он видит, что делается в соседней комнате, той самой, где стоит шкаф с тряпьем и коробками из-под обуви, а также пакетами, на которых прерывисто синеют большие печатные буквы. РИС. ПШЕНО. САХАР… За пазухой у Мальчика колкие новенькие бумажки, он чувствует их грудью, а спиной чувствует, как останавливаются шаги у шкафа, как открывается дверца – скрип громче, чем у него был, потому что дверцу не приподымают (зачем приподымать, если не боишься, что нападут сзади!), слышит, как вываливается с шуршаньем голубой рукав. Значит, плохо, неглубоко засунул рукав – Мальчик делает себе замечание. Спина его с торчащими под рубашкой лопатками напряжена, напряжены ноги, готовые, в случае чего, подбросить своего хозяина и вынести на улицу, а там – ищи ветра в поле! (Мальчик этой поговорки не знает. Мальчик сказал бы: не застукают.) В сторону дачных участков помчится он – не на станцию, куда потом незаметно проберется, а к дачным участкам, что, конечно, будет хитрым маневром. И в голову не придет никому, что удрал на электричке в Москву, здесь станут искать, в лесополосе, как в прошлый раз, но в прошлый раз им повезло: заснул нечаянно, и они схватили.
Сон был лютым врагом Мальчика, лютым и коварным, потому что подкрадывался неслышно и сразу со всех сторон, пуская впереди себя теплоту, которая обволакивает сперва ноги, потом руки, потом повисает, липкая, на веках, и поднять их уже нет силы. Мальчик мечтал, что, когда вырастет, не будет спать совершенно (в отличие от Адвоката, – он, слава богу, не знал, что такое не спать совершенно), ему просто некогда будет спать, потому что время, когда он вырастет, полетит (верит Мальчик) очень быстро. Это сейчас оно ползет, оно почти остановилось, вот даже и часов с тяжелым маятником – задумавший побег прислушивается, – не слыхать (хотя маятник движется), зато звенит посуда на кухне. Ужин скоро… Его позовут и усадят, и будут смотреть на него, как на преступника, как на беспризорного человека из старой, с обгоревшей крышей, бани, мимо которой ему пробираться скоро, – очень внимательно смотреть, по-особому (они умеют!), так что рубашка от этих взглядов сделается тоненькой-тоненькой, а потом совсем растает, и – вот они, денежки, за пазухой!
Вот они, денежки, за пазухой – стоят, каждая бумажка отдельно: караулят момент, чтобы, едва шевельнется он, захрустеть, закричать на весь дом, позвать на помощь. Только одна мирно, липко легла на грудь, это пятерка – старая пятерочка не выдаст его.
Посуда в кухне перестала звенеть, но возникают шаги – все ближе, ближе… На экране открывает и закрывает рот тетенька – говорит что-то, Мальчик старается изо всех сил услышать, что она говорит, это, чувствует, спасет его, спрячет – да-да, можно спрятаться в телевизоре, хотя и остаться на стуле. (Стул тихонько вырастает, подставляя его, предавая его – вот он, вот он, смотрите!) Шаги протопывают за спиной, направляясь к террасе. (Стул опускается.) Скрипят половицы террасы – они скрипят длиннее и жалобней, чем половицы в комнате, звякает стекло в летней двери – оно всегда звякает, когда открывается дверь, – но второго звяканья нет: значит, так оставили, не закрыли, сейчас вернутся.
Попискивает крыльцо. Мальчику не разрешают сидеть на его крашеных ступеньках, а крашеные, гладенькие, нагретые солнцем ступеньки – это как сиденье в лодке. Но не в той лодке, не в том мрачном челноке, где хозяйничает Перевозчик с веслом (не с пером, а с веслом, хотя что тот, что другой заняты, в сущности, одним и тем же), не на угрюмой подземной реке, о которой Мальчик понятия не имеет, а на залитом солнцем Галошевом озере.
Крыльцо смолкло, и почти тотчас заскрипел песок под ногами. Недолго скрипел: в сторону шагнули, к грядке с луком. Надергают сейчас, ополоснут под краном, бросят на мокрую тарелку и – ешь, будут заставлять, ешь: витамины! А он ненавидит витамины. Он ненавидит лук – и сырой лук, и вареный, в супе, и жареный. (Который так любили сыновья Адвоката, вечные, как та подземная река, Шурочкины обидчики.)
Тетенька на экране закончила говорить и пропала. (Адвокат снова принимается искать держатель и находит-таки – под книжный шкаф отскочил! – внимательно осматривает, надев очки, и кладет на подоконник, рядом с другими, в точности соблюдая интервал; верстовой столбик, веха в пути.) Мальчик соскальзывает со стула. Он делает это очень осторожно, хотя деньги за пазухой ведут себя на сей раз смирно. Да и бесполезно подымать шум – никто все равно не услышит… Быстро идет на цыпочках к другой двери, зимней, толкает ее – она тоже подает голос, но не стеклом, как летняя, а цепочкой, – и выбирается в коридор. Здесь темно, а когда он плотно, но мягко, без единого звука, прикрывает за собой тяжелую дверь, становится и вовсе как ночью. Можно, конечно, зажечь свет – выключатель совсем невысоко, – но бдительный Мальчик не зажигает. Делает два бесшумных шага к летней пристроечке, которую в доме называют сенями, отыскивает на ощупь щеколду. Сначала не слишком жмет, потом все сильнее и сильнее (оскалился в темноте) – щеколда срывается. Громко – очень громко! – точно из ружья пальнули. Мальчик замирает. Ни шагов, ни скрипа половиц, зато часы с маятником, которых в комнате не слыхал, здесь, к его удивлению, стучат.
Дверь отходит легко и беззвучно, выпуская полоску неяркого света, Мальчик – навстречу ему, бочком, в узкую щель. И сразу же закрывает дверь, приваливается к ней спиной; в спине-то, явственно различает теперь, и стучат часы.
Пыльное оконце заделано сверху фанеркой, а внизу загораживают стекло два высоких бутыля с зеленой жидкостью, в которую просунуты желтые трубки. Другие концы трубок опущены в миску с водой, торопливо булькающей маленькими пузырьками. Вокруг, на покрытом клеенкой столе, что вплотную придвинут к подоконнику, – множество пустых стеклянных банок. Впрочем, не все пустые – нет, не все! – одна, знает Мальчик, не пустая и, вытянув шею, отыскивает ее глазами.
Банка эта прикрыта обломком черепицы. (Не полностью – оставлено место для воздуха.) Осторожно сдвинув тяжелую – ни одному котищу не справиться! – черепицу, видит маленького, сжавшегося, с распущенным крылом Чикчириша. Поджав лапки и втянув голову, Чикчириш спит – глаза, во всяком случае, закрыты; решил, должно быть, уже поздний вечер. Неудивительно: из-за небольших размеров окна, из-за пыли на треснутом стекле, из-за фанерки вверху и бутылей внизу света в сени попадает мало, поэтому вечер здесь и впрямь наступил. Это хорошо. Это означает, что еще немного, и он наступит всюду.
Тихо, чтобы не разбудить воробья, возвращает черепицу на место. Оглядывается. Он не любит этой холодной коробки, как бы прилепленной к дому, не любит, даже когда в нее пробивается сквозь серое стекло солнце (это бывает до обеда), а сейчас здесь совсем хмуро, все притаилось и ждет, исподтишка наблюдая за ним: и черный старый гардероб в углу (Мальчику не нравится это слово: гардероб), и висящее на стене, с помятыми боками корыто, внутри которого болтаются на веревочках три сухих, для бани, веника – два повыше (глаза), а один, тот, что посередке, вниз уполз (нос), и плетеные, друг на дружке, корзины, похожие на туловище без головы и без ног. Мальчик ежится. Но не столько от страха ежится Мальчик (он не трусливый мальчик), сколько от холода, однако уходить не собирается. Еще раз внимательно обводит взглядом сени, ища, где бы пристроиться и подождать, пока вечер наступит не только в сенях, но и снаружи. Это нехорошее место – конечно, нехорошее! – но чем хуже, чувствует он, тем безопасней. Никто не войдет – кому охота лезть в нехорошие места! Никто не станет искать его здесь – догадайся-ка попробуй, что человек, а тем более ребенок (Мальчик иногда забывал, что он ребенок, но сейчас помнил), прячется в нехорошем месте!
Возле гардероба, но не вплотную, а так, чтобы можно было открыть дверцу, округло громоздился свернутый матрас. На нем-то, косясь на гардероб, и устроился беглец (еще, правда, не беглец, не совсем беглец, но скоро станет им), и здесь-то с ним произошло то, чего он больше всего боялся (а Адвокат, напротив, своими нескончаемыми ночами страстно и бесполезно желал): Мальчик уснул. На бок тихонько завалился, руку под щеку подсунул, и теплая щека стала от руки (а может, наоборот?) еще теплее. Приснилось Мальчику лодка с крашеным, нагретым солнцем сиденьем, рядом, прикрыв голову носовым платком, его, Мальчика, защитник, вокруг плавают на зеленой воде белые лепестки, спичечный коробок плавает, и длинное мокрое весло коробок этот легонько трогает. (Вода плещется, но не как у Адвоката, который моет как раз перед ужином руки, – по-другому.) Мальчик восхищается во сне: какое умное, какое живое весло, но он только делает вид, будто веслом восхищается; на самом деле ему очень нравится тот, кто весло это держит.
Адвокат моет руки – уже третий раз за вечер! А в детстве и в ранней молодости не отличался чистоплотностью. Но то в детстве, то в ранней молодости – золотой рамочкой обведены те далекие времена. Внутри рамочки движутся человеческие фигурки, небыстро движутся и плавно, бесшумно, но контуры их различает ясно, различает пылающий медный таз на примусе, слышит горячий запах абрикосового варенья, ощущает липкий вкус теплых пенок и едва не вздрагивает от укуса пчелы… Изысканные лакомства воспоминаний – ни в какое сравнение не идут они с грубыми материальными блюдами. Тем не менее Адвокат, которого кое-кто считает аскетом, от последних тоже не намерен отказываться. С прохладными, легкими, как бы летучими руками направляется в кухню. Вооружившись ветошью, происхождение которой ведомо лишь Шурочке, вынимает из духовки огненный противень. Картофельный дух горяч и густ, но не однороден, прослаивается сладковатым ароматом томленого, а кое-где побуревшего от жара лука.
Крылья широкого, в крупных порах носа плотоядно трепещут. Лопаткой берет слипшиеся розовато-белые ломтики и благоговейно, стараясь не разрушить, кладет на тарелку. Лук все-таки кое-где почернел, два или три колечка – их-то в первую очередь и цепляет вилкой. Раньше это делали Шурочкины обидчики, старший и младший (тогда, впрочем, они еще обидчиками не были), спорили даже, кому поподжаристей, особенно младший. Старший был тих и примерен, ласков, улыбчив – любимец Шурочки. (Обидчики, заметил Адвокат, большие обидчики, главные, – всегда из любимцев.)
Голоса за окном стали тише и реже – дозорные у подъезда, долузкав семечки, начали расходиться, но не исключено, что на смену им явятся другие, помоложе и погорластей, и не с семечками, а с водкой. Эти не у подъезда расположатся, а на некотором расстоянии, возле обсаженного деревцами и кустарниками детского сада. До поздней ночи будут куролесить, то взвизгивая придушенно, то затягивая вдруг песню, но не слишком громко, потому что, когда слишком, из окон начинают шикать и грозить милицией. Из окон домов, а не из окон садика – там теперь мертво все, нет больше ночной группы, а когда-то была, и Шурочка, глядя на светящееся поздно окошко, думала с печалью в глазах о тех, кто спал в эти минуты на казенных коечках. Ужасным казалось ей это круглосуточное разделение детей и родителей. Это отделение детей от родителей – словно чувствовала, что рано или поздно у них случится то же самое и заранее переживала, в особенности за старшего. Потому что старший хоть и рос, и наливался в плечах, и креп голосом, в котором нет-нет да прорезывались густые нотки, оставался все равно младшим, вернее – маленьким. Вечно маленьким. Не понимающим вещей, которые другие дети в его возрасте давно уже понимали… Видел, к примеру, как ушла бабушка, – сам же проводил до лифта, подождал, пока съедутся дверцы, а потом еще некоторое время оставался на гуляющих по лестничной площадке сквозняках, следил – именно следил! – как с затихающим жужжанием ползет вниз невидимый в стене лифт, как там, внизу, открываются двери – он, кажется, и это различил со своего тринадцатого этажа! – и лишь после того, как вышла из парадного, вернулся без единого слова в свою комнату, а спустя час, уже перед тем, как ложиться спать, произнес, глядя перед собой крупными блестящими глазами: где бабушка? Будто бабушка здесь была, рядом, за стенкой, и он ждет не дождется, когда войдет она.
У Шурочки дрогнули губы. Испуганно и вместе с тем виновато, хотя никакой вины за ней, конечно, не водилось, посмотрела на Адвоката, будто искала защиты у него – точь-в-точь, как искали ее другие (и как ищет спящий на матрасе Мальчик), но Адвокат, трезвый реалист, не брался за безнадежные дела, хотя в тот момент он не понимал еще, что дело безнадежное: слишком страшно было осознать это. Слишком кровную связь ощущал между собой и тем, кто, благодаря этой как раз связи, может обречь его на чудовищные муки.
Тихонько подсела Шурочка к обидчику (вот! это был тот самый миг, когда он начал превращаться в обидчика), взяла за руку, успокойся, сказала, бабушка дома у себя. А он и не думал волноваться – волновалась она, и ее-то в первую очередь следовало успокаивать. Но как успокаивать? Что говорить? С озабоченным лицом вышел Адвокат из комнаты, и озабоченность эта не была притворной, упаси бог, не была маской, которую он надел, дабы укрыться от вопрошающе-тревожного взгляда, его действительно ждали дела в тот вечер.
А собственно, когда его не ждали дела? Нарасхват шел – о, были времена, когда он шел нарасхват! – ловили на улице, домой являлись и уж, конечно, звонили, звонили, звонили…
Адвокат, с вилкой в руке, всем телом ощущал рядом молчащий телефон. Будь он склонен, как Мальчик, к образному мышлению, то сравнил бы эту зеленую штуковину с бомбочкой – небольшой, опрятной такой бомбочкой, которая в любой момент может взорваться, но все не взрывается да не взрывается. Пожалуй, сейчас он ненавидел и боялся телефона даже больше, чем в прежние времена, когда тот донимал его с утра до ночи. Сколько раз трубку снимала Шурочка, которая по голосу распознавала: клиент, и мягко, с чувством вины, теперь уже не воображаемой, а реальной (обманывает человека!), говорила, что Адвоката нет, в то время как Адвокат с газетой в руках сидел, вытянув ноги, в кресле и вопросительно глядел на нее поверх очков!
Телефон молчит, но все равно мешает – мешает насладиться вкусом горячих, рассыпающихся во рту, в меру солоноватых картофельных долек, почти таких же, как получались у Шурочки. Все последнее время телефон постоянно раздражает Адвоката и раздражает не звонками своими – если бы звонками! – а угрюмым, исподтишка, будто кто-то в глазок следит, молчанием; избавиться от надзора можно одним-единственным способом: выключить аппарат. Он и сделает это, но не сейчас, позже, в определенный миг, наступление которого подскажут ему внутренние часы. (Впрочем, на обыкновенные тоже бросит взгляд.) Миг этот всегда как-то по-особому торжествен для Адвоката, угадывающего в нем некую тайную патетику, осознавать и анализировать которую он не дает себе труда. Если для Мальчика, который, конечно же, знал, что люди время от времени умирают, и даже, сам того не подозревая, почивал на ложе смерти – на том свернутом матрасе, который по этой как раз причине и выставили в сени, – если для Мальчика смерть была разновидностью жизни, таинственным и страшным ее продолжением, вариантом полуразрушенной бани, в которой обитают беспризорные люди и мимо которой ему предстояло пройти, то Адвокат полагал, что смерть есть смерть и ничего больше. Его не ужасала перспектива полного и окончательного исчезновения, напротив, и Шурочка соглашалась с ним в этом. С некоторых пор у них наступило полное взаимопонимание, почти идиллия…
Положив вилку, достает из холодильника пакет с молоком, уже початый, но все еще приятно тяжелый, наливает стакан. В отличие от горячего, холодное молоко он предпочитает пить из стакана, желательно из тонкого, и у него сейчас как раз такой, с золотой узкой каемочкой – под нее-то и подводит белую послушную жидкость. Ставит полегчавший пакет на подоконник – может, еще понадобится, а на столе он нарушит гармонию пусть скромной, но сервировки. (Противень с оставшейся картошкой тоже удален из поля зрения.) Адвокат не просто гурман, а еще своего рода эстет – у него безупречное чувство пространства. С болезненной чувствительностью ощущая все лишнее, стремится это лишнее убрать, водворить на место, и его усилия, надо отдать должное, не пропадают втуне. Территория, на которой он обитает, все более расчищается. С большой осмотрительностью и лишь в случае крайней нужды допускает сюда что-то новое (неважно, одушевленный это предмет или нет), поэтому Мальчику, который задумал проникнуть на заповедную территорию, придется проявить чудеса изобретательности и чудеса упорства.
Теперь трапеза сопровождается маленькими глотками холодного молока, которое хорошо оттеняет солоноватость горячего картофеля. Москвичам – коренным москвичам – такое сочетание кажется варварством, но на юге оно распространено, и уроженец юга не просто наслаждался любимым с детства кушаньем, а как бы перемещался в те давние, обведенные золотой рамочкой времена, хотя не находил при этом никакого сходства между собой тогдашним и собой нынешним. Ему нравилось, что то был совсем другой человек, которого можно пожалеть (себя-то не пожалеешь!), которого можно похвалить (себя не хвалит – суров к себе Адвокат, беспощаден, а вот Шурочка защищала) или поставить в пример Шурочкиным обидчикам.
Праздник гурманства, что он устроил себе, – единственный оставшийся у него праздник, – заглушил нарастающую с утра тревогу, но ненадолго, а главное – не до конца. Расслабиться так и не удалось. Даже когда пиршество достигло своего апогея, когда он, попирая все законы гармонии, водрузил на стол уже поостывший противень, где еще оставалось несколько впаянных в бугристую корочку картофелин, и принялся с ожесточением подчищать темное прогибающееся металлическое днище хлебным мякишем, едва не пальцами, ибо свежий хлеб расплющивался под остервенелым нажимом, – даже в эти разгульные минуты беспокойство не оставляло его. Полнолуние до крайности обострило все чувства, в особенности слух, который улавливал сквозь протяжные стоны противня и голоса за окном, и крик припоздало летящей на ночлег птицы, и шарканье подошв на тротуаре, и гудок поезда, хотя железная дорога пролегала далеко отсюда. А с наступлением ночи, когда победоносная луна зальет все мертвенным светом, слух обострится еще больше, обострится настолько, что Адвокат почует: кто-то медленно, но упорно приближается к его дому. (Пока что Мальчик не приближался; повернувшись на другой бок, пробормотал что-то и продолжал спать.)
С противнем, наконец, было покончено. Адвокат выпрямился, осмотрел, медленно поворачивая руку, жирные растопыренные пальцы и сделал нечто неслыханное (видела б Шурочка!): по-собачьи облизал пятерню.
На другой бок повернулся Мальчик, чмокнул губами и продолжал спать, едва различимый на своем матрасе среди громоздких вещей. Во сне не ощущал их тяжелого дозора – он был свободен во сне, на Галошевом озере катался в лодке под солнечными лучами со своим спасителем, – не ощущал и в первый миг пробуждения, когда, испуганно сев (за пазухой хрустнуло что-то), хлопал в потемках глазами и не мог сообразить, где он и что там хрустит за пазухой, но уже в следующую секунду вспомнил: деньги, и вещи тотчас стали возвращаться на свое место. Обступать его, надвигаться… Размеренно булькали бутыля у затухающего окна, но это были уже не те бутыля, что он оставил, засыпая, другие; другими были банки, в одной из которых его ждал не видимый отсюда Чикчириш, и другим был массивный, черный – чернее прежнего – гардероб с приоткрывшейся дверцей; все было другим, хотя и притворялось прежним.
На цыпочках двинулся Мальчик к окну, снял с банки обломок черепицы (черепица потемнела, пока он спал), просунул внутрь руку, и пальцы его осторожно обхватили мягкое трепыхнувшееся тельце, сперва прохладное от гладеньких перьев, но уже через мгновенье сквозь шелковистый пушок проступило живое затаившееся тепло. Бережно, как доктор, извлек птаху, подхватил обвисшее крыло другой рукой, сложил лодочкой ладони и некоторое время держал так, не зная, как дальше быть с больным другом. В руках не понесешь: руки должны быть свободными, ибо путь предстоит долгий – долгий и опасный, на этот счет беглец не заблуждался, но ведь и в карман не посадишь.
Воробей замер, только сердечко билось часто-часто: предупреждал о необходимости бережного к себе отношения. Человек понимал это. Как Адвокат был спасителем Мальчика, так Мальчик был спасителем Чикчириша, вот разве что, в отличие от Адвоката, добровольно и сознательно взял на себя эту роль.
И еще одно имелось отличие. Если Адвоката отделяло от Мальчика огромное расстояние, преодолеть которое Мальчику то ли удастся, то ли нет, то Чикчириш был рядом, в руках, и оставалось лишь найти для него безопасное местечко.
Мальчик такое место нашел. Оттопырив рубашку, за пазуху опустил птицу, к захрустевшим недовольно деньгам. Его царапнули коготком, его пощекотали перышками и затихли, приготовившись к долгому пути.
Это было как бы знаком для беглеца. Благословением… Бесшумно приблизился к двери, которая, пока он спал, тоже стала другой, бесшумно приоткрыл ее, протиснулся бочком в щель и бесшумно вернул дверь на прежнее место, а затем, уже в полной темноте, вернул и щеколду; на сей раз щеколда не только не выстрелила, но даже не скрипнула. Но это была не последняя дверь, не последняя и не главная: впереди ждала еще одна, тяжелая, толстая, отделяющая дом от огромного мира, в котором его подстерегало столько опасностей. Однако (и в этом опять было отличие Мальчика от Адвоката, сразу же, едва вошел, повернувшего ключ в замке) – однако он ставил своей целью не запереть эту дверь – запереть понадежней, а, напротив, отпереть, не внутри замуроваться, а вырваться наружу. К главной двери вели две крутые ступеньки. Стоя на одной ноге, другой Мальчик описывал круги, медленно, а потому долго – особенно долго, показалось ему, – опуская ее, пока нога не уперлась в твердый настил. А вот рука большущий холодный крюк нашарила сразу и подняла, тяжелый, без единого звука.
Светом обдало Мальчика, в первый миг испугавшегося его неожиданной яркости – нет, день еще не ушел! – обдало свежестью и не уловимым для глаза движением. Всем своим существом ощутил маленький человек, ставший в одно мгновенье еще меньше, что все вокруг незримо перемещается куда-то – даже белая цветущая слива, вроде бы крепко-накрепко впившаяся в землю корнями, даже дровяной сарай с покосившейся черной крышей, даже металлическая ограда, сквозь которую проглядывали, как бы зазывая, как бы предлагая укрытие – надежное укрытие! – густые заросли орешника. К ним-то и двинулся Мальчик, пригнувшись, чтобы его не заметили из окна, быстро проскочил опасное место.
Но его заметили-таки. Правда, не из окна, с более близкого расстояния, с совсем близкого, и не человеческие глаза, а другие: выгнув спину, на него смотрел голодным трусливохищным взглядом серый котище. Или даже не столько на него, сообразил догадливый Мальчик, сколько на с ужасом притихшего за пазухой Чикчириша, живую пищу, которую отобрали у него нынче утром, буквально вырвали из когтей. Промедли спаситель воробья хотя бы секунду, и было б поздно, а хвостатый бандюга – тот, наоборот, секунду потерял, когда испуганно замер от дикого вопля Мальчика.
Чей это был кот? Неизвестно… Скорее всего ничей, беспризорный, как те люди, что скрываются в старой, с обрушившейся крышей бане, мимо которой лежал путь на станцию. Мальчик часто думал об этих людях, но представить их себе, как ни старался, не мог, лишь видел мысленно какие-то бесшумные, с неразличимыми лицами тени. Дома об этих людях говорили плохо, но чем хуже говорили, тем сильнее хотелось Мальчику взглянуть на них хоть краешком глаза. Вместо тех таинственных людей видел сейчас другого беспризорника, четырехпалого, и не спешил двинуться с места, потому что тогда бы вспугнул кота. Было в этом напряженном стоянии друг против друга, в этом пристальном вглядывании друг в друга что-то такое, что делало Мальчика похожим на Адвоката, который, сосредоточиваясь и отстраняя малейшие помехи, тоже ведь все вглядывался, не очень даже сознавая, куда именно. Пройдет много лет, но мгновенье это не улетучится из памяти, будет время от времени являться мысленному взору того, кто был когда-то Мальчиком: вечер, тихо и пусто вокруг, он заброшенно стоит где-то (где конкретно – забудется, как и то, куда направлялся он), а в двух шагах от него – неподвижные, жуткие, подсвечивающиеся изнутри кошачьи глаза. Два живых существа оказались совсем близко друг от друга, но между ними все равно пролегла бездна – ее-то ледяное дыхание и запомнится прежде всего, сделав для него эту минуту вечной.
Наконец, Мальчик стронулся с места. Кот повернулся и без единого звука сиганул в сторону, исчез между кустом крыжовника и ровненько сложенными, припорошенными лепестками сливы, густо-багровыми кирпичами. (Днем кирпичи были красными.) Чикчириш почувствовал, что опасность миновала, и закопошился, задвигался, устраиваясь поудобнее.
В проволочной ограде была небольшая дыра, взрослому ни за что б не пролезть, но Мальчик сумел, и при этом даже не коснулся проволоки – он был ловкий и гибкий мальчик.
Едва оказался по ту сторону, как сразу же стало темнее. Будто ночь, до этого мгновения медлившая с наступлением, спохватилась и рывком приблизилась. Ветви орешника, уже не зеленые, уже темные, источали аромат леса, оттесняя запах жилья, еды, дома, смывая их с Мальчика – как Адвокат смывал с противня остатки картошки и подгорелого жира. Беглец распрямился, только теперь почувствовав, как сжат был, согнут, придавлен к земле, по-звериному зорко огляделся, и это движение обретенной вдруг свободы передалось воробью, отчаянно затрепыхавшемуся между телом и рубашкой. Новенькие гладенькие денежные бумажки зазвенели, но очень тихо и совсем не опасно.
Адвокат смывал с противня остатки недавнего пиршества, которое устроил по случаю полнолуния, хотя, разумеется, не отдавал себе отчета в этом. Просто полнолуние в числе прочих чувств обострило и чувство осязания, ублаженное им только что столь щедро.
Следы ровных картофельных рядков все еще прерывисто светлели на черном противне, по-прежнему делая его похожим на шахматную доску, но вот все смыто, все влажно и чисто блестит, и хозяин, тщательно вытерев руки, отправляется к другой шахматной доске, настоящей, вернее, к шахматному столику, на котором стоят вразброс десятка полтора фигур. Но вразброс, в беспорядке, пребывают недолго: стоило Адвокату задержать взгляд, как порядок проступил, проступила позиция, дисциплина которой олицетворяет не статику, хотя фигуры неподвижны, а напряженный динамизм, молчаливое и страстное противоборство разнонаправленных энергий.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.