Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 27 октября 2021, 09:00


Автор книги: Сборник


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Теория
ПРОИСХОЖДЕНИЕ И ПРИРОДА ИСТОРИЧЕСКОЙ ПРОЗЫ. ГЕОРГ ЛУКАЧ И АЛЕССАНДРО МАНДЗОНИ

Самая известная работа, в которой концептуализируются происхождение и развитие исторического романа, – книга Георга (Дьёрдя) Лукача «Исторический роман» (1938), представляющая собой переработанную серию статей, первоначально опубликованных в советском журнале «Литературный критик». Лукач полагает, что первыми романами, которые можно по праву назвать историческими, были романы Вальтера Скотта, а точнее – опубликованный в 1814 году «Уэверли, или Шестьдесят лет назад», действие которого происходит во время шотландского восстания якобитов 1745 года, в ходе которого династия Стюартов предприняла попытку вернуть себе трон Великобритании. Лукач, признавая, что романы об истории существовали и в XVII–XVIII веках, говорит, что до Скотта авторы пользовались историей как костюмом: несмотря на то что действие тех или иных книг могло происходить в разные исторические периоды, персонажи их принадлежали не тому времени, в котором происходило действие, а тому, в которое создавался роман. Новый, действительно исторический роман, эпоха которого началась с Вальтера Скотта, имеет, по мнению Лукача, следующие признаки: исторический роман – это эпическое произведение, в котором трансформация повседневной жизни народа показана через судьбы типичных героев; хотя в романе могут быть задействованы и известные исторические фигуры, в центре повествования находятся обычные люди, через восприятие которых показаны тектонические общественные сдвиги; в историческом романе исследуется то, как новые общественные формы сменяют старые, – и прошлое здесь воздает должное обреченным на поражение, но признает историческую необходимость этого поражения; наконец, исторический роман демонстрирует, как из конфликтов, разделяющих общество и проходящих по судьбам отдельных людей, рождается исторический прогресс.

Концепция Лукача целиком находится в русле марксистской теории литературы. Он подробно разбирает конкретные исторические, политические и экономические обстоятельства появления исторического романа, связывая его рождение с Великой французской революцией, революционными и наполеоновскими войнами конца XVIII – начала XIX века и становлением капитализма как базового экономического уклада. Последнее обстоятельство имело своим прямым следствием появление сначала реалистического романа, в котором

внимание писателя уже направлено на конкретный (т. е. исторический) смысл места, времени, социальных условий и т. д. <…> вырабатываются литературные средства для реалистического изображения пространственно-временного (т. е. исторического) своеобразия людей и человеческих отношений[336]336
  Лукач Г. Исторический роман. М.: Common place, 2014. С. 51.


[Закрыть]
.

В конечном итоге появление исторического романа становится возможным постольку, поскольку возникает новая темпоральность, новая идея истории, имеющей направление, истории, в которой нарастающие количественные изменения переходят в качественные, истории, представляющей собой прогресс. Разумеется, идея эта возникла раньше, однако Лукач указывает на то, что «только в результате Французской революции 1789 года, революционных войн, возвышения и падения Наполеона интерес к истории пробудился в массах, притом во всеевропейском масштабе»[337]337
  Там же. С. 54.


[Закрыть]
.

Художественная же задача исторического романа, по Лукачу, состоит в том, «чтобы мы живо представили себе, какие общественные и личные побуждения заставили людей думать, чувствовать и действовать именно так, как это было в определенный период истории»[338]338
  Там же. С. 96.


[Закрыть]
. Все события в историческом романе «изображаются в живой связи с основой человеческого бытия»[339]339
  Там же. С. 99.


[Закрыть]
; задачей романиста «является не пересказ крупных исторических событий, а воссоздание художественными средствами образа тех людей, которые в этих событиях участвовали»[340]340
  Там же. С. 96.


[Закрыть]
. Иными словами, исторический роман дает читателю чувство принадлежности к истории и возможность эмпатии, то есть непосредственного эмоционального проживания связи с людьми прошлого, а через них – и с самим прошлым. Это переживание ведет к пониманию того, что прошлое в значительной степени определяет настоящее, а такое понимание меняет и нас, и наши представления о том, как мы должны действовать в настоящем.

Как указывает в своей книге об историческом романе[341]341
  De Groot J. The Historical Novel. London: Routledge, 2009. P. 29–30.


[Закрыть]
британский специалист по публичной истории Джером де Гру, Лукач в своей работе, рассматривая романы Скотта ретроспективно, черпает в них примеры для подтверждения собственной глубоко идеологизированной концепции. Де Гру задается вопросом о том, как романы Скотта воспринимались и концептуализировались современниками: дискуссия об историческом романе – и в особенности о его отношениях с собственно историографией – не затихала в течение всего XIX столетия. Среди участников этой дискуссии де Гру выделяет Алессандро Мандзони – автора первого, как считается, итальянского исторического романа «Обрученные» (1827). Сразу после выхода своей (чрезвычайно успешной) книги, события которой происходят в Ломбардии XVII века, Мандзони написал эссе «Об историческом романе», где он адресуется к проблемам исторической прозы, которые наиболее активно дискутировались в то время. В частности, он пишет о двух наиболее частых претензиях критиков к историческому роману. Первая заключается в том, что в них «фактическое не отделено явным образом от вымышленного – и в результате такие произведения не достигают одной из своих принципиально важных целей, а именно не дают правдивой исторической картины»[342]342
  Manzoni A. On the Historical Novel. Linkoln; London: University of Nebraska Press, 1984. P. 63.


[Закрыть]
. Вторая распространенная претензия возникает у критиков тогда, когда

в том или ином историческом романе или в какой-либо его части автор открыто разделяет правдивые факты и вымысел, что, по их [критиков] мнению, разрушает единство, являющееся жизненно важным условием существования этого или любого другого произведения искусства[343]343
  Ibid. P. 65.


[Закрыть]
.

Несмотря на то что возражение критикам первого рода у Мандзони находится (читатель исторического романа, открывая его, уже знает, что факты здесь соединены с вымыслом), он признает правоту и первых, и вторых – и приходит к выводу о том, что исторический роман изначально содержит в себе противоречие, которое не может быть преодолено, в том числе из-за неуловимости жанровых свойств этой литературной практики. Каждый автор, вступающий на путь создания исторического романа, вынужден балансировать на тонкой грани, пытаясь примирить непримиримое. Как полагает Мандзони, исторический роман обречен на скорое исчезновение или по крайней мере на трансформацию в нечто неузнаваемое, поскольку попытки авторов справиться с внутренним противоречием, изначально присущим их произведениям, ведут к изменению форм: это тот самый случай, когда приходится «бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте»[344]344
  Кэрролл Л. Приключения Алисы в Стране чудес. Сквозь зеркало и что там увидела Алиса, или Алиса в Зазеркалье. М.: Наука, 1978. С. 138.


[Закрыть]
. Единственным автором, кому Мандзони оставляет шанс, оказывается все тот же Вальтер Скотт. Изложив свои соображения относительно ущербной природы исторического романа как такового, Мандзони восклицает:

Напоследок я оставил то, что противоречит моим соображениям убедительнее и категоричнее всего, – факты. <…> Трудно найти в прошлом или в настоящем литературы произведения, завоевавшие такую любовь и такую высокую оценку широкого читателя, как исторические романы Вальтера Скотта. Доказывайте сколько хотите, что так не должно быть, – их успех остается фактом[345]345
  Manzoni A. Op. cit. P. 78.


[Закрыть]
.

В том же, что касается определения основной художественной задачи исторического романа, Мандзони несколько парадоксальным образом совпадает с Лукачем. Задача эта состоит, по его словам, в том, чтобы «через вымышленные события показывать состояние человека в определенную историческую эпоху»[346]346
  Ibid. P. 67.


[Закрыть]
.

Прогноз Мандзони о скором конце исторического романа, как мы знаем, не оправдался. Однако диагноз, поставленный им историческому роману, – неустойчивость, непоследовательность, склонность к непрерывным мутациям, обусловленная принципиальным и неразрешимым (по крайней мере, в терминах XIX века) внутренним противоречием, – оказался вполне верным. Важная поправка состоит в том, что, по всей видимости, эта внутренняя непоследовательность вкупе с постоянной готовностью к (само) трансформации оказались, напротив, теми свойствами исторического романа, которые позволяют ему адаптироваться практически к любым, даже самым неблагоприятным условиям существования.

РУССКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА XIX – НАЧАЛА XX ВЕКА

Теоретик и историк культуры Гарольд Блум, как известно, отказал историческому роману в праве войти в «западный канон», мотивируя это соображениями, похожими на те, что более чем за сто пятьдесят лет до него высказывал Мандзони:

Исторический роман, похоже, обесценился навеки. <…> Этот поджанр больше не подлежит канонизации. <…> Историческое повествование и повествовательная проза разъединились, и нашему мироощущению, похоже, уже не под силу приладить их друг к другу[347]347
  Блум Г. Западный канон: книги и школа всех времен. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 33.


[Закрыть]
.

Несмотря на это, он называет «Хаджи-Мурата» Льва Толстого «эталоном возвышенного в художественной прозе» и «лучшей повестью на свете»[348]348
  Там же. С. 391.


[Закрыть]
и включает этот текст в канон наряду с «Войной и миром», отказываясь, правда, при этом числить то и другое по ведомству исторической прозы.

Говорить о русском литературном каноне в отсутствие исторической прозы было бы трудно: без «Капитанской дочки» Пушкина, «Войны и мира» Толстого и «Тараса Бульбы» Гоголя этот канон непредставим. Разумеется, произведениями первого ряда дело далеко не ограничивается. Первые подходы к исторической прозе совершали еще Николай Карамзин («Наталья, боярская дочь», 1792; «Марфа-посадница, или Покорение Нова-города», 1802) и Василий Нарежный («Рогвольд», 1798; «Славенские вечера» 1809); за ними последовали Александр Бестужев, Александр Корнилович, Федор Глинка и другие. Настоящий расцвет исторического романа «вальтерскоттовского» типа пришелся на 1820–1830-е годы, когда, помимо пушкинских «Капитанской дочки» и «Арапа Петра Великого», были написаны многочисленные – и в то время гораздо более популярные – романы Михаила Загоскина («Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», 1829; «Аскольдова могила», 1833; «Кузьма Рощин», 1836, и так далее). Тогда же появились исторические романы Фаддея Булгарина «Дмитрий Самозванец» (1830) и «Мазепа» (1834), «Последний Новик» (1833), «Ледяной дом» (1835) и «Басурман» (1838) Ивана Лажечникова. Если романы, скажем, Булгарина к настоящему моменту скорее забыты, то Загоскина и особенно Лажечникова, образующих «второй ряд» русского литературного канона, по-прежнему издают и читают.

Начиная с середины XIX века основным жанром становится реалистический роман, но историческая проза (в том числе исторический роман) среди читающей публики продолжает пользоваться значительной популярностью: достаточно упомянуть «Князя Серебряного» А.К. Толстого, романы Григория Данилевского, Даниила Мордовцева, Алексея Писемского и Всеволода Крестовского. На вторую половину 1860-х приходится публикация, по всей видимости, главного русского исторического романа – «Войны и мира» Льва Толстого.

В европейских литературах (и на европейских книжных рынках) исторический роман был преобладающей формой с момента своего возникновения и до первого десятилетия XX века. Все меняется после Первой мировой войны: жанр приходит в упадок, а интерес к нему повсеместно падает, причем сильно. Как пишет историк и теоретик культуры Перри Андерсон, война «лишила романтического ореола боевые действия и высокую политику, равно дискредитировав образы коварных врагов и самоотверженных героев»[349]349
  Anderson P. From Progress to Catastrophe // London Review of Books. 2011. July 28. P. 27.


[Закрыть]
. Абсурд и чудовищные масштабы бойни подорвали не только веру в прогресс, но и само ощущение непрерывности событий, связь времен распалась во вполне буквальном смысле. Вышедший в этот момент на сцену литературный модернизм ищет формы, адекватные новому чувству истории.

В этом смысле показательным текстом является исторический роман германского писателя Альфреда Дёблина «Валленштейн» (1920), действие которого происходит во время Тридцатилетней войны. Это исторический роман с почти отсутствующим сюжетом – от последнего оставлена только самая широкая рамка: политическая интрига и нарастающие военные приготовления. Внутри этой рамки одновременно действует множество персонажей, между которыми разыгрываются драматические сцены и диалоги. Однако даже такой, лишенный последовательного линейного нарратива исторический роман в межвоенной европейской и американской литературах был скорее редкостью.

СОВЕТСКАЯ ИСТОРИЧЕСКАЯ ПРОЗА

Русская литература, однако, представляет собой в этом смысле знаменательное исключение: в межвоенный период историческая проза остается в ней если не на первых, то по крайней мере на довольно значимых ролях. Она пишется не только в метрополии, но также в эмиграции, где работает Марк Алданов, один из самых известных русских авторов исторической беллетристики, и целый ряд других писателей. Так, продолжает начатую еще в 1890-е годы в России работу над историческими и историософскими романами один из самых плодовитых авторов жанра Дмитрий Мережковский: в 1929 году выходит его «Наполеон», демонстрирующий, по мнению некоторых исследователей, то, как «основные религиозные и философские идеи Серебряного века могли быть использованы в условиях зарождения и укрепления тоталитарных режимов»[350]350
  Рыков А.В. Сумерки Серебряного века: Политика и русский религиозный модернизм в романе Д.С. Мережковского «Наполеон» // Studia Culturae. 2016. Т. 1. № 27. C. 10.


[Закрыть]
. Антонин Ладинский пишет и издает романы о Древнем Риме «XV легион» (Париж, 1937) и «Голубь над Понтом» (Таллин, 1938). Михаил Осоргин пишет в начале 1930-х роман «Свидетель истории» (Париж, 1932) о революционном терроре в России. Той же теме посвящен послевоенный opus magnum Алданова «Истоки» (Париж, 1950).

Согласно распространенному мнению, советское историческое воображение носило телеологический характер, то есть ретроспективно рассматривало события прошлого как подготовительные к Октябрьской революции – и, шире, к началу принципиально новой эпохи в развитии человеческого общества, – и именно эта историческая оптика лежит в основе советской исторической прозы. Это справедливо только отчасти: такой взгляд на историю характерен для собственно революционной эпохи и, соответственно, для произведений, созданных в начальный период после революции. Затем, после формирования на рубеже 1920–1930‐х годов сталинского государства с его особой идеологией, такой прямолинейный телеологический взгляд уступает место более сложному, внутренне противоречивому и фрагментарному историческому воображению. Евгений Добренко связывает первый, «революционный» тип исторического воображения, всерьез воспринимающий интернационализм и, например, отрицающий роль личности в истории, с фигурой советского историка-марксиста Михаила Покровского[351]351
  Добренко Е. «Занимательная история»: Исторический роман и социалистический реализм // Соцреалистический канон: Сборник статей / Под ред. Х. Гюнтера, Е. Добренко. СПб.: Академический проект, 2000. С. 874–895.


[Закрыть]
. Примером исторической прозы, в основе которой лежит «революционное» понимание истории, является роман Артема Веселого «Гуляй, Волга!» (1932), буквально трактующий Российскую империю в качестве «тюрьмы народов» и, соответственно, описывающий покорение Сибири Ермаком в антиколониальном ключе.

Марксистское отсутствие пиетета к отдельным историческим личностям и, напротив, интерес к «историческому творчеству масс» заметны как в произведениях о недавнем прошлом – «Железном потоке» Александра Серафимовича (1924) и «Голом годе» Бориса Пильняка (1922), так и в книгах о народном бунте и его предводителях. Последняя тема была среди наиболее популярных в исторической беллетристике 1920-х: достаточно назвать роман «Разин Степан» Алексея Чапыгина (1925–1926), «Бунтарей» Алексея Алтаева (1926) и «Салавата Юлаева» Степана Злобина (1929). Роман Чапыгина, в частности, является хорошим примером телеологического понимания истории, которое доходит до явных анахронизмов: чапыгинский Разин оказывается не только противником монархической власти, но и антиклерикалом (если не атеистом), а также демонстрирует в романе понимание механизмов исторической преемственности и значения своей борьбы для народного будущего. Вместе с тем в романе заметны и черты дореволюционной русской беллетристики, далекой от идеологических битв: поражение восстания у Чапыгина оказывается связано не с его исторической преждевременностью, а с причинами мелодраматического характера – разгром армии Разина под Симбирском объясняется тем, что влюбленный в персидскую княжну Василий Ус, желая устранить соперника, договаривается с предателем, который тяжело ранит предводителя восстания перед решающим сражением.

К традиции дореволюционной исторической беллетристики тяготеет и еще один важный роман этого периода – «Одеты камнем» Ольги Форш (1925), героем которого является русский революционер, военный и писатель Михаил Бейдеман, заключенный в 1861 году без суда в Алексеевский равелин. Он провел в заключении 20 лет, после чего был направлен в Казанскую психиатрическую больницу, где еще через шесть лет умер. Образ Бейдемана несет на себе несомненные признаки сходства с Рахметовым, а любовная коллизия романа отсылает читателя к Тургеневу. Телеологичность истории явлена в романе посредством ретроспективной оптики: о событиях жизни Бейдемана и историческом контексте мы узнаем от его друга юности, некогда предавшего Бейдемана из ревности – и пишущего мемуары о своей жизни в 1923 году.

По всей видимости, наиболее значительными историческими романами, созданными в 1920-е годы, являются романы Юрия Тынянова «Кюхля» и «Смерть Вазир-Мухтара». Романы эти, с одной стороны, находятся в русле марксистского понимания истории: так, оба имеют явную антиимпериалистическую направленность, а историческая роль декабристов, как они описаны у Тынянова, по крайней мере ничем не противоречит положениям известной ленинской статьи «Памяти Герцена»[352]352
  «Сначала – дворяне и помещики, декабристы и Герцен. Узок круг этих революционеров. Страшно далеки они от народа. Но их дело не пропало. Декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию…», etc. (Ленин В.И. Памяти Герцена // Полное собрание сочинений. М.: Издательство политической литературы, 1968. Т. 21: Декабрь 1911 – июль 1912. С. 261).


[Закрыть]
. В то же время романы Тынянова – возможно, единственные в советской литературе – удовлетворяют критериям Лукача. Это хорошо видно из «Кюхли»: в качестве главного героя выбран Вильгельм Кюхельбекер, малоизвестный поэт, о котором до Тынянова широкому читателю было известно немногое, и это немногое сводилось в основном к нескольким анекдотам из лицейской жизни. В декабристском движении Кюхельбекер тоже не был центральной фигурой: к Северному обществу он присоединился, как известно, за две недели до восстания. Его частная история, однако, позволяет Тынянову создать чрезвычайно убедительную в художественном отношении историю «людей 14 декабря»: в полном соответствии со сформулированными на 10 с лишним лет позже пожеланиями Лукача Тынянов занят не пересказом «крупных исторических событий», а воссозданием «художественными средствами образа тех людей, которые в этих событиях участвовали», и тем самым дает читателю возможность переживания непосредственной связи с прошлым. Отношение Тынянова с исторической достоверностью – вопрос, требующий отдельного долгого разговора. Здесь скажем только, что хотя исторические Кюхельбекер и Бурцев участвуют у него в том числе в событиях, в которых они на самом деле не участвовали, дело не в пренебрежении исторической правдой, а скорее в том кредо, которое Тынянов формулирует в статье «Как мы пишем» 1930 года: «Там, где кончается документ, там я начинаю. <…> Я чувствую угрызения совести, когда обнаруживаю, что недостаточно далеко зашел за документ или не дошел до него…»[353]353
  Тынянов Ю. Литературная эволюция: Избранные труды. М.: Аграф. 2002. С. 213–214.


[Закрыть]
Историческая проза, по Тынянову, таким образом, начинается после того, как документ заканчивается, и не может ограничиваться документом, поскольку «представление о том, что вся жизнь документирована, ни на чем не основано: бывают годы без документов. <…> И потом, сам человек – сколько он скрывает <…>. Человек не говорит главного, а за тем, что он сам считает главным, есть еще более главное»[354]354
  Там же. С. 213.


[Закрыть]
.

На смену романам 1920-х приходит новая волна исторической прозы, в которой заметны результаты пересмотра марксистской концепции истории. На место радикального, но вместе с тем и последовательного революционного исторического воображения предыдущего десятилетия в 1930-х годах приходит эклектика сталинистской историософии. На смену оппозиции «революционно настроенные сторонники прогресса vs. реакционная власть», являвшейся для советского романа формообразующей на протяжении 1920‐х, в новом десятилетии приходит оппозиция «анархия vs. сильное государство». В центре внимания новых исторических романов оказываются собирание земель и укрепление центральной власти, как у Виссариона Саянова в «Олеговом щите» (1934), Василия Яна в «Чингиз-хане» (1939) или Алексея Новикова-Прибоя в «Цусиме» (1935). Происходит отказ от прежних представлений о роли личности в истории, которая снова оказывается персонифицирована, – и речь идет в основном о правителях или военачальниках. Даже если ограничиться только довоенным периодом, исторических романов, в центре которых находятся фигуры такого рода, обнаруживается более чем достаточно: «Петр Первый» Алексея Толстого (1934), «Дмитрий Донской» Сергея Бородина и «Дмитрий Донской» Милия Езерского (оба – 1941), «Козьма Минин» Валентина Костылева (1939) и другие. К исторической беллетристике предъявляются новые требования: она должна

ярко и конкретно показать современным поколениям славные исторические традиции русского народа, традиции горячей любви к родине и жгучей ненависти к ее врагам… Образы великих русских патриотов, героев освободительной борьбы народов СССР, должны быть овеяны славой и бережно сохранены для потомства[355]355
  Панкратова А. Советская историческая наука за 25 лет // Двадцать пять лет исторической науки в СССР / Под ред. В. Волгина, Е. Тарле, А. Панкратовой. М.; Л.: Изд-во Академии наук Союза ССР, 1942. С. 36.


[Закрыть]
.

Формально марксистское отношение к истории не отвергается – так, Российская империя не перестает быть «тюрьмой народов», но русские «первопроходцы» и «открыватели», то есть завоеватели новых земель, оказываются благодетелями завоеванных ими «отсталых народов»: марксистский интернационализм превращается в имперский. Возникает описываемая Добренко[356]356
  Добренко Е. Указ. соч. С. 880.


[Закрыть]
, более сложная по сравнению с марксистской схема взаимоотношений царской власти и народа. Существует «личность» царя или князя, которая может оцениваться чрезвычайно положительно, если конкретный царь или князь укрепляет государственную власть. Отдельно от этой оценки существует оценка «исторического значения деятельности» конкретного правителя – она производится на основании того, соответствовала ли его деятельность «поступательному ходу истории» или противостояла ему. Наконец, существуют «народные массы», как правило, страдающие от царской власти, но и эти страдания могли быть оправданы характером деятельности правителей – как, например, в случае с Петром Первым в романе Алексея Толстого, в целом хорошо иллюстрирующем вышеприведенную схему. Кроме того, меняется оценка института верховной власти вообще: центральная власть обретает неожиданно народный (в смысле уваровской теории официальной народности) характер: так, в романе Валерия Язвицкого «Иван III – государь всея Руси» (1946–1949) главный герой завещает перед смертью сыну Василию «помнить наиглавное: искать поддержку у народа»[357]357
  Цит. по: Там же. С. 882.


[Закрыть]
. В конце 1940-х – начале 1950‐х годов на волне «борьбы с космополитизмом» появляется целый ряд романов, посвященных утверждению приоритета русских ученых (изобретателей, путешественников и т. д.): «Небо и земля» Виссариона Саянова (1949) о первых русских летчиках, «Григорий Шелихов» Владимира Григорьева (1952) о мореплавателе, возглавлявшем, в частности, первую экспедицию в Русскую Америку 1783–1786 годов, «Лобачевский» Ивана Заботина (1954) и другие.

Как видно из этого краткого обзора, пожелания Лукача к историческому роману в том, что касается советской литературы, остались не более чем пожеланиями: его работа написана в тот период, когда историческая проза в СССР окончательно теряет всякую возможность изображения событий «в живой связи с основой человеческого бытия», а задачей советских романистов становится именно «пересказ крупных исторических событий», а не «воссоздание художественными средствами образа тех людей, которые в этих событиях участвовали». Даже более того: основной задачей советской исторической прозы оказывается конструирование исторического воображаемого по лекалам постоянно меняющейся, внутренне противоречивой и непоследовательной идеологии сталинского государства, а также придание убедительности той или иной картине прошлого, востребованной этой идеологией в конкретный исторический момент. Как пишет литературовед и историк литературы Аркадий Белинков,

в эпохи идеальной идеологической стерильности, каннибализма и неостывающей жажды крови исторический роман (и ряд других жанров) катастрофически вырождается, потому что, как всегда и всякий исторический роман, он создается для доказательства правоты своей истории. Таких доказательств в упомянутые эпохи не бывает[358]358
  Белинков А. Юрий Тынянов. М.: Советский писатель, 1965. С. 15.


[Закрыть]
.

Герой книги Белинкова, из которой взята вышеприведенная цитата, – Юрий Тынянов. Он и оказывается единственным писателем советской эпохи, о котором можно относительно уверенно говорить, что его проза отвечает представлениям Лукача о должном и недолжном в том, что касается исторического романа.

В 1960-х интерес к исторической прозе закономерным образом ослабевает: история в это время «возвращается в настоящее», то, что происходит здесь и сейчас, становится важнее осмысления прошлого, а десталинизация, пусть даже непоследовательная и половинчатая, позволяет определенную конкуренцию проектов будущего. Интерес к исторической прозе, впрочем, довольно быстро возвращается после того, как в 1968 году советская оккупация Чехословакии и подавление «Пражской весны» снова надолго лишают общество возможности конструктивно думать о будущем, а затем и о настоящем: СССР погружается в короткий по историческим меркам, но проживавшийся в субъективном времени несоразмерно долго период безвременья. В это время – то есть в течение «длинных семидесятых» (1968–1985) – в советской литературе сосуществуют в одном пространстве авторы, идеологически различные и даже непримиримые, в диапазоне от Дмитрия Балашова и Валентина Пикуля, продолжающих консервативно-государственническую линию имперского национализма в том ее виде, в котором она сформировалась в последние годы сталинского правления, до Юрия Трифонова и Булата Окуджавы, в идеологическом отношении принадлежавших, можно сказать, к разночинному, леволиберальному направлению. Разумеется, историческая проза всегда несет на себе отпечаток текущих идеологических трендов, однако настолько явное, радикальное идеологическое расхождение трудно представить себе в других европейских литературах, когда речь заходит об историческом романе. Причины того, что в позднесоветской литературе историческая беллетристика в такой большой степени становится ареной идеологической и даже политической борьбы, достаточно сложны и требуют отдельного рассмотрения. Однако в первом приближении следует заметить, что такое положение дел являлось, в частности, следствием невозможности открытой полемики по большинству принципиальных вопросов в публицистике, за вычетом, разумеется, неподцензурной, публиковавшейся только в самиздате или в зарубежных изданиях. В разных частях идеологического спектра заметен в это время – при всем несходстве позиций – дрейф в сторону сравнительно массового читателя, отход от официального историософского пафоса советской исторической прозы и обращение, пусть и в разной степени, к арсеналу художественных средств традиционной русской исторической беллетристики второй половины XIX века. И то и другое – то есть и поляризация взглядов на отечественную историю, и попытки ангажировать более массовую аудиторию – получает развитие в следующий, постсоветский период существования русской исторической прозы. Однако простой экстраполяцией позднесоветских трендов дело не ограничивается. Следующая часть этой главы посвящена особенностям исторической прозы постсоветского периода.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации