Автор книги: Сборник статей
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
О книге «Боль души»
Журналист Виктор Кожемяко и писатель Валентин Распутин начиная с 1993 г. вели диалоги о наступившей в России новой реальности и записывали их. Они встречались ежегодно, а в 2007 г. перевели собранный материал в письменную речь и опубликовали книгу «Боль души»6. Она предстала не публицистической и не документальной в принятом понимании, тем более не газетно-журнальной. Будучи составленной из устных бесед журналиста с писателем, она своеобразно синтезировала публицистические, документальные и журналистские высказывания собеседников. В их оформлении очевидны правила художественной речи, поскольку ведущим в этих беседах был писатель.
Специалисту-филологу интересно убедиться в том, что художник, анализируя «злобу дня», использует интеллектуальный, философский и эстетический арсенал искусства слова.
Своеобразное взаимодействие разных типов прозаической речи заставляет читателя книги «Боль души» выйти за рамки сиюминутных событий и переживаний и погрузиться в размышления о причинах и следствиях катастрофического перехода России из одного мироустройства в другое. Рассуждая о документальных приметах происходящих событий, реагируя на них публицистически, открыто и прямо, В. Г. Распутин художественно организует свою речь и тем самым вписывает происходящее «здесь и теперь» во вневременной контекст культуры и гуманитарного знания.
Документальное начало в этой книге ярко выражено, фактография здесь густая, выразительная, подается экспрессивно, ведь ее воссоздают очевидцы глобальных всемирных перемен. Концептуальный отбор реальных фактов и событий не скрывается, личностная их оценка педалируется, что соответствует намерению собеседников сделать ощутимой, даже зримой, душевную боль, которой сопровождаются мучительные, с неразрешимыми вопросами раздумья о судьбе страны и народа в наступившую эпоху перемен: что мы переживаем? Преображение или перерождение России? Очевидно также, что многочисленные реальные факты, которые они привлекают, не столько расширяют достоверное информационное поле для размышлений, сколько структурируют его время/пространство вокруг болевых точек, вновь и вновь обращая мысль к вопросу, заданному В. М. Шукшиным: «Что с нами происходит?».
Видя неадекватное реагирование народа на агрессивные вызовы времени, собеседники приходят к выводу о необходимости грамотного считывания и интеллектуального освоения текста наступившей «новой календарной эры», когда Россия «вдруг сошла со своей орбиты и принялась терять высоту» и когда вновь произошел раскол на «чужих» и «наших». Наши и чужие – ключевые и лейтмотивные понятия в книге. Противоречия, столкновения между олицетворяющими их силами, личностями воспринимаются писателем Распутиным и журналистом Кожемяко как знак беды: «Перед нами уже не Россия, а ее расхристанное подобие, нечто иное и малоузнаваемое». Преображения страны и народа, как и в 1917 г., не случилось, а странное мистическое перерождение очевидно. Справляться с общенациональной бедой, считают они, придется по-пушкински – «самостояньем человека», которое поддерживается традиционной верой, привычным образом жизни: «Нам или придется в короткое время стать сильными, притом двойной силой – духовной и физической, или готовиться к худшему».
Упования на духовную силу общенародного преодоления распада и разлада не беспочвенны и не безнадежны, ими призывается память об огромном историческом опыте сопротивления «чужим», о способности России к внутреннему преображению, ментальному обновлению, к накоплению и физических, и духовных сил. Поэтому во всех разговорных темах пятнадцатилетнего диалога господствуют два смысловых и интонационных центра: библейский («Объяли меня воды до души моей») и державный (богатырская страна не погибнет).
В ведущей для всей книги теме традиций великой русской культуры эти смыслы и интонации переплетаются и придают ей оркестровое звучание. В нем узнается радищевская трагедийная нота: «Я взглянул окрест меня, и душа моя страданиями человеческими уязвлена стала» – она и вошла в название книги – «Боль души». Все суждения о судьбе России пронизаны гоголевской мелодией возможного преображения; тургеневским отчаянием «при виде всего, что совершается дома»; прославлением пушкинского гения, как в юбилейном слове Ф. М. Достоевского; толстовским гражданским отрицанием – «Не могу молчать!». В симфоническом развитии ключевых лейтмотивов проявляется эстетическое восприятие и отражение реальности, как и эстетическое отношение к ней, для которого всякое новое время значительно тем, что оно переходит в вечность.
На эстетическое оформление зафиксированных в книге размышлений указывают не только название, музыкальное развитие главных тем, сквозная речевая интонация, но и те интеллектуальные, символические способы выхода из кризиса, которые обсуждаются в диалогах. В частности, собеседники понимают, что глобальный конфликт, в который вступила Россия, нужно преодолеть переменой сознания – мыслительно. Нельзя не подчеркнуть, что и по суждениям позднего Л. Н. Толстого все в мире меняется только с переменой мысли: сначала возникают иные мысли, потом изменяется реальность. В книге «Боль души» зафиксирована произошедшая в мире и стране перемена мысли – и в отрицательном, и в положительном направлении. В характере, логике, тоне, смыслах распутинских размышлений предстают традиционными символами те черты великой русской культуры, на которые следует опираться, совершая исторический переход к иной России: религиозно-нравственный строй образа жизни и мышления; гражданственность и державность самосознания; аскетичный и мужественный дух противостояния «чужому»; способность к пророчеству и мессианству; гармоничное единство внутреннего и внешнего поведения.
И сам писатель В. Г. Распутин олицетворяет собой эстетическую гармонию во внешнем, внутреннем и творческом поведении. Поэтому его слово не может быть прикладным, иллюстративным, игровым. Оно бросает вызов системе всеобщей товарной и идеологической обмениваемости и обладает силой глубинного воздействия на ум и чувства читателей.
Из давних бесед В. Г. Распутина с читателями7
29 марта 1979 г. в Большом зале библиотеки имени В. И. Ленина (теперешнее название – Российская государственная библиотека) состоялась встреча читателей с Валентином Григорьевичем Распутиным. Он только что вернулся из зарубежной поездки, был на пике писательской славы, ему две недели назад – 15 марта – исполнилось сорок два года. Искренние почитатели и исследователи его творчества плотно расположились в партере и на балконах Большого зала библиотеки, устроенного для значительных актовых мероприятий. Все осознавали исключительность предоставившейся возможности видеть и слушать мастера прозаического слова, находящегося в расцвете сил и ищущего верного пути в традиционной для русского писателя работе по эстетическому пересозданию и философскому осмыслению насущной реальности, исходя из универсальной аксиологии, своеобразно отпечатавшейся в национальной картине мира. Когда Валентин Григорьевич появился в переполненном зале, нельзя было не радоваться, видя особенную распутинскую стать, изящество зрелой мужской красоты.
По сценарию встречи в начале ее прозвучало несколько выступлений, вероятно, специально подготовившихся активистов. Их суждения я слушала невнимательно и ничего не записывала, но теперь вынуждена о них упомянуть, потому что Валентин Григорьевич (в отличие от меня) выслушал их настолько внимательно, что неоднократно полемизировал с ними, разворачивая свои ответы.
О горячем и самом заинтересованном восприятии творчества и личности писателя свидетельствовал «ливень» записок, отвечать на которые было нелегко, но необходимо. С напряженным вниманием, чутко следя за мыслью, интонацией, улавливая смысл редкого жеста, с удовольствием отзываясь на острое или открыто эмоциональное слово, слушали собравшиеся ответы на свои вопросы.
Хочу попросить читающих эту запись не пропустить такую характерную особенность ответов Валентина Григорьевича: даже там, где он не хочет отвечать прямо, а старается о чем-то умолчать, иные свои мысли скрыть, в нем нередко пересиливает искреннее, глубоко эмоциональное отношение ко всему происходящему – и он (часто в заключительной фразе, через паузу) проговаривается.
Настраивая аудиторию на общение, Распутин произнес вступительное слово:
– Вы пришли сюда в надежде услышать весомое и убедительное слово – откровение. Но я, наверное, разочарую вас, потому что выступать не умею. Я вообще стараюсь как можно меньше говорить, чтобы не расплескивать содержимое души. По моему убеждению, человеку дано что-то одно: или говорить, или писать. Хотя Виктор Петрович Астафьев, например, удивительный и рассказчик, и писатель, но это редкий дар.
Все, что может сказать писатель людям о мире и о себе, – в его книгах. А если ему приходится что-то уточнять и объяснять на публике, пересказывая уже сказанное в книгах, значит, он не сумел все выразить, когда писал, а это уже плохо. И писателя до́лжно знать по его книгам, а не по фотографиям. Слава Достоевского распространилась не через общение его с читателями, а через книги. И слава Тургенева тоже, хотя круг его общения был значительно шире, чем у Федора Михайловича.
Последовавшие затем вопросы и ответы я старательно записывала от руки – почти синхронно; затем, не откладывая в долгий ящик, перевела запись в машинописный текст и сохранила до сего дня. Решительных попыток опубликовать его не предпринимала, хотя неоднократно думала об этом, осознавая и важность, и интересность зафиксированного в нем материала. В прошлом, 2009, году случилось мне сказать Валентину Григорьевичу о сохранившейся у меня записи его встречи с читателями тридцатилетней давности, и я наконец спросила, можно ли мне опубликовать их. Разрешение я получила, теперь вот и возможность представилась, которой я радуюсь и по объективным, и по субъективным причинам. Во-первых, пани профессор Данута Герчиньска защитила свою диссертацию о восприятии прозы В. Г. Распутина в Польше на нашей кафедре русской литературы и журналистики ХХ – ХХI веков в Московском педагогическом государственном университете; во-вторых, профессор Галина Львовна Нефагина исследовала распутинскую прозу, посвятив ей разделы в своих книгах; наконец, обе они участвовали в творческом семинаре, проведенном у нас в 2007 г., – в связи с 70-летием В. Г. Распутина.
Я тоже неоднократно участвовала в международной конференции «Запад и Восток: диалог культур», которую проводит Институт неофилологии Поморской академии в Слупске; в одном из докладов (2006) я говорила о пушкинской теме в рассказе В. Г. Распутина «Женский разговор».
Этой публикацией мы продолжаем распутинскую тему; нелишне подчеркнуть – публикацией исторического раритетного материала, зафиксировавшего разговор писателя с читателями в 1979 г. Я воспроизвожу ход этого разговора в том порядке, который сложился во время встречи. Именно в этом порядке сохранилась атмосфера живого общения; искусственно выстроенная логика легко разрушила бы ее.
– Какие проблемы Вас интересуют? – Когда сажусь писать, то стараюсь нащупать «болевые точки», что гораздо важнее проблем. И слово это – «проблема» – не люблю, такое оно канцелярское. Гораздо лучше сказать – «вопросы». Нужно поднимать самые острые, самые «больные» вопросы, даже если нет на них ответа. Очень важно в их решении быть как можно ближе к жизни, чтобы не вызвать у читателя ни малейшего подозрения в фальши, а подарить ему радость узнавания. Самое приятное для меня – услышать после написанной книги: «А где эта история произошла? Кто прототипы героев? Где они живут?» Впрочем, правда изображенного понимается иногда весьма неожиданно для меня. Я очень удивился, услышав сегодня от одной из выступавших, что «Последний срок» – это повесть о воспитании детей.
[Нужно остановиться на последней фразе, чтобы в словах «очень удивился» проявить смысл не общеупотребительный, а особый – распутинский. «Удивление», «удивляться» – любимые слова Распутина. И взглядом он умеет ярко выразить свое удивление, вернее, само удивление очень открыто выражается через него. И оттенок у этого удивления – особый, старинный. И смысл удивления, и его оттенки неподражаемо передает слово Дарьи – «дивля».
Современное понимание удивления иное, более поверхностное, облегченное, остраненное от предмета разговора. Поэтому не раз во время воссоздаваемой беседы с читателями в «Ленинке» Валентин Григорьевич оговаривал вкладываемый им смысл в слово «удивляться»: «Я в хорошем смысле, с хорошим чувством удивился».]
Не раз упрекали меня за то, что я в повести «Живи и помни» сделал дезертиром сибиряка, говорили, что это несправедливо по отношению к геройски сражавшимся землякам. Я уже говорил не раз о том, что писал эту вещь ради Настены, чтобы наиболее полно проявился ее характер. Для нее выбрал я и эту ситуацию, и такого героя. Даже если бы дезертиров среди сибиряков не было (а они были, и этого нельзя оправдать), но читатели все-таки поверили бы мне, моей повести, моя цель была бы достигнута, потому что хороший читатель всегда видит больше, чем есть в книге: он многое домысливает, дочувствывает. Главное для меня было убедить читателя в правдивости происшедших событий, сделать факт художественного вымысла фактом реализма. Достоинство всякого произведения этим и определяется: есть в нем реализм или нет, есть в нем правда или нет. Этому учит нас русская классическая литература.
Сегодня выступающие говорили, что классики могли бы позавидовать расцвету советской прозы, приближали мои книги к классическим образцам. Это, конечно, не так. Классики выше нас. Пушкин, Тютчев, Фет, Л. Толстой, Достоевский, Чехов – это вершины, которых мы не достигли, и сейчас идет спуск с них. Нам не дано поднять вечные вопросы так, как это умел делать Достоевский. Никому из современных писателей не дано достичь глубин и высот человеческой души, знаемых Достоевским. Другое время, другой читатель рождают другого писателя.
Моя проза – традиционная, основное питание она получает от Достоевского и Бунина. Я вышел из них. У Бунина восхищаюсь живописью словом, удивительным деревенским языком – такой едва ли есть и будет у современных писателей. Сложнее мое отношение к гению Льва Толстого, он не так близок мне.
Очень тревожная «болевая» точка – наш язык. Он становится средством информации, а не средством общения и взаимопонимания. Мы все переходим на усредненный, казенный, какой-то «консервный» язык. Более того, мы ищем вместо языка другие способы для понимания…
Валентин Катаев в одном из телевизионных выступлений упрекал так называемых деревенщиков за диалектизмы. Но, следуя правде жизни, нельзя моим Анне и Дарье дать полугородской язык: исчезнет самое главное – доверие читателя. Да и старухи забунтуют: не надо мешать им жить своей жизнью, им нужно давать побольше свободы в поведении и речении.
Своеобразный говор моих героинь создавался исторически, бытийно, его не спутаешь с волжским, среднерусским, но он довольно близок вологодскому и архангельскому, так как Сибирь заселялась из тех мест. Слово Анны и Дарьи – главное средство общения с читателем, главное средство их характеристики, воплощения их первобытной мудрости. Ничего не стоит, встретив незнакомое слово, заглянуть в словарь Владимира Ивановича Даля и обогатить свое представление об истинно народном языке еще одним ярким впечатлением.
К тому же у меня своя система мышления, свой подход к героям, и ломать это не надо.
Я не согласен с делением писателей и читателей на городских и деревенских. Наверное, это делается для удобства критики. Но лично для себя не вижу ничего плохого в том, что стою в почетном ряду с Федором Абрамовым, Евгением Носовым, Виктором Астафьевым, Василием Беловым. Именно деревенская проза обратила внимание всех к проблемам нравственности, основа которой – связь с корнями народной жизни; именно она в полный голос сказала о той опасности для человеческого в человеке, которую несет в себе НТР – научно-техническая революция.
Мы понимаем под прогрессом только НТР, только науку и технику и считаем такой взгляд исключительно передовым и не консервативным, хотя забываем о главном назначении всякого знания – быть приспособленным к человеческой пользе. Мы все привыкли мерить цифрами, но сущность человеческой души, ее воспитание ничем не измеряются… А уже Аристотель, предупреждая, говорил: если идти вперед только в знаниях, значит, отставать в нравственности.
– Что бы Вы сделали, если бы были государственным деятелем?
– Я прежде всего не позволил бы затопить Матеру. И сотни, и тысячи других сибирских деревень. Я глубоко убежден: нельзя транжирить землю, мы не вольны с ней так поступать, не имеем права. Так вытравляется душа человека, ее сущность, и эти потери ничем не восполнимы. Нельзя бездумно и отрешенно бежать вперед и вперед, если впереди пропасть, даже руководствуясь искушением лишь заглянуть в нее, стоя на краю… А если кто толкнет?
Люди как бы испытывают себя перед лицом лжепрогресса, объявляющего, что есть движение только вперед или назад, а в сторону – нельзя. А по сторонам – стены что ли стеклянные?
Но, сколько бы человек ни бежал, ни торопился, ни колесил по свету в поисках впечатлений и разнообразия, перед лицом смерти он вынужден обращаться к первозданному, извечному в себе как к откровению. А мои старухи всегда живут перед лицом вечности, и потому постоянно в них ощущение высокого человеческого предназначения и долга, служения.
У меня очень глубокий интерес, особое отношение к деревенским старухам еще и потому, что я много размышляю над тем, что должно быть в современной женщине от бабы. Она сейчас стремится отказаться от всего бабьего, даже истребить его в себе – и зря. Это очень ей вредит, она меняется не в лучшую сторону. Тут и вина мужчин: они охотно и как-то безвольно позволили ей заступить на свое место. Вот и получилось, что стало теперь слишком много женщин и совсем мало баб. А истинная и высокая нравственность коренится только в русской деревенской бабе.
Если внимательно читать мои книги, то можно увидеть, что этот женский характер я и пишу. Анна, Дарья, Настена, Мария – это одна и та же женщина, с одной философией жизни.
– Дошла ли до Таньчоры телеграмма о смерти матери? Приедет ли она на похороны?
– Я считаю чтение книги не удовольствием, а трудным размышлением над большими и нелегкими вопросами человеческого существования, поэтому в первых повестях финалы оставлял открытыми. Мне очень важно оставить читателя наедине с его мыслью, с его нравственным и жизненным опытом в поисках разрешения конфликта. Поэтому и развитие линии Таньчоры я оставил за границами повести, чтобы читатель без авторского вмешательства, без предуготовленного расставления по полочкам сам ее логически завершил. Причем эта завершенность не может быть однозначной и строго определенной.
В «Деньгах для Марии» я оставил Кузьму перед воротами городского дома брата, позволяя каждому читателю решить, дадут ли ему денег. Если вы считаете, что Кузьма их получит, значит, вы добры, а если думаете, что нет, значит, жизнь научила вас другому.
Теперь я уже не буду пользоваться приемом открытого финала, надо искать другие решения.
[Хотелось бы вспомнить в связи с этим, что у нашего преподавателя, доцента Виктора Арамовича Мамонтова, было другое понимание финала в этой повести. Именно в то же давнее время он говорил так: «Кузьма остановился в сомнениях, набираясь решимости переступить порог дома брата, и пошел густой снег, и прописались последние слова повести: “Молись, Мария!” Снег – добрый знак Божьей благодати, милости, помощь Кузьма получит. И с первых же минут несчастья нужно было искать ее у Бога, молиться о защите». Добавлю к этому, что в 1980 г. В. А. Мамонтов оставил вузовскую работу, выбрав путь православного священнослужителя, и достиг высокого духовного сана.]
– Где Вы родились? И откуда Ваша фамилия? – Я родился в деревне, в двухстах километрах от Иркутска.
Там было две деревни Распутино. До семнадцати лет я и не знал, что моя фамилия каверзная. Когда я попал на первый семинар молодых писателей и мои рассказы были одобрены, старшие и уважаемые мной писатели предложили мне сменить фамилию. Вначале я даже задумался, не согласиться ли. Но потом решил раз и навсегда: лучше писателем не быть, чем отказаться от дедовской фамилии.
– Для чего Вы пишете? – Не знаю. Точнее, так: утром – знаю, к обеду – сомневаюсь, а вечером – не знаю, для чего пишу.
Мы пишем, чтобы люди стали лучше, меньше думали о вещах. Мы стараемся использовать малейшую возможность нравственного воспитания, эмоционального воздействия на читателя, воздействия чувством, когда высекаешь слезу. Когда я пишу, я стараюсь удивить не знанием, а чувством, пронзительностью, обыкновенной человечностью.
– Считаете ли Вы «Живи и помни» наиболее характерным своим произведением, достойным Государственной премии?
– Мне все равно, за какое произведение быть отмеченным Государственной премией. Мне дороги и ранние мои рассказы, особенно обостренным эмоциональным чувством. С возрастом становишься опытнее, больше знаешь, но уходит эмоциональность, а жаль.
Я бы себе дал премию за «Последний срок» все-таки… – Сочувствуете ли Вы Андрею Гуськову? – Конечно. Очень плохо оказаться в его положении. Мне жаль его и потому, что в нем есть хорошие человеческие качества. По моему убеждению, нет людей только отрицательных и только положительных, в каждом есть и то и другое. Поэтому отрицательного героя нельзя писать одной черной краской. [И после вдумчивой паузы добавил: ] Теперь нельзя.
– Сознательно ли Настена приняла Андрея? – Сознательно. Да. – Будете ли Вы еще писать о войне? – Нет, я не воевал. А впрочем… зарекаться нельзя. – Отстает ли городской рабочий в нравственности от крестьянина?
– Нет, конечно. И не надо противопоставлять и сопоставлять таким образом горожан и крестьян. Главное качество городского и деревенского жителей, определяющее их сущность, – одно: надо, чтоб в нем была надежность, чтоб он крепко стоял и на него можно было бы опереться.
– Собираетесь ли Вы написать что-либо помасштабнее, чем повесть?
– Есть мера силы писательской, которая и определяет, кто что напишет. Анатолию Иванову, например, по плечу масштабные произведения. Моих сил сейчас хватает на повесть.
Считаю неправильным признание заслуг и авторитета писателя в зависимости от объема написанных книг. И всем нам понятно, что это не так.
Нужно признаться, что в моей деревне меня признали писателем лишь полтора года назад [в 1977?], когда я привез свою толстую книгу, а до того никак не хотели признавать.
У нас удивительный читатель, он расхватывает и охотно читает даже толстые книги, хотя мы все сейчас очень заняты, времени на все дела не хватает… Может быть, потому я и пишу небольшие повести – для современного занятого человека.
– Как Вы относитесь к экранизациям своих произведений? – Давно, в начале своего пути писателя, я сделал сценарий по повести «Деньги для Марии», был задуман фильм. Но по очень курьезной причине снимать его не разрешили. Те, от кого зависело решение – снимать или не снимать, – обратили внимание на странное совпадение одиозных для советского сознания фамилий: писатель Распутин, снимает кино Романов…
[Аудитория, конечно же, отреагировала шумно-весело, оценив по достоинству ироничную рефлексию Валентина Григорьевича на чиновничий запрет съемок фильма и дурацкую мотивацию запрета.]
А теперь я понял, что не хочу работать для кино. [И все-таки мы знаем, кинофильмы по повестям В. Г. Распутина сняты и отмечены как зрительским вниманием, так и наградами кинематографа.]
– А как же телефильм «Уроки французского»?
– Это исключение, особый случай, такие попадания не часты. Его снял удивительный режиссер, а героя сыграл прекрасный мальчик, изведавший уже суровые уроки жизни: он воспитанник детдома.
– Какие у Вас отношения с театром?
– Театр очень привлекает меня массовым гипнозом зрителя, особой, ни с чем не сравнимой атмосферой непосредственного, сиюминутного отклика на мысль автора пьесы, на его переживания, легко возбудимой и яркой эмоциональностью, исторгающей слезы радости и горя. Но переложение прозы для театральной сцены – мучительно. Она очень многое теряет безвозвратно. И прежде всего то, что нельзя остановиться, подумать над текстом, понаслаждаться точно найденным словом.
Чтобы обойтись меньшими потерями, я для театра все делаю сам. Я – традиционалист, и мне нужен традиционный театр, такой как МХАТ, поставивший «Последний срок». Но постановки меня не удовлетворяют все-таки. В одном из театров «Последний срок» настолько формально поставлен, что на сцене все наоборот: где у меня любовь, у них ненависть, где у меня правда, у них ложь.
И все же с театром я расставаться не хочу, может быть, напишу оригинальную пьесу. Одно знаю твердо: перекладывать прозу для сцены больше не буду. Происходят слишком большие потери, а это – измена читателю.
– Как Вы относитесь к творчеству Шукшина?
– Когда я говорил о питании своего творчества, я назвал классиков. Это основное питание. Но еще я получаю его с самых разных сторон, и от Шукшина тоже. Я очень люблю его; он мой земляк. Я люблю его и за то, что самое главное его слово – «воля»! Свой роман он так и назвал – «Я пришел дать вам волю». Это очень важно понять: не свободу, а – волю, причем в старом, русском понимании, в человеческом. Люблю его за то, что он стоял всегда за Нравственность, Правду, Народ. Люблю за его чудиков, за того особенно, который каждую субботу топит баню, хотя изруган за это всеми – от начальства до жены. Мне нравится упорное сопротивление общепринятому: как хотите, а я буду делать по-своему… Да я и сам такой.
А еще я люблю Шукшина за его прекрасный язык… Интересно его отношение к женщине. Он делил их на матерей и жен. Воспевая и возвышая женщин-матерей, он ненавидел женщин-жен. В этом легко убедиться, читая его книги. Хотя в таком взгляде есть и противоречие: ведь жена становится матерью. Тогда как?
– Помогает ли Вам писать любовь?
– Да. Любовь ко всему: к небу, земле, людям. К женщине у меня отношение особое, я уже не раз говорил об этом. Да, я женат, однажды и на всю жизнь. Считаю так же невозможным менять жену, как отрубить себе палец. Мужчина не должен оставлять раз избранную им женщину.
– Как Вы оцениваете свой рассказ «Рудольфио»?
– Он написан двенадцать-тринадцать лет назад. Это необычный для меня – городской – рассказ. Его я продолжаю печатать и теперь, хотя многие другие – нет, уже не печатаю.
– Почему хорошая литература рождается на периферии, а не в столице?
– Считаю такое впечатление неверным. Василий Шукшин, Юрий Бондарев, Георгий Семенов – очень хорошие писатели, и они москвичи. А в Сибири, например, не так уж и много хороших писателей, по ее масштабам их должно быть куда больше.
– Как Вы относитесь к Шолохову?
– Очень хорошо отношусь. Он – классик советской литературы.
– Как относитесь к современной поэзии?
– Люблю поэтов, которые тяготеют к традиционной поэзии. Андрей Вознесенский, например, удивляет (в очень хорошем смысле этого слова), но не волнует. Быстро забываю, что читал.
– Над чем Вы работаете?
– Я не могу ответить, над чем работаю. Работаю очень медленно, часто перехожу к другому от уже начатого, так как обнаруживаю, что это не самая больная боль.
Плохо, когда человек оказывается между городом и деревней: ушел из деревни, но не стал городским. Это я и пытаюсь преодолеть.
Как-то я сказал, что пишу городскую повесть о любви, а теперь оставил ее…
[Ответ на этот вопрос развернут как раз в характерной для писателя манере: сначала уход от трудной темы, затем – после паузы – раздумчивое и поясняющее возвращение к ней и наконец признание в тайне авторских исканий.]
Когда закончилась беседа со всем залом, началось индивидуальное общение В. Г. Распутина с читателями: автографы и снова – вопросы, вопросы, вопросы… В терпеливом ожидании своей очереди каждый продлевал время счастливого прикосновения к тайне писательского дара и человеческого очарования Валентина Григорьевича.
Запись реконструирована в сентябре 2010 г. Прошло двадцать два года после записанной мною встречи В. Г. Распутина с читателями, и в марте 2001 г., тоже в месяц рождения, Александр Исаевич Солженицын наградил его своей именной премией. В это время на нашей кафедре проходила стажировку коллега из Пекинского университета иностранных языков – профессор Ся Чжунсянь – почитательница творчества Валентина Григорьевича. Она получила у него согласие на краткий письменный диалог, передала ему вопросы и получила драгоценные машинописные ответы, собственноручно им напечатанные и подписанные. Эта заочная беседа, переведенная Ся Чжунсянь на китайский язык, была опубликована в Китае, она способствовала развитию творческих отношений
Распутина с китайскими издателями и читающей публикой. Предоставляю возможность читателям польского научного журнала «Polilog neofilologiczny», издаваемого в Слупске, ознакомиться и с этим раритетным материалом.
Уважаемый Валентин Григорьевич! Поздравляем Вас с получением премии, присуждаемой А. И. Солженицыным. Искренне этому рады, пусть премия поможет Вашей творческой работе. Искренне благодарим за согласие ответить на наши вопросы. Мы будем очень кратки:
1. Скажите, пожалуйста, что Вы сами думаете о начале своего литературного труда? Как Вам писалось?
2. Какое место в Ваших творческих планах отведено читателю? Вы думаете о нем?
3. Ваша гражданская, политическая, партийная позиция вызывает уважение. Она помогает Вам писать книги? Или мешает?
4. Вы ощутили действенность своего публицистического слова? Когда именно?
5. Вы все чаще и в прямых высказываниях, и в сочинениях – художественных и публицистических – опираетесь на православную аксиологию. Это обусловлено поиском духовного пути?
6. Российско-итальянская премия «Москва – Пенне» в 1995 г. подтвердила, что московская молодежь не только читает Ваши книги, но и отдает им предпочтение. Как это произошло?
7. Награждение премией А. И. Солженицына укрепило Вашу творческую и гражданскую позицию?
8. Что Вы хотите написать в будущем? Что пишете сегодня?
9. Произведения каких писателей Вы выбираете для собственного чтения? Кто из писателей Вам особенно близок?
10. Что бы Вы посоветовали перевести для китайской читающей публики из Вашей новой прозы?
1. После окончания Иркутского университета я работал в молодежных газетах, сначала иркутской, затем красноярской. А это больше половины Восточной Сибири. Много ездил (в то время наш край гремел такими стройками, как Братская, Усть-Илимская, Красноярская, Саяно-Шушенская гидростанции, железная дорога Абакан – Тайшет), много писал об этих стройках. Тогда было принято восхвалять добровольцев, прибывающих в Сибирь издалека, а коренной сибиряк оставался в тени. Но я сам коренной сибиряк и мне казалось несправедливым то, что сибиряка не замечают. Чтобы сказать о своих земляках, требовалось перо более серьезное и глубокое, нежели журналистские очерки. Так появились в начале 1960-х годов мои первые рассказы. Самые первые были подражательные, и я их не печатаю. Примерно с середины 60-х я постепенно отыскал свой голос, без вычурностей и красивостей, вернулся к своему языку, каким говорили вокруг меня, и взял в герои людей, рядом с которыми жил в деревне. Писать сразу стало легче.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.