Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Северное сияние
– И чего вы, евреи, вечно суетесь, куда не просят? Сидели бы себе да помалкивали в тряпочку… Так нет же!.. Вот за это вас и не любят!
(Из разговора)
1
Наверняка я мог бы начать этот рассказ так: «Она упала в мою кровать среди ночи…»
Или:
«Это была первая женщина в моей постели…»
Все это правда, но стоит ли отбирать хлеб у сочинителей современных бестселлеров?..
Что же до северной экзотики (см. заголовок), то про тундру, оленей и ночевки в ярангах достаточно написано и без меня. К тому же и Север, если разобраться, тут ни при чем. Я расскажу о том, что могло случиться в любом месте, а со мной случилось там, где случилось. И начну, пожалуй, в самой безнадежно-традиционной манере:
После пединститута меня
направили работать
в Мурманскую область,
в рудничный поселок
Кукисвумчорр, что в переводе
с финского означает «Чертов палец»…
Трафаретно, банально?.. Что делать, се ля ви – такова жизнь…
2
Поселок, в который я приехал, раскинулся в самом центре Хибин, его полукольцом охватывали невысокие уютные горы, поросшие мохом, – в августе, когда я увидел их впервые, они казались покрытыми темно-зеленой замшей. На краю поселка, на взгорке, белела школа, издали похожая на кусочек свежего, только что из пачки, сахара-рафинада. Внизу, под пригорком, стоял унылый серый барак, в котором я жил.
Барак был деревянный, с уходящим в бесконечность коридором на каждом из двух его этажей. Возле каждой двери висел жестяный умывальник с гремучим соском, под ним стоял таз, рядом – помойное ведро, прикрытое сверху фанеркой. Комната, которую мне отвели, едва вмещала железную койку, стол, этажерку для книг и две-три табуретки. На одной из них, на противопожарной пирамидке из кирпичей, располагалась электроплитка. Зимой она горела круглые сутки. Толку от нее было немного, зато она избавляла меня от хлопот о дровах и угле. Мне было некогда, я экономил время. Железные прутья на койке я застилал толстым слоем газет, доставшихся мне от моего предшественника, – это избавляло меня от поисков матраса. Судите сами, до дров ли, до матраса ли мне было, если я изо дня в день вел в школе положенные по расписанию уроки, занимался дополнительно с отстающими, посещал неблагополучные семьи, репетировал в драмкружке «Горе от ума», готовил хор к участию в районной олимпиаде, руководил сбором книг для отправки в сельские библиотеки, выступал во Дворце культуры с лекциями о лауреатах Сталинской премии в области искусства и литературы, и почти не случалось, чтобы я не прихватывал, уходя из школы, нескольких пачек с диктантами и сочинениями, которые следовало срочно проверить и раздать ученикам. Вдобавок почтальон регулярно протискивал в щель между дверью и косяком, помимо газет, еще и «толстые» журналы, которых я выписывал целую кучу, и я их прочитывал от корки до корки – шел 1954-й год, в Москве начинала закипать литературная жизнь, чего стоили хотя бы статья Юрия Померанцева «Об искренности», «Оттепель» Ильи Эренбурга… По вечерам ко мне сходились ребята, в комнатенке моей набивалось чуть ли не полкласса, одни сидели впритирку на кровати, другие на подоконнике, третьи на табуретке, опрокинутой набок, в таком положении на ней умещалось и двое, и трое, и жарко становилось – не от раскалившейся плитки, не от выпитого в безмерном количестве чая, а от распаленных спорами голосов, от клокотания молодых, воспаряющих над обыденным существованием мыслей, тем более что и разницы между самим учителем и его учениками было каких-нибудь пять лет…
И потому ни отсутствие матраса, ни помойные ведра в коридоре, ни другие мелочи быта – ничто меня не смущало. Я был всем доволен и считал, что живу наполненной, целеустремленной жизнью, какой и должен жить человек, – все для людей, ничего для себя… Ну, а барак?.. Что же, барак и барак, точь-в-точь как сотни, тысячи других, не хуже и не лучше, и я сам – чем я лучше тех, кто живет рядом со мной в этом бараке?.. Да и попал в него я, если разобраться, по собственному выбору и желанию… Но тут необходимо небольшое отступление, чтобы потом сразу перейти к главному, о чем сказано было в самых первых строках, то есть к женщине, которая среди ночи упала в мою постель…
3
Вопрос о моей работе окончательно решался в Кировске, небольшом городке районного масштаба, километрах в десяти от предназначенного мне поселка. Все это время мне пришлось прожить в городской гостинице. Моими соседями по номеру был самый разный народ – геологи, ревизоры, снабженцы, спекулянты, торговавшие на рынке арбузами, привезенными с юга, по сто рублей за ломтик, а я тогда еще и ведать не ведал, что такое «полярка», и, пересчитывая гроши, оставшиеся у меня от подъемных, ненавидел этих барыг лютой ненавистью, как своих классовых врагов.
И вот как-то раз один из моих сожителей, не то снабженец, не то ревизор, все они были на одну колодку, все по вечерам, вернувшись в гостиницу, выкладывали из бокастых портфелей трофеи – свертки с вином и водкой, разную снедь, соскабливали с горлышек сургуч и молодецким ударом по донышку вышибали пробку, – так вот, как-то раз, уже изрядно «приняв» и вдогонку похрустывая выуженным из консервной банки маринованным огурчиком, уже без сапог, уже в одной майке на раздобревшем, расплывшемся теле, мой сосед заговорил со мной…
– Не знаю, правда, нет ли, – повернул он ко мне круглое белобрысое лицо, – люди говорят, в Москве новую породу евреев ученые вывели, называется – «морозоустойчивый еврей»… Ты, парень, как – не слыхал?… – Белобрысый похрустел огурцом, поморгал светлыми, навыкате, глазами. – Или ты сам из этих, морозоустойчивых, будешь, потому и в Заполярье подался, за длинным-то рублем?..
Я лежал на своей койке, читая «Фауста» (любимая моя книга) в только что изданном переводе Пастернака, и не сразу расслышал, не сразу понял вопрос, к тому же произнесенный с добродушной, чуть ли не дружелюбной интонацией. Но когда я заметил, как затаилась вся наша комната, и понял наконец, в чем дело, мне показалось, в глаза мне ткнули вспыхнувшей спичкой.
Я поднялся и сел. Я закрыл «Фауста», заложив пальцем страницу, на которой читал. Я выдержал упершийся в меня взгляд – так смотрят на таракана, прежде чем раздавить его ногой, на клопа, прежде чем размазать его по стене… Мне были известны сотни, тысячи сверкающих, разящих, отточенных великими мастерами слов, я вычитал их у Шекспира и Пушкина, у Данте и Блока, но в тот момент все их вышибло из моей головы. Я ухватился за первые попавшиеся, за те, которые пишут на заборах и стенах уборных, которые висят смрадным туманом в любом кабаке, любой казарме или студенческом общежитии; я сгребал их, как сгребают комья тяжелой, жирной, вонючей грязи, и швырял ими в белобрысого. Это его ошеломило. Он уже не моргал, не хрустел, глаза его сделались еще выпуклей и бесцветней… Заметив, что начинаю повторяться, я замолк, под конец пообещав начистить белобрысому морду, поскольку ему этого, видно, хочется…
Не знаю, с каким результатом я выполнил бы свое обещание, мой оппонент был раза в два старше и раза в три крупнее меня, но это меня не страшило… Правду говоря, в те годы я редко вспоминал, что я еврей, разве что когда другие давали мне это почувствовать. А так… Москва была моим Иерусалимом, Пожарский с Мининым казались куда понятней и ближе Маккавеев, о Владимире Красное Солнышко мне было известно несравнимо больше, чем о царе Давиде и царе Соломоне… Но в те минуты я готов был, не раздумывая, лечь костьми за свой маленький, униженный, оскорбленный народ… Я жаждал схватки…
Но ничего такого не случилось.
Последние мои слова допекли белобрысого окончательно.
– Ты че, ненормальный?.. – проговорил он вполне миролюбиво и даже с оттенком уважения. – Он че, недавно из психушки сбежал?.. – обратился он ко всей комнате, с жадным любопытством наблюдавшей за нами обоими, ожидая дальнейшего разворота событий.
Я занял прежнюю позицию – лег и отвернулся к стене. В ушах у меня звенело, строчки «Фауста» змеились и прыгали у меня перед глазами.
4
Надо ли пояснять, что я испытывал, когда пару дней спустя директриса школы, в которую меня направило гороно, с первых же минут встречи у нее в кабинете объявила, что меня ждет отдельная квартира, однокомнатная секция в недавно построенном доме, поскольку в Кукисвумчорре умеют ценить молодых специалистов… Не знаю, чему я был рад больше – отдельной ли секции, то есть по тем временам невиданной роскоши, или тому, что я распрощаюсь наконец с опостылевшей мне гостиницей…
К тому же директриса была мало похожа на директрису – молодая, златовласая, голубоглазая, похожая на Лорелею, да еще и с веселыми легкими ямочками, порхающими по щекам и подбородку… Под ее приветливым взглядом я почувствовал себя эдаким подснежником на весеннем солнышке, о чем тут же сообщил Наталье Сергеевне. И Наталья Сергеевна посмеялась в ответ, но при этом зарделась и как-то смущенно затеребила бархатный черный шнурочек, повязанный на груди, поверх белой блузки, в тон строгому синему жакету. Мимоходом она осведомилась, не холостой ли я, и узнав, что да, холостой, пообещала: «А мы вас тут женим, женим!..» – и принялась рассказывать о школе, об учительском коллективе, об учениках, которым в поселке школа заменяет все – и МХАТ, и Эрмитаж, и Третьяковку. Я слушал ее восторженно, поскольку о таком именно месте, где школа – светоч знаний и средоточие культуры, – я и мечтал, и в ответ излагал собственные вдохновенные замыслы, в которых были перемешаны Жан-Жак Руссо и Макаренко, и Наталья Сергеевна их с готовностью подхватывала и развивала. Но затем она как-то незаметно перекинулась от Жан-Жака Руссо к работавшей в школе учительнице, одинокой, с двумя детьми, но прекрасному человеку и педагогу, и у меня промелькнула мысль, не ее ли Наталья Сергеевна имела в виду, говоря «а мы вас женим, женим…» Но все оказалось проще. Не соглашусь ли я уступить предназначенную мне квартиру женщине, матери-одиночке, коллеге по профессии, учитывая, что проживает она в отвратительных условиях… А пока… Пока, то есть каких-нибудь два-три месяца, пожить… (тут я подумал о гостинице и сердце мое остановилось)… пожить в бараке, он здесь поблизости… Но само собой, никто меня не принуждает, все зависит от моей доброй воли…
Я не дал Наталье Сергеевне договорить. Я был счастлив, что возвращение в гостиницу мне не угрожает, это во-первых, и во-вторых, что меня не собираются женить, и в-третьих… В-третьих – на щеках у Натальи Сергеевны снова заиграли сникшие было ямочки, и это было так приятно!..
5
В тот же день состоялось мое вселение в барак, и пока я тащил через весь поселок свой тяжеленный, набитый книгами чемодан, за которым пришлось съездить на автобусе в Кировск, радостное, праздничное чувство не покидало меня. Мне нравилось, что я попал не в какой-нибудь зачуханный российский городишко с застойной, болотной жизнью, а на Крайний Север, где полгода – день, полгода – ночь, и нравилось, что поселок наш (я мысленно говорил уже о нем «наш») – рудничный, здесь главные или даже единственные в стране залежи апатитов. Я знал уже, что самая высокая гора, как раз в центре охватывающей поселок дуги, так и называется: Апатитовая. Там, внутри, шла добыча руды, а снаружи, на крутом склоне, казалось, одним взмахом ножа был сделан вертикальный срез, в нем темнело похожее на дупло полукруглое отверстие – вход в рудник. С той стороны то и дело доносились бодрые, энергичные гудочки, из глубины горы выползали груженные рудой составы, на дорогу выруливали многотонные самосвалы, наполненные глыбами серого камня, седые от белесой пыли, осевшей на кузовах и кабинах…
Я сам его выбрал, этот поселок, стоявший в конце списка: никто из студентов не хотел туда ехать, все мечтали угнездиться в таком месте, чтобы оно было покрупнее, поближе… К кому, к чему?.. Мне же, напротив, не терпелось убраться куда-нибудь – все равно куда, хоть к черту на рога. Дело было после недавней «борьбы с космополитизмом», после совсем свежей истории с «врачами-отравителями», и хотя меня самого вплотную все это не коснулось, я должен был доказать (не знаю, впрочем, кому), что существуют евреи – не трусы, не проныры, не пройдохи, словом – честные, порядочные люди, которым эта земля дорога не меньше, чем другим…
И вот, на удивление всем, я выбрал никому, и мне в том числе, не ведомый Кукисвумчорр… Да и теперь, уступив квартиру, не ударил в грязь лицом… Наталья Сергеевна, понятно, не белобрысый, однако… Да нет, белобрысый тут ни при чем. Просто я сделал доброе дело и потому в тот день был доволен собой.
Давно не было мне так хорошо. Мне нравился поселок, по которому я шел, и горы, словно раскрывшие передо мной дружеские объятия, и паровозные гудки, смешанные с рычаньем и фырканьем автомашин, и нравилось чистое, густо-синее небо – здесь оно было плотнее и ниже, чем в любом другом месте, и я пытался представить, как полярной ночью по этому небу мечутся разноцветные всполохи, как, меняя форму, с него свешиваются огнистые полотнища, как они расходятся гигантскими волнами, закручиваются в радужные спирали, гаснут, пропадают, загораются вновь… Я никогда не видел северного сияния, и мне казалось почему-то, что увидеть его – это и есть счастье. Теперь оно было таким близким…
6
Мое отступление получилось длиннее, чем я ожидал, но лишь после него я могу перейти к сути рассказа, то есть прежде всего – к детали, которая играет в нем ключевую роль, а именно – к двери…
Это была вполне заурядная, дощатая, крашеная половым суриком дверь, остекленная поверху и выходившая не в коридор, а в соседнюю комнату. Видно, по плану строителей, сооружавших наш барак, здесь предполагалась двухкомнатная квартира. Но жизнь (в лице домоуправления) внесла свои коррективы – и вместо одной возникло две, каждая со своим выходом в коридор и утратившей всякую надобность внутренней дверью. В одной комнате жил я, вторую занимали муж и жена, дверь между нами была забита вколоченным в косяк гвоздем, стекла заклеены газетой. Мы жили, не мешая друг другу, за несколько месяцев не обменявшись и парой слов. Мне было известно только, что соседа моего зовут Николаем, жену его – Лизой, он работает на руднике, она – в какой-то столовой.
Виделись мы обычно мимоходом, в коридоре, и задерживали друг на друге взгляд не дольше, чем требуется, чтобы бормотнуть «доброе утро» или «добрый день». Но мне и этого хватало, чтобы разглядеть обоих. Николай был высок ростом, широк в плечах, с красивым, даже чересчур для мужчины красивым лицом и волнистым чубом, залихватски выпущенным из-под шапки, сдвинутой набекрень. Лиза, в отличие от него, была невзрачной, щупленькой, с кривоватыми тонкими ножками и бледным личиком. В ее заостренном носике и маленьких шалых глазках было что-то жалкое и вместе с тем – хитрое, лисье. Возможно, тому причиной была лисья горжетка, которую, несмотря на порядком облезлый вид, она не без некоторого жеманства носила… Как бы то ни было, про такую пару говорят: «И что он в ней нашел!..» Впрочем, они оба меня мало интересовали, как и я их – тоже.
Кстати, я вовсе не держался в бараке особняком. Напротив меня жила тихая, очень болезненная женщина, работавшая во Дворце культуры уборщицей. Звали ее Тася. Случалось, я заходил к ней попить чайку, а больше – поиграть с двумя ее ребятишками, которые ко мне так и липли. Кроме нее, моими соседками были две девицы, молодые, румяные, курносенькие, похожие на ярко раскрашенных матрешек. Встретив меня в коридоре, они озорно заигрывали со мной, и, хохоча, тянули к себе в комнату, куда вечерами захаживали такие же молодые, веселые парни и где дым стоял коромыслом… Что же до Николая, то я частенько замечал в его черных насмешливых глазах какой-то холодный антрацитовый блеск, когда он взглядывал на меня, и Лиза в тон ему поджимала свои узкие бескровные губки.
Я сказал, что мы жили, не мешая друг другу. Это не совсем так. В бараке шла обычная для такого места жизнь – шумная, пьяная, загульная. Скандалы и драки случались в нем что ни день, особенно по субботам и воскресеньям. В набитом до отказа кинозале Дворца культуры крутили в основном старые ленты, на танцах тоже было не протолкнуться, так что народ развлекался, пользуясь подручными средствами. Мои соседи в этом не отличались от других обитателей барака.
Из-за тонкой стены ко мне легко проникали любые звуки, вплоть до шепотных. Чаще, однако, это бывал отнюдь не шепот… В поселке всеобщей известностью пользовалось заведение, именуемое «гайкой», поскольку имело форму шестигранника, и располагалось оно на пустырьке, который, двигаясь в любом направлении, трудно было обойти стороной… И потому вечерами, когда я сидел над своими тетрадками, сначала до меня доносились мерные, тяжелые шаги по коридору (я называл их «поступь Командора»), потом раздавался удар кулаком (или носком сапога) в дверь, далее следовал жалобный визг дверных петель – и возникал дуэт, в котором раскатистый мужской баритон был, как иглой, пронизан истеричным, на высокой ноте, женским криком. Слышался звон стекла, грохот рушащихся на пол предметов, шлепки, затрещины, плач, звуки борьбы… Каждый раз я еле удерживался от того, чтобы не вмешаться в то, что происходило там, за стеной. Но вот однажды…
В тот вечер, хорошо это помню, я позволил себе роскошь – покончив с тетрадями, занялся «Фаустом», а точнее – книгой Шахова «Гете и его время», присланной из Москвы моей будущей женой. Не знаю уж, какими стараниями удалось ей отыскать у букинистов эту книгу, изданную до революции, мне и не снилось ее иметь.
Это был курс лекций, прочитанных в конце прошлого века на женских курсах в Санкт-Петербурге молодым ученым, восходящей звездой, ярко вспыхнувшей и тут же погасшей, – Шахов не дожил до двадцати шести лет. Он был почти моим сверстником, а умер от чахотки – той самой болезни, от которой, когда я был еще маленьким, умерла моя мать. Это делало его далекую, призрачную фигуру до странности близкой, а то, что лекции он читал петербургским курсисткам, придавало ей вдобавок особенную хрупкость, одухотворенность…
Я читал Шахова, с осторожностью переворачивая ломкие желтовато-коричневые, как бы закопченные листы, и оттого, что мне было известно, кто эту книгу нашел и прислал, ее страницы окутывала невидимая, как аромат цветов или духов, дымка воспоминаний – о редких наших встречах на по вечернему оживленных московских улицах, осыпанных веселым искристым снежком, об ожидании друг друга перед сияющим огнями входом в метро, о симфонических концертах в Большом зале Консерватории, который мы предпочитали всем прочим, о нечаянных и многозначительных прикосновениях – рукой, передающей программку, локтем, упершимся в бархат подлокотника, краем плеча – в гардеробной толчее… Кстати, в бандероли, помимо книги, лежала примятая конвертом золотистая веточка мимозы, похожая на солнечный лучик, пробившийся сквозь глухую темень нашей полярной ночи. Я воткнул ее в банку от майонеза, поставил на подоконник – и в комнате сразу запахло весной…
7
Когда в соседней комнате послышались уже привычные для меня звуки, я некоторое время силился их не замечать, сосредоточась на том, как трактует Шахов загадочный финал «Фауста», но шум нарастал… Я с досадой закрыл книгу, разделся, лег – тем более, что шел уже первый час – и, укрывшись одеялом с головой, попытался заснуть.
Не удалось. За стеной что-то падало, грохалось об пол, билось, звенело, и все это вперемешку с надрывными воплями, плачем… В темноте мне мерещились лезущие из орбит глаза, сдавившие горло пальцы, кровь… Я сбросил одеяло, включил свет. Я пару раз трахнул кулаком в заколоченную дверь и стал одеваться. Но едва успел натянуть брюки, как вопли усилились, что-то хлопнуло, треснуло, гвоздь, придерживающий дверь, выскочил, звякнул об пол, дверь распахнулась – и ко мне в комнату влетело, вкатилось комом что-то белое, перекошенное, визжащее – не то от страха, не то от боли.
Это была Лиза – в разодранной ночной рубашке, босая, с жиденькими обычно, а тут словно загустевшими и дыбом поднявшимися волосами. Она захлопнула дверь, уперлась в нее спиной. Не пойму, как ей удалось перебороть напор с той стороны… Видно, страх и отчаянье наполнили силой ее тщедушное тело.
Я, разумеется, встал с нею рядом, плечо к плечу… Со стороны, должно быть, выглядело это довольно смешно, да нам было не до смеха. Николай рвался в комнату, грозя «убить паскуду» и «придушить суку». Мне пришло в голову припереть дверь кроватью и в промежуток между нею и противоположной стенкой затолкать стол и тумбочку. Теперь отворить дверь было невозможно – только взломать топором. Наверное, у Николая не оказалось его под рукой или сработал какой-то внутренний тормоз. Удары в дверь ослабли, потом совсем прекратились. Но только мы перевели дух и переглянулись, как Николай забарабанил в дверь – на этот раз в ту, которая вела в коридор и на ночь была заперта на ключ.
Барак между тем спал… Или притворялся, что спит… И это, возможно, прибавило мне злости. Никому не было дела до женщины, которая стояла передо мной, натягивая съехавшую на грудь рубашку на костлявое, в ссадинах, плечо. Всю ее так и трясло от страха, и я один мог ее защитить…
Не знаю, на что я надеялся, рванувшись к двери. Скорее всего – ни на что…
Лиза вцепилась в меня обеими руками:
– Не отпирайте! Не дам!..
– А ну, выходи! – ревел Николай. – Шкуру спущу!..
– Не пойду!..
Она тянула, оттаскивала меня назад – и опять только удивляться можно было, откуда бралось в ней столько силы…
– Нельзя! Не надо! Он нас обоих убьет!..
Я все же вырвался и открыл дверь. Пока я дергал ключом в скважине (замок был с капризами и поддавался не сразу), Лиза отскочила в дальний угол, к окну, и присела на корточки, закутавшись в стянутое с моей постели одеяло. Казалось, я слышал, как клацают ее зубы.
– В чем дело? – спросил я, захлопнув дверь снаружи и опершись на нее спиной.
Николай, нагнув голову, смотрел на меня быком. И глаза у него были разъяренные, красные, как у быка.
– Это как – в чем дело? Баба моя где?..
Что-то такое крутилось у меня в голове – что-то про закон, ответственность, милицию… Про то, что ни у кого нет права издеваться над другим человеком… Но вдруг, неожиданно для себя, я сказал:
– Пошел вон…
Это теперь я думаю, что в тот момент мне представилось невозможным, унизительным вступать в другого рода объяснения с человеком, который дышит в лицо тебе перегаром и таранит взглядом, а тогда… Тогда я, должно быть, произнес первое, что пришло мне на ум.
И вот что странно: точно так же, как раньше, с белобрысым, на лице у Николая появилось ошеломленное и даже какое-то протрезвевшее выражение. Правда, длилось это какую-нибудь минуту, четверть минуты… Он схватил меня за плечо и хотел сдвинуть с порога, я не дался… Не знаю, что было бы дальше, но тут внизу, перед бараком, фыркнула и притормозила машина, захлопала наружная дверь, по ведущей вверх лестнице загрохотали тяжелые шаги. С рудника привезли задержавшуюся там по какой-то причине смену, и рабочие гурьбой, по-прежнему громко топая и сбивая снег друг с друга, ввалились в коридор. Заметив нас, они остановились.
– Ты че это, Колюха, не спишь по ночам?..
– А они все про политику с учителем, видать, рассуждают… Учитель ему лекцию читает – про пятилетний план, стройки коммунизма…
– Эх ты, Коля-темнота…
Голоса их, такие же громкие, увесистые, как шаги, раскатывались по коридору. Кое-где защелкали замки, приоткрылись двери…
Выглянула из-за своей и живущая напротив тетя Тася, наскоро набросив халат:
– Ты чего это, Николай, буянишь?.. Комендант узнает – он тебя живо выселит!..
– А от него, может, Лизка деру дала! – хохотнул кто-то. – Вот парню и не спится в одиночку, душа разговору требует…
– Валите, валите отсюда, – огрызнулся Николай. – Деру дала… Дома дрыхнет, что ей делается!..
Гурьба протопала дальше и рассыпалась по своим комнатам, захлопнул за собой свою дверь и Николай, подойдя к ней вразвалочку и напоследок бросив на меня исподлобья не обещавший ничего хорошего взгляд.
8
Только теперь, вернувшись к себе, я присмотрелся к Лизе. Выглядела она страшновато: лицо распухло, правая скула в кровь разбита, под левым глазом наливался лиловый кровоподтек, шея и грудь были в царапинах, ссадинах, багровых полосах… Она сидела, поджав под себя ноги, у меня на кровати, все ее тело била крупная дрожь. Я накинул на нее сползшее с плеч одеяло, присел рядом. Ни она, ни я еще не пришли в себя. Оба молчали. Она неподвижно смотрела прямо перед собой, в пустоту, и в то же время словно прислушивалась к чему-то там, за стеной. Сначала оттуда доносились шаги, глухое бормотанье, потом застонали матрасные пружины, раздался храп… Только тогда с Лизы сошла окаменелость, она будто очнулась. Заметив на себе мой взгляд, она поняла его по-своему:
– Что, хороша?.. – спросила она. И, скользнув глазами по пустым стенам, добавила с вызовом: – У вас зеркало есть?.. Как вы живете-то – без зеркала?.. – Голос ее звучал почти сердито.
Я дал ей круглое карманное зеркальце, перед которым обычно брился.
– Смотри ты, как разрисовал, паразит, – сказала Лиза, внимательно, по частям, разглядывая свое лицо. Тем временем я налил в блюдце воды, смастерил из кусочка марли тампон и отыскал бутылочку с йодом – единственное лекарственное снадобье, которое у меня водилось.
Она послушно приложила к глазу примочку и посидела так несколько минут, потом принялась смазывать царапины и ссадины йодом, я помогал ей, придерживая перед нею зеркальце и проводя пробкой рыжие полоски там, где она сама не видела или не доставала. В какой-то момент передо мной мелькнули едва прикрытые разодранной рубашкой маленькие острые груди. Я отвел глаза, она же, заметив мой взгляд, не слишком смутилась. Напротив, тряхнув пузырьком, она тщательно смочила пробку йодом, с особенной старательностью прижгла под ключицей царапину, обвела ее аккуратным кружочком и только потом запахнулась, натянула одеяло до самого подбородка…
Но тут… Не знаю, что такое случилось, но тут она заплакала. Может быть, она засекла в моем лице что-то такое, чего я не сумел скрыть – не то жалость, не то некоторую брезгливость, если не страх: в самом деле, вид у нее был довольно-таки дикий – разукрашенная синяками, вся в йодистых пятнах и полосах, с всклокоченными волосами, с раскоряченными, торчащими из-под рубашки коленями…
– За что он вас так, Лиза? – спросил я, чувствуя, что должен что-то сказать, и одновременно сознавая грубость, бестактность своего вопроса.
Но, казалось, она только его и ждала.
– Было бы за что… А то к завстоловой приревновал, будто я с ним любовь кручу… А промеж нас никогда ничего такого не было… Вот как перед богом… А хоть бы и было что… Да от такого-то зверя куда только не сбежишь… От него ведь и слова человеческого не дождешься, все рычит, а чуть что – кулаки в ход пускает…
Она плакала, словно только сейчас осознав, где она, что с ней… И то твердила, раскачиваясь из стороны в сторону: «Срам-то какой, стыдоба-то какая, господи!..», то колотила кулаком в дверь, приговаривая: «Чтоб тебе заснуть да не проснуться, окаянному!..», то рыдала, обхватив лицо руками.
Мне было двадцать два года. На уроках я требовал, чтобы ученики знали монолог Сатина наизусть («Человек – это звучит гордо!»), пушкинское «Послание к А.П. Керн» звучало для меня, как молитва, женские слезы надрывали мне сердце, сводили с ума. Глядя, как содрогается от плача все ее худое, угловатое, как у подростка, тело, я говорил, расхаживая по комнате, что не понимаю, как она, Лиза, может так жить, смиряться, терпеть, чтобы кто-то издевался над ней, поднимал на нее руку…
В комнате было холодно, из окна дуло – все по той же причине, в целях экономии времени, я не заделывал на зиму щели. Набросив на плечи пальто, как Чапаев – бурку, я продолжал ходить, точнее – кружить по закутку, остававшемся в комнате свободным, и рассуждать с нарастающим пафосом о том, что человек, покорно сносящий, что над ним измываются, не достоин называться человеком…
Лиза постепенно затихла. Такие речи ей были, видно, в новинку.
– Да куда же я денусь? – говорила она, по временам еще продолжая всхлипывать. – Куда я пойду, кому я нужна?..
Что я мог ей ответить?.. Я сказал, что моя комната, если понадобится, в полном ее распоряжении, я буду ночевать в школе. Сказал, что давно хотел поговорить с Николаем, и в том, что случилось сегодня, есть и моя вина…
– Да он же вас и слушать не станет, еще и пришибет!.. Глаза ее, омытые слезами, смотрели на меня недоверчиво, но вместе с тем какое-то мягкое, благодарное сияние исходило от них, озаряя все ее распухшее, разбитое лицо… Взгляд ее отозвался во мне. Я остановился с нею рядом, погладил ее по голове, по руке, лежащей на колене… Она сделала движение отдернуть руку, но не отдернула. Казалось, мы были оба смущены внезапно сблизившим нас порывом.
Только теперь я заметил, что ей холодно, и рука ее была холодной, озябшей.
– Хотите чаю, Лиза? – сказал я. – Вы пока лягте, укройтесь, а я вскипячу чайник…
– Кто же среди ночи чаевничает… – усмехнулась она, передернув плечами. Но прилегла, укрылась. Газеты под ней ожили и зашуршали.
– Ой, что это у вас?.. Я объяснил.
Она хихикнула:
– Вы и спите так?.. На газетах?..
– Чего ж здесь такого?
Лиза накрылась одеялом с головой, и я услышал, как она давится смехом, пристанывая: «Ох, не могу…» Потом она откинула край одеяла, высвободила голову:
– Бедный вы, бедный!.. – вздохнула она жалостливо.
Я промолчал. Я кое-как примостился за столом, во время сооружения баррикады потерявшем привычное место, и читал, вернее, прикидывался, что читаю Шахова. Глаза у Лизы были зажмурены, но я видел, что она не спит, а тоже прикидывается – и наблюдает за мной.
Было около трех. В бараке стояла глубокая, не нарушаемая ни единым звуком тишина – ни единым, если не считать время от времени долетавшего из-за стены похрапывания Николая.
– Вы что же, так и будете всю ночь сидеть?
Я что-то пробубнил по поводу завтрашних уроков…
– Да уж какие там уроки… – перебила она. – Вы ложитесь, места хватит, а то ведь как получается – мало что явилась не– званно-непрошенно, еще и хозяина с постели согнала…
Я молчал, не зная, что ответить.
Она приподняла голову, облокотясь на подушку. Трудно сказать, чего больше было в ее глазах: любопытства или насмешки.
– Потешный вы… Или вы меня боитесь?.. Да я вас и пальчиком не затрону. Вот так отодвинусь, к стеночке притулюсь, а вы – с этого краешка… Или хотите – наоборот…
Она отодвинулась к стене, освобождая середину кровати. Теперь, лежа на боку, она повернулась ко мне спиной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.