Электронная библиотека » Сборник » » онлайн чтение - страница 30


  • Текст добавлен: 27 октября 2021, 09:00


Автор книги: Сборник


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Практики
ЭРОТИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА И ЖЕНСКИЙ СУБЪЕКТ ЖЕЛАНИЯ

В 1907 году вышла повесть Лидии Зиновьевой-Аннибал «33 урода», которая считается первым лесбийским романом в истории русской литературы[1068]1068
  Davidson P. Lidiia Zinov’eva-Annibal’s The Singing Ass: a Woman’s View of Men and Eros // Gender and Russian Literature New Perspectives. Cambridge: Cambridge University Press, 2011. P. 155–183.


[Закрыть]
.

Книга могла бы оказаться на полках магазинов годом ранее, но тогда весь тираж арестовали. В 1907 году было напечатано уже два. «33 урода» – это история, написанная в виде дневника и повествующая о драматичных любовных отношениях между двумя женщинами: авторкой дневника и ее любовницей, актрисой Верой. Несмотря на сюжетную линию, исследователи долгое время отказывались анализировать гомосексуальные отношения героинь. Например, филолог Нина Щербак в одной из своих научно-популярных книг утверждает, что

произведение было посвящено Иванову и было обращено лично к нему, являясь как бы предупреждением о возможном исходе дионисийских экспериментов. В семейном союзе Иванова и Зиновьевой-Аннибал некоторое время существовали и «третьи лица»: поэт Сергей Городецкий, а также жена поэта Волошина Маргарита Сабашникова. Вера, героиня Зиновьевой-Аннибал, отдает свою любимую другим, но не выдерживает испытания и кончает с собой. Похожая история произошла и с самой Зиновьевой-Аннибал[1069]1069
  Щербак Н. Любовь поэтов Серебряного века. М.: АСТ, 2012. С. 110.


[Закрыть]
.

Исследовательница вписывает повесть в гетеронормативный нарратив истории литературы, где нет места квир-письму и женскому субъекту желания. Конечно, можно связать довольно драматичный сюжет «дневника» с тем, что происходило в личной жизни Зиновьевой-Аннибал в это время: между ней, ее мужем Вячеславом Ивановым и Маргаритой Сабашниковой завязался роман. Переписку, происходившую между ними в этот период, можно трактовать по-разному, однако устоявшийся нарратив истории литературы вытеснил все, что не укладывается в рамки гетеросексуальной матрицы, в том числе короткую влюбленность Иванова в поэта Сергея Городецкого в том же 1906 году[1070]1070
  Богомолов Н. Загорье // Toronto Slavic Quarterly. 2008. № 25.


[Закрыть]
. Все эти детали буквально смываются одной фразой – «в семейном союзе существовали третьи лица» – из процитированного выше текста Щербак.

Повесть переиздавали несколько раз, в 2014 году она вышла в издательстве АСТ в серии «Великие биографии». В аннотации к книге тип квир-письма или же сюжет никак не идентифицируются, однако четко определяется идентичность авторки: «Писательница, критик, драматург, любовница Вячеслава Иванова. Ее книги долгое время запрещали, предавали анафеме и старались уничтожить, но они снова и снова находили своего читателя»[1071]1071
  Зиновьева-Аннибал Л. 33 урода. М.: АСТ, 2014. С. 352; курсив наш.


[Закрыть]
. Батлер в «Гендерном беспокойстве» подчеркивает, что «женский»/«феминный» не может быть маркирован в качестве субъекта, поэтому не может являться «атрибутом» гендера. Скорее эти определения указывают на отсутствие «мужского»/«маскулинного», и именно это отсутствие создает половое/гендерное/сексуальное различие[1072]1072
  Butler J. Op. cit.


[Закрыть]
. Поэтому внутри бинарного гетеронормативного дискурса писательница должна быть идентифицирована через статус «любовницы» известного поэта Серебряного века, чтобы «повысить» свой социальный статус и занять «правильную» социальную позицию. Рассматривая «Фаворитку» Лантимоса, мы уже отмечали, что лесбиянка внутри гетеронормативного дискурса представляет собой проекцию мужской фантазии, поэтому не обладает собственной субъектностью[1073]1073
  Ibid.


[Закрыть]
.

В случае Зиновьевой-Аннибал эту мысль можно проиллюстрировать тем, что ее квир-письмо идентифицируется как завуалированное обращение к мужчине. Исходя из логики такого режима знания, текст может быть проанализирован следующим образом:

«Проблематика и трагика эротического начала в душе художнической и гениальной»… дается в изображении остро драматического комплекса межличностных отношений любви, власти и жертвы между трагической актрисой Верой и девушкой. Такое построение текста указывает на собственно эстетический аспект любви – отношения художника-творца и его модели, художника и маски искусства, раскрывающие драму единства восхождения/нисхождения в творческом акте[1074]1074
  Сомова С. Художник и его модель: Проблематика любви, власти и жертвы в повести Л.Д. Зиновьевой-Аннибал «Тридцать три урода» // Новый филологический вестник. 2019. № 1 (48). С. 142–143; курсив наш.


[Закрыть]
.

Квир-письмо лишается эротического и сексуального, переходя в статус «эстетического». Такой способ интерпретации очень похож на идеологические установки современной России, сформировавшиеся под воздействием закона «о запрете нетрадиционных сексуальных отношений». Эти установки можно свести к одной фразе, оставленной безымянным комментатором на одном из инфосайтов: «Пусть живут себе спокойно и занимаются чем хотят, но у себя дома! Афишировать это не надо!!!»[1075]1075
  «Приходится играть в Штирлица»: Как гей-пары Екатеринбурга живут и воспитывают детей // E1. 2020. 8 ноября.


[Закрыть]

Описанные выше стратегии можно, по Фуко, охарактеризовать как отрицание и замалчивание[1076]1076
  Фуко М. Указ. соч. С. 175–218.


[Закрыть]
. Они делают (не)видимым историю о писательнице Зиновьевой-Аннибал, ее романе, событиях и произведениях Серебряного века в целом – целые пласты информации вытесняются благодаря гетеросексуальной логике. Такого же рода «анализу» подвергается, например, цикл стихов «Подруга» Марины Цветаевой, посвященный поэтессе Софье Парнок. Тему лесбийских отношений в поэзии Цветаевой литературоведы стараются обходить стороной (замалчивать) либо же интерпретировать в схожем с предыдущими высказываниями ключе: «Опасность подстерегала молодую семью с самой неожиданной стороны: осенью четырнадцатого года Марина познакомилась с поэтессой Софией Парнок, женщиной на семь лет старше себя, известной гомоэротическими склонностями»[1077]1077
  Глава «„Подруга“ или „Ошибка“?» в книге: Швейцер В. Марина Цветаева / 2-е изд. М.: Молодая гвардия, 2007.


[Закрыть]
. Название главы «„Подруга“ или „Ошибка“?» также наводит читателя на мысль о не-нормативности произошедшего.

КВИР-ГЕОГРАФИЯ КАК ФОРМА АЛЬТЕРНАТИВНОЙ ПУБЛИЧНОЙ ИСТОРИИ

«Родная речь» – научно-художественный проект русско-американского художника Евгения Фикса[1078]1078
  Проект существует в разных вариантах. Наш анализ основан на выставке «Родная речь», прошедшей в Pushkin House в Лондоне в 2019 году (куратор Елена Судакова).


[Закрыть]
, состоящий из двух взаимосвязанных компонентов: фотографий различных локаций в Москве и постеров, где термины на русском даны в переводе на английский язык. Для каждой буквы русского алфавита художник отобрал термин, который описывает современное общество. Таким образом, через единицы словаря Фикс представляет энциклопедию жизни. Читать словарь можно в алфавитном или произвольном порядке. Буквы и термины изображены при помощи шрифта, который бросается в глаза, что заставляет посетителя увидеть русский алфавит в его телесном, сенсорном качестве. Фотографии значительно меньше постеров: создается впечатление, что визуальные образы также организованы по принципу некоего алфавита. На выставке фотографии размещаются на одной стене, а постеры – на противоположной, так что зритель начинает воспринимать компоненты одновременно и как две части общего явления, и как сущности, противоположные друг другу. Например, буква «Б» – термин «биссектриса» – значение «бисексуал(ка)»; буква «Е» – термин «па-де-де» – значение «секс втроем»; буква «М» – термин «меньшевики» – значение «сексуальные меньшинства» и т. д.

Фикс обращает внимание посетителя выставки на природу смысла, процессы называния и политику означаемого и означающего. Художник заявляет о трудностях перевода с русского языка на английский, с языка терминов на язык визуальный, с языка абстракции на язык опыта и т. д. А главное, он заставляет посетителя задуматься о собственной роли в процессе узнавания, называния, проговаривания и понимания различных феноменов. Как мы отмечали выше, данный проект поднимает вопрос о том, как устанавливаются границы между явлениями, как они влияют на публичную историю.

По Фуко, то, что «невидимо», всегда подчинено «видимому», при этом оно одновременно связано с властным контролем, сопротивляется ему и стремится вырваться наружу. Фикс показывает нам, как работает этот принцип, на примере фотографий Москвы. Посетителям представлены разные части столицы: здесь и вход в Большой театр, и сад на Новой площади, и решетка Александровского сада. На первый взгляд, фотографии похожи на туристические открытки. Однако настораживает то, что на них совсем нет людей. Что с ними стало? Почему их не видно? Постепенно посетители начинают понимать, что фотографии указывают на отсутствие: они изображают то, что было стерто из памяти людей, поскольку не было включено в (не)официальные исторические нарративы. Фикс говорит об определенном сообществе через его «непредставленность» в дискурсе, о том, что существует, но не может быть изображено, названо напрямую. Таким образом, художник работает с разными видами памяти: с памятью сообщества, которое обладает прошлым опытом и может быть описано как сообщество через этот опыт, и с памятью общества, которое исключает конкретное сообщество из системы знания, то есть насильственно «забывает» его.

Фотографии Фикса документируют социальные практики советских и российских гомосексуалов, которые использовали для встреч определенные места – «плешки». Так, для кого-то фонтан перед Большим театром – это городская достопримечательность, удобное место для встречи на пути куда-нибудь, а для кого-то это место, где можно завести знакомство, посплетничать, начать романтические отношения или просто найти сексуального партнера в ситуации, когда других способов для этого нет. Приходя на «плешку», мужчина оказывался в состоянии двойной публичности. С одной стороны, он находился в публичном пространстве города, которое было доступно любому человеку. С другой – в пространстве гомосексуальной публичности, показывая тем самым принадлежность сообществу, которое в официальном дискурсе считалось нелегальным[1079]1079
  С 1934 года действовала статья № 121 УК РСФСР «Мужеложество», которую отменили только в 1993 году.


[Закрыть]
. Другими словами, мужчина был одновременно «виден» и «не виден», обличен властью и лишен ее, его действия были легальны и нелегальны и т. д. Фикс заостряет внимание на этой амбивалентности (на «скольжении» через границы дискурса) и на том, как в городской среде образовывались невидимые, альтернативные сообщества.

Проект Фикса – пример работы с альтернативной историей, альтернативной памятью и альтернативной географией городской среды. Герой проекта – советский мужчина-гомосексуал, который является фигурой умолчания, с одной стороны, а с другой – фигурой трансгрессии, которая расширяет границы дискурса и позволяет сделать публичной вытесненную режимом сексуальности память. В этом смысле герой проекта – квир-фигура, которая указывает на «провалы» в официальной памяти, словно «взрывает» дискурс и обнаруживает новые смыслы на стыке разных видов публичности. История в исполнении Фикса – это всегда квир-история, поскольку она занимает амбивалентную позицию по отношению к разным точкам напряжения, например памяти, публичности, визуальности. Эта история использует фигуры отсутствия, «невидимости», чтобы зафиксировать единицы индивидуальной и коллективной памяти, официального и неофициального дискурсов.

Проанализированные выше кейсы дают понимание того, как оптика гендерной и квир-теорий позволяет и практикам публичной истории, и профессиональным историкам делать видимыми события прошлого, которые намеренно были вытеснены существующим режимом знания о сексуальности. Квир-позиция и квир-методология поднимают вопросы присутствия/ отсутствия, а также легитимности и обоснованности существующих аналитических установок. (Вос)создавая вытесненную память, исследователь(ница) предлагает новый нарратив – новый способ описания, который, согласно Батлер, представляет собой акт эротической борьбы и открытия сексуальности[1080]1080
  Butler J. Op. cit. P. 173.


[Закрыть]
.

Литература

– Butler J. Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity. Routledge, 1990.

– Healey D. Russian Homophobia from Stalin to Sochi. London: Bloomsbury Academic, 2018.

– Джагоз А. Введение в квир-теорию. М.: Канон+, 2008.

– Депант В. Кинг-конг теория. М.: No Kidding Press, 2019.

– Пресьядо Б.П. Я монстр, что говорит с вами: Отчет для академии психоанализа. М.: No Kidding Press, 2021.

– Муравьева М. (Ne)традиционные сексуальные отношения» как юридическая категория: историко-правовой анализ // На перепутье: Методология, теория и практика ЛГБТ и квир-исследований / Ред. – сост. А.А. Кондаков. СПб.: Центр независимых социологических исследований, 2014. С. 68–85.

– Пушкарева Н., Белова А., Мицюк Н. Сметая запреты: Очерки русской сексуальной культуры XIXX веков. М.: Новое литературное обозрение, 2021.

Сергей Ушакин
Колониальный омлет и его последствия: о публичных историях постколоний социализма[1081]1081
  Я благодарен Дмитрию Арзютову и Алексею Голубеву за их советы и комментарии при подготовке этой статьи. Моя особая благодарность Андрею Завадскому – как за приглашение участвовать в этом сборнике, так и за вдумчивую и внимательную редактуру моей работы.


[Закрыть]

…любой умственный процесс берет свое начало в бессознательной стадии или фазе… точно так же, как фотографическое изображение начинается с негатива, становясь картинкой в ходе превращения в позитив. Однако далеко не каждый негатив становится позитивом, и не всякий бессознательный умственный процесс неизбежно должен быть осознан.

– Зигмунд Фрейд[1082]1082
  Freud S. Resistance and Repression // Idem. The Standard Edition of the Complete Psychological Works / Transl. by J. Strachey. London: The Hogarth Press, 1981. Vol. XVI: Introductory Lectures on Psycho-Analysis (Part III). P. 295.


[Закрыть]


Я не узник истории. Мне не нужно искать в ней смысл моей судьбы.

– Франц Фанон[1083]1083
  Фанон Ф. Черная кожа, белые маски // Новое литературное обозрение. 2020. № 1. С. 27.


[Закрыть]

Постсоветская история интеллектуальных обменов, заимствований и адаптаций – история попыток присвоения, как правило, «западных» теорий и методов – еще практически не написана. По большому счету мы не очень хорошо знаем, как формировался (и формируется) понятийный аппарат публичного языка, на котором мы говорим и пишем сегодня. Большинство новых русскоязычных концепций и подходов – от «гендерных исследований» до «урбанистики» – вошли в повседневные и исследовательские практики благодаря нехитрому приему транслитерации. Хотя «переводной» характер такого словаря идей очевиден, труднее увидеть то, как этот импорт концепций и методов сочетается с уже сложившимися языковыми традициями и исследовательскими ориентациями[1084]1084
  О попытках взять «гендер напрокат» в российском обществоведении см. мою статью: Ушакин С. «Человек рода он»: Футляры


[Закрыть]
. Какова степень выживаемости таких концептуальных «экзотов» среди «эндемиков»? Каковы режимы сосуществования этих интеллектуальных «видов» и «подвидов»? Какие конфликты возникают в процессе их «межвидового» диалога? И – что, пожалуй, наиболее важно – можно ли говорить о сколько-нибудь успешном «взаимоопылении» разнородных мыслительных практик, которое могло бы привести к появлению устойчивых интеллектуальных «гибридов», способных к воспроизводству?

Понятно, что «перевод» теорий и подходов – это всегда изменение их исходного смысла и направленности. Финальный продукт перевода не может не учитывать – в целях своего собственного интеллектуального выживания – установок и интересов среды своего обитания. Перевод – это не только приспособление оригинала к новым условиям существования, но и нередко его радикальная переделка: между «социализмом» Маркса, «социализмом» Сталина и «социализмом» Мао – дистанции громадных размеров. Запутанная история проникновения постмодернизма в Россию в течение последних 40–50 лет – еще один показательный пример этой общей тенденции. Благодаря (пока) неизвестным «переводчикам» и «организаторам» интеллектуального трансфера «постмодернизм как культурная логика позднего капитализма»[1085]1085
  Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культур ная логика позднего капитализма. М.: Изд-во Института Гайдара, 2019.


[Закрыть]
оказался главной культурной практикой в России распадающегося социализма[1086]1086
  Об истории постмодернизма в литературе


[Закрыть]
.

Постепенное врастание «публичной истории» в русскоязычный контекст тоже во многом следует традициям интеллектуального трансфера. Хотя исследования, посвященные «явлению, именуемому „публичной историей“»[1087]1087
  См. дискуссию: Публичная история: между наукой и памятью // Новое прошлое. 2020. № 2. С. 240.


[Закрыть]
, все еще довольно редки, большинство их авторов согласны с тем, что главным инициатором и проводником нового подхода в России являются прежде всего университетские программы[1088]1088
  См., например, полезный обзор становления публичной истории в России: Завадский А., Исаев Е., Кравченко А., Склез В., Суверина Е. Публичная история и коллективная память // Неприкосновенный запас. 2017. № 112. C. 24.


[Закрыть]
. Показательно и то, что основным проблемным ядром этих немногочисленных статей все еще остается желание разобраться с содержательным компонентом нового термина[1089]1089
  Краткий обзор этих попыток см.: Исаев Е.М. Публичная история в России: Научный и учебный контекст формирования нового учебного поля // Вестник Пермского университета. 2016. Вып. 2 (33). С. 7–12.


[Закрыть]
. Иными словами, новый подход и новая терминология вырастают не столько как ответ на складывающиеся (или уже сложившиеся) практики исторической (само)деятельности разнообразных сообществ, сколько как стремление историков-профессионалов наполнить заимствованный термин местным содержанием.

Любопытен и еще один аспект этого интеллектуального трансфера-перевода. Несмотря на свою недолгую историю, русскоязычная версия публичной истории уже успела обозначить ориентацию, которая радикально отличает ее от аналогичного англоязычного подхода. Например, практические пособия и профессиональные исследования публичной истории, выходящие в США, последовательно акцентируют публичный характер нового подхода к истории, подчеркивая его прагматическую направленность, заданную интересами публики[1090]1090
  Johnson G.W., Stowe N.J. The Field of Public History: Planning the Curriculum – An Introduction // The Public Historian. 1987. Vol. 9. № 3. P. 12.


[Закрыть]
. Роль историков-профессионалов при этом не отвергается, но серьезно модифицируется. Так, авторы «Введения в публичную историю» призывают своих читателей «видеть в истории практическое действие, а не список событий и дат для запоминания», отмечая при этом, что

история становится жизненно важной тогда, когда историки приобщают своих слушателей к тем вопросам, из которых выросло их собственное историческое исследование, когда они вовлекают аудиторию в акт написания (doing) истории. Люди, начинающие самостоятельно писать историю – вместо того чтобы ее просто заучивать, – гораздо быстрее осознают, что история – это вовсе не стройный рассказ о прошлом, ждущий, когда его затвердит наизусть очередной студент[1091]1091
  Lyon C.M., Nix E.M., Shrum R.K. Introduction to Public History: Interpreting the Past, Engaging the Audience. Lanham: Rowman & Littlefield, 2017. P. 23.


[Закрыть]
.

Закономерно, что при таком подходе публичная история нередко видится историей прежде всего самодеятельной, историей «народной» и «активистской» (people’s history, activist history)[1092]1092
  Об активистской и народной истории см. соответственно: Dean D. Introduction // A Companion to Public History / Ed. by D. Dean. Hoboken: Wiley, 2018. P. 1; Conard R. Complicating Origin Stories: The Making of Public History into an Academic Field in the United States // Ibid. P. 29.


[Закрыть]
. В русскоязычных дискуссиях о публичной истории именно эта история прямого действия подвергается показательной трансформации. «Народная» история превращается здесь в историю для народа. Публика занимает свое привычное место: потенциальные (со)авторы истории вновь оказываются пассивными «потребителями продукции историка», транслирующего «научное историческое знание» вовне[1093]1093
  Репина Л. Наука и общество: Публичная история в контексте исторической культуры эпохи глобализации // Ученые записки Казанского университета. Сер. «Гуманитарные науки». 2015. № 3 (157). С. 63.


[Закрыть]
.

Такое сужение круга агентов публичной истории предсказуемо ведет к следующему методологическому шагу. «Становление публичной истории» понимается как разновидность политики (профессиональной) идентичности историков; на первом плане оказывается задача «переосмысления роли истории и историка в публичном пространстве», переосмысления, «которое отчасти является результатом реакции на историческую политику, проводимую элитами»[1094]1094
  Исаев Е.М. Указ. соч. С. 10.


[Закрыть]
. При этом вопросы о меняющемся характере аудитории, о возможных формах диалога и способах сотрудничества с непрофессиональными историческими сообществами, о типах и особенностях историй, производимых этими сообществами, уходят на периферию профессиональных дискуссий. В итоге, как с горечью замечали не так давно авторы обзорной статьи о состоянии публичной истории в России, «сообщества за пределами университета практически не обращаются к данному полю»[1095]1095
  Завадский и др. Указ. соч. С. 28.


[Закрыть]
. Сфокусировавшись на «роли историка», публичная история саму публику из виду упустила.

Разумеется, подобная ситуация – это отражение непростого процесса становления нового поля исторической деятельности. «Публичность» публичной истории требует времени, ресурсов и – главное! – желания выйти за пределы дисциплинарных границ исторической науки. В своей статье я попытаюсь сделать шаг в этом направлении. Меня будет интересовать то, как исторические темы актуализируются, так сказать, в непрофильных средах. В частности, я постараюсь показать, как материалы о давнем и недавнем прошлом переосмысляются и трансформируются в рамках постколониального дискурса, который постепенно складывается на территории бывшего социалистического лагеря. Связь между публичной историей и постколониальной мыслью позволяет лучше увидеть, что производство и бытование публичной истории редко преследуют собственно исторические цели. Публичность здесь – это способ организации исторического материала, возможность его вторичной переработки в соответствии с поставленными целями. Прошлое предлагает набор форм, сюжетов, событий и связей, позволяющих рассказывать о настоящем. При этом разнообразные исторические проекты служат не только способом установления связей с недоступными ранее историческими периодами, но и эффективным методом изменения публичного контекста, в который помещают себя «непрофессиональные историки». Историческое знание в данном случае является публичным по своей форме и постколониальным по своему содержанию.

Как и во многих случаях интеллектуальных обменов, постколониальные исследования в постсоциалистических странах демонстрируют логику заимствования как трансформации, о которой шла речь выше. Сергей Абашин, ведущий российский исследователь Средней Азии, не так давно напомнил читателям, что дискуссии о постсоветском как постколониальном идут уже почти тридцать лет[1096]1096
  См. подробнее: Абашин С. Советское = колониальное? (За и против) // Понятия о советском в Центральной Азии / Ред. – сост. Г. Мамедов, О. Шаталова. Бишкек: Штаб-Press, 2016. C. 28–48.


[Закрыть]
. В феврале 1992 года Альгис Празаускас, заведующий сектором этнополитических проблем Института востоковедения Российской академии наук, опубликовал один из самых первых текстов о постсоветской постколониальности. Обширная статья Празаускаса вышла в «Независимой газете» с характерным названием «СНГ как постколониальное пространство». Она не предлагала ни новых методов анализа, ни концептуальных инноваций, но прямо характеризовала СССР как «образование имперского типа». Распад империи, подчеркивал автор, сопровождался сохранением «неустойчивой системы политических, экономических и иных взаимосвязей, остатков имперской инфраструктуры… и „социалистического“ наследия»[1097]1097
  Празаускас А. СНГ как постколониальное пространство // Независимая газета. 1992. 2 февраля.


[Закрыть]
.

Показательно, что границы «имперской оптики» Празаускаса полностью совпадали с границами имперского центра, не распространяясь на компоненты самого «образования имперского типа». Соответственно, главной целью Содружества независимых государств виделась стабилизация их границ, быстро превратившихся из границ внутренних и административных в границы внешние, т. е. конституирующие. На таком фоне требования национально-территориальной автономии, выдвигаемые меньшинствами внутри вновь возникших государств, естественно характеризовались в статье как «потенциально опасные» и не относящиеся к «числу неотъемлемых прав национальных меньшинств»[1098]1098
  Там же.


[Закрыть]
. История империи заканчивалась в момент институционального коллапса ее управляющего аппарата. Внутренняя структура «имперских компонентов» негласно наделялась своеобразным иммунитетом, защищающим ее от пагубного имперского влияния.

При всей своей аналитической ограниченности статья Празаускаса обозначила несколько важных черт постсоветского восприятия постколониальности. Вопреки главному термину статьи, ключевым в постколониальном состоянии оказывалось вовсе не пространство, а время. Постколониальность трактовалась как определенный этап, как период перехода от зависимости к самостоятельности, в течение которого новые государства могли, с одной стороны, сформировать необходимые атрибуты и институты суверенности, а с другой – усвоить и усовершенствовать практические навыки самостоятельного существования. Картина развития новых независимых государств, таким образом, воспроизводила старую транзитологическую парадигму, сформулированную в процессе деколонизации Африки и Азии в 1960-е годы: от империи – к нации. Единственно доступной формой будущего выступало национальное государство[1099]1099
  См. подробнее: Emerson R. From Empire to Nation: The Rise to Self-Assertion of Asian and African People. Cambridge: Harvard University Press, 1960; Getachew A. Worldmaking after Empire: The Rise and Fall of Self-Determination. Princeton: Princeton University Press, 2019.


[Закрыть]
.

Акцент на национальной форме государственного развития позволял вынести за скобки сложную предысторию происхождения, становления и развития стран СНГ в их нынешних конфигурациях. Примечательно, что в своей статье Празаускас тщательно избегал сколько-нибудь внятной характеристики статуса этих образований. Ни в имперском прошлом Советского Союза, ни в его постколониальном настоящем места для «колоний» как таковых не находилось. Термин «колония» использовался в статье исключительно для описания «колониальных владений» традиционных империй в Юго-Восточной Азии и Африке. А историческая и социальная природа формирований, составлявших советскую империю, обозначалась либо при помощи странного набора терминологических эвфемизмов в виде «разноплеменного мира» и «своеобразного евразийского паноптикума народов», либо с помощью утилитарно-бюрократических клише типа «бывших советских республик».

Постколониальное состояние, таким образом, виделось прежде всего как состояние постимперское. По вполне понятным причинам на первый план выходило молниеносное исчезновение «центра управления», а не проблемы, связанные, скажем, со сложившимися за десятилетия имперскими/ колониальными формами организации жизни. Готовых концептуальных парадигм и дискурсивных клише, способных упорядочить и представить советский опыт как многолетнюю историю колониального угнетения, под рукой не оказалось. Колониальному прошлому и его субъектам еще только предстояло (ретроспективно) изобрести средства своего самовыражения.

Для постколоний социализма – как я буду называть страны, возникшие после распада СССР и социалистической системы в целом, – трудности саморепрезентации оказались более серьезными, чем это можно было бы предположить в начале 1990-х. В 2001 году Дэвид Чиони Мур, американский специалист по африканской литературе, опубликовал в главном журнале крупнейшей в США ассоциации исследователей современных языков (Modern Language Association) статью, вызвавшую немало откликов. Суть проблемы была обозначена уже в самом названии: «Отличается ли „пост“ в „постколониальном“, – спрашивал Мур, – от „пост’а“ в „постсоветском“»? Исследователь с удивлением отмечал, что, несмотря на сходный исторический опыт угнетения, интеллектуалы из постсоциалистических стран демонстрируют устойчивое нежелание вступать в диалог с их постколониальными коллегами из Африки, Азии и Латинской Америки:

Разумеется, мы видим на Западе рост исследований, посвященных литературе российского ориентализма девятнадцатого века. Опираясь на тип дискурсивного анализа, инициированный Эдвардом Саидом в его «Ориентализме», исследователи работают с разнообразными текстами, отразившими историю колониальных столкновений России на Кавказе, – начиная с пушкинского «Кавказского пленника» (1822 года) и заканчивая толстовским «Хаджи-Муратом» (1904 года).

Однако в разговорах с интеллектуалами в Вильнюсе или Бишкеке, как и при чтении статей о современной литературе, созданной в сфере, находившейся под советским господством, очень сложно встретить сопоставления Алжира и Украины, Венгрии и Филиппин, Казахстана и Камеруна. Время от времени средства массовой информации описывают Кавказ, Среднюю Азию и бывшую Югославию в терминах третьего мира, но такие описания скорее всего вызваны не серьезным отношением к постколониальности, а стремлением в очередной раз воспользоваться тропами ужасной «азиатчины»[1100]1100
  Moore D. Is the Post-in Postcolonial the Post-in Post-Soviet? Toward a Global Postcolonial Critique // PMLA. 2001. Vol. 116. № 1. P. 116.


[Закрыть]
.

Мур связывал подобное дистанцирование постколоний социализма по отношению к постколониальным исследованиям и постколониальной истории третьего мира с двумя принципиальными факторами. Одним из них была глубоко укоренившаяся установка на иерархическое соотношение культурных ценностей и процессов. Принадлежность к «Европе» и «европейской культуре», на которой настаивали многие постсоветские нации, недвусмысленно обозначала, по мнению Мура, «цивилизационный» разрыв между постколониями социализма, с одной стороны, и жителями постколониальных Филиппин или Ганы – с другой[1101]1101
  Ibid. P. 117.


[Закрыть]
.

Эти претензии на (исходное) культурное превосходство усиливались второй тенденцией – так называемым компенсаторным поведением, которое исследователи колониализма неоднократно отмечали среди групп, подвергавшихся длительному угнетению. Частным проявлением такого поведения для Мура была «чрезмерная тяга» новых независимых государств к демонстрации аутентичных свидетельств героического/мифического прошлого, к поиску «незапятнанных предков», «чья власть простиралась далеко за пределы территории, на которой проживает сегодня данная группа»[1102]1102
  Ibid. P. 118.


[Закрыть]
.

Статьи Празаускаса и Мура позволяют сделать важное обобщение по поводу постсоветского постколониализма. С разных точек зрения и в разных контекстах оба автора отмечают (по-разному) одну и ту же устойчивую тенденцию: невозможность (или нежелание?) прорабатывать недавний колониальный опыт не сводится к привычной операции умолчания или вычеркивания негативного прошлого. Негатив, как и предсказывал Фрейд, служит необходимым началом постепенного проявления/появления позитивной картинки. Правда, возникающая картинка изображала совсем другое прошлое. Отсутствие прямой проработки последствий имперского присутствия активно восполняется стремлением найти, обнаружить или вообразить историческое прошлое, не затронутое метастазами колониального подчинения[1103]1103
  Подробное обсуждение этой тенденции см. в моей статье: Oushakine S. How to Grow out of Nothing: The Afterlife of National Rebirth in Postcolonial Belarus // Qui Parle. 2017. Vol. 26. № 2. P. 423–490.


[Закрыть]
.

Такая – компенсирующая – функция «зова предков» и «тяги в прошлое» позволяет лучше понять социально-символическое предназначение бесконечного конвейера по производству истории, который был запущен в пост-колониях социализма с распадом СССР. Разнообразные войны памяти, политическая мобилизация архивов, реконструкция забытых побед, поражений и травм, реставрация подвигов, героев и жертв прошлого, неустанные генеалогические подтверждения все более давнего происхождения собственной суверенности и все более значимой родословной нации и ее правителей – все это стоит воспринимать как явный симптом специфически постсоветского состояния постколониальности. Подобная «археология достоинства» есть (бес)сознательная попытка уйти в прошлое от прямого анализа и проработки опыта жизни в составе империи. И тот факт, что это воображенное и доколониальное прошлое нередко оказывается квазиимперским, лишь еще раз демонстрирует всю историческую сложность (пост)советского «образования», в котором «(пост)имперское» нередко неотличимо от «(пост) колониального» и наоборот.

Как и во многих случаях интеллектуального трансфера, в процессе этого медленного осознания постколониального состояния произошла определенная реориентация самой постколониальной теории[1104]1104
  Подробнее об этом см.: Chari S., Verdery K. Thinking between the Posts: Postcolonialism, Postsocialism, and Ethnography after the Cold War // Comparative Studies in Society and History. 2009. Vol. 51. № 1. P. 6–34; Snochowska-Gonzalez C. Postcolonial Poland – On an Unavoidable Misuse // East European Politics and Societies. 2012. Vol. 26. № 4. P. 708–723; Bill S. Seeking the Authentic: Polish Culture and the Nature of Postcolonial Theory // nonsite.org. 2014. № 12 [nonsite.org/article/ seeking-the-authentic-polish-culture-and-the-nature-of-postcolonial-theory]; Stierstofer K. Fundamentalism and Postcoloniality: Beyond “Westoxification”? // The Future of Postcolonial Studies / Ed. by C. Zabus. New York: Routledge, 2015. P. 101–114; Todorova M. On Public Intellectuals and Their Conceptual Frameworks // Slavic Review. 2015. Vol. 74. № 4. P. 708–714; Postcolonial Europe? Essays on Postcommunist Literatures and Cultures / Ed. by D. Pucherová, R. Gáfrik. Leiden: Brill, 2015; Kudaibergenova D. The Use and Abuse of Postcolonial Discourses in Post-independent Kazakhstan // Europe-Asia Studies. 2016. Vol. 68. № 5. P. 917–935; Annus E. Soviet Postcolonial Studies A View from the Western Borderlands. London: Routledge, 2018; Coloniality, Nationality, Modernity: A Postcolonial View on Baltic Cultures under Soviet Rule / Ed. by E. Annus. London: Routledge, 2018. См. также номера журнала «Новое литературное обозрение» (2020. № 161, 166), посвященные теме «Постсоветское как постколониальное».


[Закрыть]
. Если для «классических» постколониальных исследований ключевыми категориями анализа служили «колониализм» и «модерн» (modernity)[1105]1105
  См. подробнее: Kaiwar V. The Postcolonial Orient: The Politics of Difference and the Project of Provincialising Europe. Leiden: Koninklijke Brill, 2014. P. 104.


[Закрыть]
, то для постсоветской версии постколониализма базовыми стали понятия национальной «памяти» и национального «родства». Ниже, на ряде конкретных примеров, я покажу, как именно в постколониях социализма складываются публичные истории о памяти (точнее, беспамятстве) и родстве (точнее, сиротстве). Но прежде чем перейти к специфике производства исторических нарративов в постколониях социализма, я кратко изложу основные идеи «классических» пост-колониальных исследований.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации