Текст книги "Избранное"
Автор книги: Юрий Герт
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
В какой-то момент меня рассмешила нелепая мысль: родись в наше время праотец Авраам, он стал бы, возможно, Абрашей-брючником, Иаков-богоборец – балагулой, а царь Давид – командиром красноармейского полка… Но было не до смеха. Я видел, как мутная пленка боли понемногу затягивает бабушкины зрачки, как спотыкается, меркнет ее сознание. Но вдруг снова проступало – оттаивало круглое, с пятачок, отверстие в замороженном окне:
– Ты их забери… Забери с собой… Не выбрасывай… Я ведь их берегла, хранила… Столько лет… Не выбрасывай… Дочке покажешь…
Наверное, бабушка и тетя Муся были одними из последних на земле людей, кто знал запечатленных на фотографиях, кто помнил их имена, – что остается еще от человека, кроме имени, которое помнят или забывают, благословляют или проклинают?.. Что остается, кроме имени и фотографий, до которых спустя два, самое большее три поколения никому нет дела? И что стану делать я с этими патриархами-переплетчиками, царями-командирами, балагулами и пророчицами – что расскажу я о них своей дочери, если уже сейчас все перепуталось, перемешалось у меня в голове?..
В один из моментов недолгого просветления она посмотрела на меня проснувшимся взглядом и слабым, чуть слышным голосом проговорила:
– А шоколадка?.. Ты обещал…
9
На этот раз я вышел из дома с единственной целью… Ничто не могло мне помешать – ни базар, ни Феликс, который, кстати, уже плескался в Черном море где-то под Ялтой… Хватит, – сказал я себе, – сегодня без шоколадки я не вернусь.
Впрочем, шоколадка была для меня лишь отвлечением, разрядкой. Белые крылья смерти нависли надо мной, они опускались все ниже, со свистом рассекая воздух, как самолет, идущий на посадку, выбросив шасси. Что мог я сделать – перед неотвратимым?.. Я попытался не думать об этом, я думал о шоколадке, которую добуду – в единственном, как объяснили мне, на весь город магазине, где продается шоколад, единственном – по причине какого-то разлада с нашими братьями-африканцами…
Город изнемогал от зноя и духоты. Улицы превратились в пекло, асфальт плыл под ногами и прожигал подошвы насквозь. Стены каменных зданий, раскаленные солнцем, на расстоянии метра обдавали жаром. Я остановился выпить газировки. У вереницы автоматов толпились жаждущие. Наконец, когда подошла моя очередь, я взял стакан, облепленный изнутри серебристыми пузырьками, и отошел в тень.
Медленно, мелкими глотками, растягивая удовольствие, допил я газировку, вытряхнул на язык последние капли – и только тогда ощутил на себе пристальный взгляд смеющихся ярко-карих глаз. В нескольких шагах от меня, тоже прячась от солнца в узенькой полоске тени, отбрасываемой домом, стояла моя недавняя спутница по самолету, мало того – соседка по креслу… Но там, в самолете, была она бледна, подавлена, одета кое-как, в мятую юбку, в поношенную, заштопанную на локтях вязаную кофточку (локоть мне запомнился, поскольку часто упирался в мой), на заплаканные глаза то и дело набегали слезы, платок, стиснутый в комочек, промок, и было что-то неотразимо-трогательное, беззащитное в том, как смахивала она ребром ладошки бегущие по щекам слезинки, утирала лицо уголком ворота кофточки… Впрочем, я и тогда не мог не заметить, как светятся, лучатся ее чуть раскосые глаза, даже залитые слезами… Теперь же, с копной золотистых волос, отброшенных за спину, тоненькая, в легком, как паутинка, платье, в белых босоножках, изящно оплетавших ремешками узкие, стройные щиколотки, она выглядела, говоря словами модной в те годы песенки, этакой «королевой красоты» – если не города, то уж, по крайней мере, целого района.
– А я стою и думаю: заметит или не заметит?.. – нараспев проговорила она, обрадованно улыбаясь и не двигаясь – то ли ожидая, чтобы я подошел первым, то ли давая разглядеть себя всю.
– Вас нельзя не заметить, – сорвалось у меня, и я вспомнил, что ее зовут Лена.
– Ну прямо уж!.. – вспыхнула она и смутилась, порозовела. – Вы что это на меня так смотрите?..
– А нравится!.. – сказал я, не отводя взгляда. Сам не знаю, откуда взялся у меня этот пошловато-игривый тон.
Она, однако, приняла его.
– Ну, если так, тогда – смотрите, разрешаю… – По– цыгански передернув плечами, она, смеясь, протянула мне руку. При этом ей пришлось переложить стакан из-под газировки в другую руку, занятую сеткой, разбухшей от каких-то кульков, картошки, пучков редиски и лука. – Небось, удивляетесь: вот обжора!.. – качнула она сеткой, перехватив мой взгляд, – Это меня соседка попросила, бабка одна старенькая, в нашем подъезде живет…
– Давайте, помогу, – потянулся я к сетке.
– Да что вы!..
– А что тут такого – вы помогаете старушке, я – вам, то есть даже и не вам, а вашей старушке, так получается?.. И вовсе вы тут ни при чем и не имеете никакого права отказываться…
На виду у недоумевающих прохожих мы стояли друг против друга и, хохоча, боролись за обладание сеткой. Пальцы наши встретились, переплелись, она нечаянно корябнула меня острым ноготком, на запястье выступила капелька крови. Это все решило.
– Ладно уж, несите, раз вам так хочется, – виновато согласилась она. – Тут близко…
После всего, чем были для меня последние дни, меня странно будоражили переливчатый женский смех, озорные ямочки в уголках губ, родинка, дразняще мелькнувшая в ложбинке между грудей, за вырезом платья…
– То-то же, – сказал я, перехватывая наконец сетку. – Давно бы так. Пококетничали – и будет…
– А что же и не пококетничать одинокой-то женщине?..
– Голос ее неожиданно прозвучал напряженно, глухо, и сказано это было так, что вся веселость Лены показалась мне вдруг напускной… Как это бывает со случайными спутниками, она рассказала мне в самолете свою историю – внезапная любовь, стремительное замужество после десятого класса, жизнь в отдаленном военном городке, унылый офицерский быт, погоня за звездочками, пьянство, сплетни, ревность, рукоприкладство… Все завершилось разводом, спором из-за ребенка, в который включились родители мужа, похитившие мальчика (именно эти слова и были употреблены: похищать, похитители…) Ее рассказ, смятение, доверчивость, с которой временами она прижималась к моему плечу, как бы ища опоры, возбуждали сочувствие, жалость. Но я слушал, не вникая в запутанные перипетии, уже зная, что у красивых блондинок с легко загорающимися глазами нередко возникают усложненные отношения с миром, драматические ситуации, реальные или воображаемые, – без этого жизнь для них теряет остроту, терпкость, делается пресной, бесцветной… Однако теперь я подумал, что это куда серьезней, и я не могу просто взять и оставить ее посреди улицы, с картошкой и луком, с начавшими копиться между пушистых ресниц поблескивающими на солнце слезинками.
Мы присели в небольшом скверике. Наш разговор – продолжение того, который завязался в самолете, – на обоих нагнал злую тоску. И снова повторилось чувство, владевшее тогда нами обоими: у каждого своя беда, и никто не в силах тебе помочь… Но так же, как больничная палата сближает людей, товарищей по несчастью, что-то сближало и нас, подталкивало друг к другу… Что именно?.. Может быть, даже не ожидание помощи, а надежда на сочувствие, которое само по себе иной раз служит утешением.
– А я надумала попросить вас об одном деле, – сказала Лена, словно в ответ на мои мысли.
Она рассказала, что ей посоветовали обратиться в суд, чтобы вернуть себе сына, у нее все уже готово, и заявление написано, только хорошо бы кому-нибудь из сведущих людей сначала прочитать его, подправить…
– Это вы про меня?.. Да какой же я «сведущий»?..
– Ну, прямо уж… В газету пишете – и не сведущий?..
Я замялся. Пришлось ей выложить все про шоколадку – все, как было, начистоту… На нее это не подействовало.
– Вот делов-то! – тряхнула она головой. – Шоколадка!.. У меня дома целых три плитки… Я в больнице сестрой работаю, больные угощают – не откажешься, да я и сама его люблю. Только раз так, я все вам отдам – несите своей бабульке…
Полуденный зной был нестерпим, тень акации, под которой мы сидели, от него ничуть не спасала. Лена обмахивалась платочком, то доставая, то пряча его за вырезом платья, и там всякий раз мелькала, дразнила родинка – Ну, согласны?.. А я вас компотом угощу, прямо из холодильника… И черешней…
Она упрашивала меня так настойчиво… Шоколадка – крутилось у меня в мозгу, – Шоколадка… Шоколадка… Бог его знает, найду ли я ее в магазине, а тут наверняка… И не три, конечно, а одну – что тут такого?.. Не для себя же, в самом деле, нужна мне эта шоколадка…
Шоколадка, – твердил я на разные лады, – шоколадка, шоколадка… Но не о шоколадке были мои мысли…
Лена перехватила их, поняв по-своему:
– Только вы, чего доброго, решили, может, что у меня совсем другое на уме? Мол, одинокая баба мужика залучить к себе хочет?.. Тогда идите, идите… Я не держу… – Она вскочила, одернула платье, из сощуренных в щелочки глаз на меня полыхнуло огнем. Просвеченные солнцем волосы на ее высоко вскинутой голове блестели, как золотая корона.
«И в каждой женщине таится королева…» – вспомнились мне чьи-то слова. Я не мог прийти в себя от столь стремительного преображения. Я почти бежал, сетка с картошкой колотила меня по ногам, впереди яростно цокали тонкие, как спички, белые каблучки…
10
Сидя в небольшой комнате, затененной плотными шторами, я прочел заявление в нарсуд, написанное детским почерком и, что хуже, детским языком. Впрочем, взявшись его править, я тут же остановился, подумав, что именно таким, то есть естественным, человеческим слогом и должна писать мать, у которой отняли ребенка. Мне стало не по себе оттого, что я должен лишить жизни эти наивные, святые каракули. Пока я обдумывал первую фразу, в голове у меня все время мелькало что-то вроде «Сим довожу до вашего сведения…» Тем не менее я приступил к работе. Лена, облаченная уже по-домашнему в ярких тонов халатик, старалась не мешать, и если входила в комнату, то лишь с тарелочкой, на которой громоздилась крупная, почти черная черешня, или с очередным стаканом обещанного ледяного компота. Заглядывая через мое плечо на исчерканные сверху донизу страницы, она вздыхала, выбирала на тарелочке самую крупную ягоду и подносила к моим губам. При этом, когда она перегибалась через меня, ее грудь мягко касалась моего плеча.
Работая, я не забывал поглядывать на часы, но только закончив правку (в которой, кстати, был вовсе не уверен, впервые имея дело с подобными документами) сообразил, что мой почерк, заставлявший страдать редакционных машинисток, Лене будет и вовсе не под силу. Пришлось усадить ее за стол и продиктовать ей исправленный текст.
Наконец, наш труд был завершен, я собрался уходить. Лена принесла и протянула мне, как и говорила, три плитки шоколада, и притом орехового, с рыжей белочкой на обертке. Они были твердые и холодные на ощупь – наверное, тоже из холодильника, да и где еще хранить шоколад в такую жарынь?.. Я взял одну, но Лена чуть не насильно разжала мои пальцы и втиснула в руку еще две: «Это от меня вашей бабульке…»
– Спасибо, – сказал я, – мне пора… – И задержался на пороге.
Что-то щемяще-жалкое, жалобное – как тогда, в самолете, – проступило вдруг во всей ее фигурке, в нерешительности, с которой она протянула было руку, прощаясь, но тут же отвела ее, и квартира, в которой останется она одна, показалась мне тоже убогой и жалкой, в особенности же – листочки из школьной тетрадки с заявлением в нарсуд, лежавшие на столе, рядом с тарелочкой, на которой, в узком луче солнца, пробившемся между шторами, мясистым бочком поблескивала забытая черешенка.
– Видно, вы ее очень любите, вашу бабульку?.. – сказала Лена. – Ведь это она вас растила-воспитывала, так ведь?.. Прямо с детства?..
Она стояла передо мной, опираясь о стену плечом, ей не хотелось, чтобы я уходил.
– Не с детства, – сказал я, – с войны, тогда мне было уже десять.
– Ну, это все равно. Ведь она в ту пору была уже старенькой, трудно ей приходилось… – Лена вздохнула. – А вы как считаете, вернут мне сыночка?.. По суду?.. Ведь у вас-то другое дело – война… А тут, при живой матери, у чужих людей… Не хочу!.. Ведь мать родную, какая она ни есть, никто не заменит, правда?..
– Правда, – сказал я. – Никто не заменит. А сына вам вернут, обязаны вернуть…
Не помню, о чем говорили мы еще, стоя в прихожей, да это и не имеет значения, поскольку именно тогда я впервые подумал – как бы со стороны – о мальчике, оказавшемся на руках у старой, уже мало к чему способной женщины, о которой лишь по привычке говорили: «Рахиль?.. О, Рахиль!..» Я подумал о том, чем был для нее этот мальчик, после того как она потеряла в один год всех – мужа, дочь, зятя… Подумал, как они жили – на ее мизерную, получаемую за мужа пенсийку, и на пенсию, которая причиталась мальчику за отца, погибшего на фронте, ее хватало на полбуханки хлеба на базаре или на пять кило мерзлой картошки, это я помнил. И помнил, как те, кто говорил:
«О, Рахиль!..», приносили ей – кто рубашку, кто шапку, кто брюки, кто парусиновые туфли, или боты, или калоши – для мальчика, и одно требовалось подкоротить, другое подлатать, третье перелицевать, чем она и занималась по ночам при коптилке или лампе-семилинейке, но лампа была уже роскошью, на нее керосина не хватало… Все это приносилось к празднику, в качестве подарка, чтоб никого, не дай Бог, не обидеть, не оскорбить: «наше местечко» не путало естественную, вошедшую в обычай доброту, и милостыню, «поделиться» здесь не значило «отдать»… Все эти люди и росли, и жили всю жизнь, сплетясь корнями, как травяной дерн, из которого не выдернуть один корешок, чтобы не повредить другой. В этот сплошняк, в эту густую дерновину пустил свой корешок и мальчик, и был он подобен слабой травинке, которой бы и не выбиться из земли, не будь этого корешка… Я подумал, что мальчик этот потом вырос и уехал, и его никогда не посещала простая мысль – что он что-то должен, чем-то обязан этим людям… А им никогда не приходило в голову – о чем-то его попросить…
11
Я говорю: «я подумал», но конечно же обо всем этом я подумал позже, потом, а тогда всего лишь слабая полоска света прорезалась для меня во тьме…
– Лена, – сказал я, – мне пора… Меня ждут.
– А вы идите, – сказала она. – Кто вас держит?.. – Она переступила с ноги на ногу, словно только и дожидаясь, чтобы я ушел.
– Мне пора, – повторил я, не двигаясь.
Не знаю, сознавал ли я, что в то время, в те самые минуты, когда я стою в чужой, полутемной прихожей, с чужой, почти незнакомой мне женщиной, держа сверток с тремя плитками шоколада (к чему, к чему мне целых три плитки?..), там может случиться, или уже случилось, или сейчас как раз и случается то, чему суждено случиться?.. Не потому ли я и стоял здесь, чтобы случилось это без меня?..
– Почему у вас глаза такие замерзшие?.. – сказала Лена, придвигаясь ко мне и приподнимаясь на цыпочки, чтобы заглянуть мне в лицо. – И весь вы какой-то замороженный… Бр-р-р!.. – Она передернула плечами. – Ау где это вы?.. Вернитесь!..
Она дохнула на меня, округлив рот и выпятив губы, как дышат, отогревая заледеневшие пальцы. Губы ее были черными от черешни, дыхание – сладким, душистым.
– Дайте сюда ваш шоколад, – рассмеялась она, – никуда он от вас не денется… Так… – Не оборачиваясь, она положила сверток на полочку перед зеркалом. – А теперь обнимите меня…
12
Там, на подзеркальной полочке, и остались они лежать, три плитки с грызущей орешки белочкой на обертке. Я вспомнил о них, когда вышел на улицу, но возвращаться не стал…
Уже вечерело, приторно-сладкий аромат акаций стелился над городом, в окнах загорались огни, воздух, казалось, вибрировал от шуршания, шороха, шарканья множества подошв – толпы людей неторопливо прогуливались по центральным улицам, отовсюду слышались громкие голоса, беззаботный смех. Не так легко было пробиться сквозь цепочки гуляющих, перегородивших тротуары и проезжую часть, но я не обращал внимания на недовольные окрики и не сбавлял шага. Разумеется, сворачивать в кондитерский магазин я не стал, было поздно, к тому же в сердце у меня с каждой секундой нарастала тревога.
В самом деле, перед нашим домом я увидел машину скорой помощи. Водитель сидел на скамейке перед входом, между кустов отцветшей сирени, и курил. Заметив меня, он плюнул, кинул окурок на землю и растер каблуком. Он смотрел на меня так мрачно, будто знал, откуда я иду, чем занимался.
Из подъезда навстречу мне вышло несколько человек, вероятно – соседей, среди них было двое в белых халатах – мужчина с торчавшими из бокового кармана трубками стетоскопа, наверное, врач, и за ним сестра с аптечкой. Я посторонился… Наверное, лица на мне не было, когда тетя Муся увидела меня, – она стояла на пороге, дверь была еще приоткрыта… Она посмотрела на меня с испугом:
– Ничего не случилось… Пока…
13
Бабушка умерла, когда я уже вернулся домой. Редакция срочно вызвала меня: отпускное время, сотрудники разъехались, кто-то должен делать газету…
Телеграмма, полученная неделю спустя, была коротенькой, дала ее тетя Муся: «Дорогой нашей бабушки больше нет» – и дата похорон… Прилететь на них я не сумел.
14
Вот уже тридцать с лишним лет прошло с тех пор, и с каждым годом нарастает на мне все больше грехов великих и малых, а история с шоколадкой все торчит среди них ржавым гвоздем, и жжет, и колет, и жалит…
Хотя, если разобраться, дело-то вовсе не в ней…
Но нет-нет да и померещится мне слабый, чуть слышный голос:
– Купи мне шоколадку… – просит он.
И я все обещаю, обещаю…
Лазарь и Вера
В. Едидовичу
Перед тем как уехать в Израиль – документы были уже оформлены, билеты куплены, багаж отправлен – Лазарь выкроил денек и прилетел к себе, в «свой» город, хотя что уж там осталось-то «своего», если не считать кладбища?.. И вот здесь, на кладбище, сбоку от ворот, в аллейке, где продавали цветы, он и увидел ее, но не узнал сразу, решил, что это ему показалось…
Цветов было много, торговки торопились их продать, опасаясь, что вот-вот хлынет дождь, по небу ползли тяжелые, грозно-лиловые тучи, и в упавших на землю полусумерках так ярко, призывно пламенели георгины и гладиолусы, так нежно трепетали на ветру, набегавшем порывами, хризантемы и астры… Лазарь выбрал несколько хризантем необычной, изысканной формы – густого кофейного цвета, с длинными и тонкими лепестками. Впрочем, какое это имело значение? Мать была женщина простая, на окнах у нее пунцовели обыкновенные гераньки, алел «ванька-мокрый»… Но Лазарь все-таки выбрал эти. Они бы, подумал он, расплачиваясь, ей понравились, не могли бы не понравиться… И вдруг увидел точно такие же у женщины, направлявшейся к воротам. Не будь их, этих кивающих на ходу лохматыми головками хризантем, Лазарь ее, возможно, и не заметил бы. Но тут, помимо свисающих с локтя цветочных головок, что-то еще бросилось ему в глаза – стройная, узкая в талии фигура, прямые плечи, длинная шея с прозрачным, вьющимся по ветру шарфиком… И потом – эти быстрые, легкие шаги… Более всего, может быть, именно эти шаги… В них ощущалось как бы стремление оторваться, взмыть над землей…
Однако пришло это ему в голову позже, когда он увидел ее снова, уже на центральной, прорезающей кладбище аллее, а тогда… Она?. Не она?.. Она?.. Нет, нет, не может быть… Не может, не может быть… Не может… Почему – не может?..
Он бросил несколько бумажек нищим, дежурившим у ворот. Он никогда не подавал милостыни, считая ее пошлым лицемерием, но теперь задержался, роясь в карманах, только чтобы приотстать, пропустить ее подальше вперед…
Он шел по центральной аллее, вдоль которой, в соответствии с принятой на кладбище (да только ли на кладбище?..) субординацией, располагались могилы «отцов города», обнесенные островерхими, откованными из чугуна решетками, придавленные глыбами черного и белого мрамора, серого и розового гранита. Были здесь и могилы, судя по надписям, людей действительно известных и уважаемых, но Лазарь смотрел на те и другие не отличая, смотрел, как чужой, как иностранец. Он давно уже сказал себе, что он чужой в этой стране, которой не было дела до него, и он платил ей тем же. Хотя с нею, с этой страной, связана была вся его жизнь, он отдавал ей – год за годом – все лучшее, что у него имелось… Но когда в институте стало известно, что он уезжает, никто, ни одна душа не потянулась к нему, не попыталась его удержать. Это его удивило, а потом даже обрадовало: так было проще… И уже не ощущалось ничего оскорбительного в том холодном равнодушии, в той отрешенности, которыми, казалось, был пропитан гниловато-сырой кладбищенский воздух. Он ехал сюда, чтобы порвать последнюю тонкую нить, еще соединявшую его с прошлым. На это потребовалось гораздо меньше усилий, чем он предполагал…
Клены и акации, росшие в оградках и между ними, теряли последнюю листву, ветер ее подхватывал, мел по асфальту… Лазарь заметил – там, впереди – уменьшенный расстоянием знакомый силуэт… Ее силуэт… Откуда он взял, что именно ее?.. Да хотя бы и ее… Он почувствовал что-то вроде озноба. Он вовсе не хотел ее встретить. После всего, всего… Что-то мутное, злобное поднялось, забурлило в его душе, он и не думал, что старые обиды, как летучие мыши, способны выпорхнуть из темных, тайных ее закоулков и так больно вкогтиться в ожившую память…
Ему захотелось тут же свернуть в боковую аллейку, избавиться от маячившего впереди силуэта в синем строгом жакете, но только сейчас он, кажется, осознал, и осознал в полной мере, что означают слова «помимо воли»… Ноги сами, помимо его воли, вели Лазаря за фигуркой, показавшейся ему вдруг такой хрупкой на фоне могильных оград, голых, словно судорожно вскинувших ветки деревьев, быстро темнеющего, начинающего чуть-чуть моросить неба… Незаметно для себя он прибавил шагу, широко, не по-кладбищенски разбрасывая свои длинные ноги, едва удерживаясь, чтобы не побежать, отчего-то боясь, что фигурка впереди пропадет, исчезнет, и теперь – навсегда…
Приближаясь, он уже слышал отчетливое, быстрое поцокивание ее каблуков… На него удивленно смотрели и те, кто оставался позади, и те, кто шел ему навстречу… Он никого не замечал, ему казалось, вокруг никого нет, они одни… Они?.. Он вдруг подумал, что ему чего-то не хватает в ней… Чего же, чего?.. Косы. Да, косы. Длинной, ниже пояса, с бантом на конце, из-под которого выглядывал озорной хвостик. Она была толстой, туго заплетенной, солнце блестело на ней, рассыпаясь в мигучие искорки. Она как бы оттягивала голову назад, придавая ей слегка заносчивую, горделивую осанку, если же смотреть со спины, скользя взглядом вверх от самого кончика, она казалась упругим, тугим стеблем, несущим большой, готовый раскрыться цветок…
Она остановилась и стояла к нему спиной, пока он не поравнялся с ней (куда было ему деваться?..) Только тут она обернулась – медленно, как бы с трудом, преодолевая сопротивление, повернула голову – и он увидел… Такое родное… Такое чужое лицо… Чужое, незнакомое… Оно сделалось еще красивей, словно эскиз, черновой набросок перешел в картину… Точеный, чуть вздернутый нос, высокий лоб, решительный – от виска до виска – разлет бровей и под ними – огромные, темные, цвета густого янтаря глаза, смотревшие на него холодно, не пуская вглубь, скорее отталкивая. И голос – холодный, стеклянный:
– Лазарь?..
Не то утверждение, не то вопрос…
– Вера…
И его голос – ей в тон, такой же бесцветный, стеклянный. И отчетливое, отчаянное желание – уйти, сбежать… Зачем – и ей, и ему – эта встреча?..
И снова:
– Лазарь… – уже другим, слегка отмякшим, оттаявшим голосом, как бы вслушиваясь в забытые и вдруг воскресшие звуки. – Лазарь…
– Вера…
– Между прочим, я сразу тебя узнала…
– И я… Там, у цветов… И я тоже…
– Почему же не подошел?..
– А ты?..
– Я?.. Была не уверена, что ты захочешь меня видеть… Решила: захочет – догонит…
– Как видишь, догнал…
– Вижу. – Она улыбнулась, лицо ее посветлело. – Ну, здравствуй!..
Вера протянула руку, он задержал ее в своей, маленькую, но крепкую, как бы желая удостовериться, что это в самом деле она, что это ее рука. И было мгновение, оба его почувствовали, когда исчезло, пропало все, что стояло между ними глухой стеной… Не зрелый, даже несколько перезревший мужчина в балахонистом, слишком просторном для его тощего, долговязого тела пиджаке, светлоглазый, с курчавой бородкой, присыпанной, как пылью, ранней сединой, и не женщина с порядком поблекшим лицом, с «гусиными лапками», бегущими от уголков век к вискам, с предательски провисающей складкой под подбородком, – юноша в бьющейся, парусящей на ветру штормовке, с гривой черных, дымящихся над головой волос, одновременно дерзкий и застенчивый, сильный и робкий, стоял перед тоненькой, яркой, ослепительной девушкой в белом, «колокольчиком», платье, с золотым ореолом над головой, со светящимися карими глазами, словно реющей над землей, растворяющейся в солнечных лучах…
Они стояли посреди дорожки, в первые минуты не зная, что сказать друг другу, о чем спросить…
– А у тебя точно такие же хризантемы, как мои… Забавно, правда?..
– Забавно…
– Мне они нравятся…
– Мне тоже…
Он не замечал – обманывал себя, стараясь не замечать, – ни тонких, как лезвие бритвы, морщинок, ни чуть наметившихся под глазами мешочков, тем более что все те же ямочки вспыхивали у нее на щеках, над кончиками по-детски припухлых губ, на мягко очерченном, слегка выступающем подбородке, и те же были глаза – огромные, сияющие, с живым, застрявшим в янтарной их глубине играющим лучиком…
Вдоль аллеи шли люди, на них оглядывались, их лица никак не гармонировали с кладбищенской обстановкой, памятниками, тихой, скорбной печалью, веющей над ними, с отдаленными, но хорошо слышными рыдающими звуками оркестра, очевидно, над чьей-то свежей могилой…
– А помнишь, как я в первый раз пришел к вам домой?.. – невпопад сказал он.
Они учились в параллельных классах и в «Сцене у фонтана» она была Мариной, он – Лжедмитрием, но перед новогодним концертом, они к нему готовились, она внезапно заболела, он отправился к ней – проведать, и увидел ее – в жару, в кровати, в нижней мужской рубашке, белой, с длинными, по самые кисти, рукавами, расходящейся на груди, там не хватало пуговицы, а то и двух, и она то и дело поправляла, стягивала ворот рукой, маленькой, бледной, с остро проступавшими косточками. Мать не хотела впускать его к ней, но она, слышал он, крикнула: «Пусть войдет!» – и он вошел, повременив немного, пока она, вероятно, натягивала на себя эту непомерно большую для нее рубашку, оставшуюся, должно быть, от погибшего на фронте отца. Он, впрочем, ничего не заметил – ни этой рубашки, в которой она тонула, откинувшись на высоко, одна на другую, подложенные подушки, ни руки ее, сжавшейся на вороте в кулачок, ни узенькой щелочки, нечаянно распахнувшейся на груди, – он видел только ее горячие, блестевшие от жара глаза, которых раньше не видел, не замечал. Посидев немного в кресле-качалке, заботливо пододвинутой матерью к ее постели, он ушел с ощущением праздника в сердце, и все вокруг – люди, дома, вывески, крыши, небо – все лучилось, источало яркий, праздничный свет…
– «Ты ль наконец? Тебя ли вижу я?…» – процитировал он, смущенно усмехаясь. – Ты помнишь?.. «Одна, со мной, в сиянье тихой ночи»…
– «Часы бегут, и дорого мне время…» – без запинки подхватила она, смеясь. – Только не «в сиянье», а «под сенью…» – Но лицо ее тут же посерьезнело, что-то в нем изменилось, погасло. – Ты откуда?.. Надолго?.. И вообще – почему здесь?.. Забавно: не встречаться столько лет – и встретиться на кладбище…
«Забавно… Забавно…» Да, да, ее словечко, уцелевшее с тех времен… И в правом уголке рта (оказалось, он помнил и это) один зуб краешком набегает на другой… И эта легкая, едва заметная шепелявинка…
Лазарь, сам не зная отчего, уклонился от внятного ответа.
– Я прилетел утром, ночью улетаю… А ты к кому?.. – Он кивком указал на цветы, которые Вера держала в руке, головками книзу.
– К маме.
– Вот как… – Он помолчал. – И давно?..
– Десять… Нет, уже двенадцать лет…
– Он вздохнул, мягко тронул, пожал ее локоть.
– А ты?..
– И я… У меня родители… Они тоже здесь, на еврейском кладбище…
Территория городского кладбища, расширяясь, постепенно захватила, слилась с расположенными неподалеку друг от друга мусульманским, еврейским, армянским, красноармейским, как оно с военной поры называлось, на нем хоронили умерших в госпиталях, ставя на могилах крашенные суриком деревянные пирамидки с фанерными звездочками наверху.
– Вот как…
– Да, и тоже давно… Моего отца ты не знала, а мать, должно быть, помнишь…
– Тетю Соню?.. Еще бы… – Вера искоса бросила на него странный взгляд – и торопливо спрятала, опустила глаза.
Лазарь не поверил себе, ощутив в ее лице еле приглушенную враждебность.
– Может быть, ты проводишь меня?.. Мы ведь так ничего и не знаем друг о друге…
– Да, да, конечно…
Вопреки готовности, с которой он произнес эти слова, Лазарь и в себе ощутил ответно шевельнувшуюся неприязнь, старую, тяжелую, как могильная плита, обиду…
Они свернули с главной аллеи в боковую, потом по виляющей из стороны в сторону тропке углубились в ту часть кладбища, где и памятники были поскромнее, и оградки попроще, без вычур. Вера шла впереди, не оглядываясь, ее крепкие, стройные ноги мелькали так быстро, словно она стремилась убежать от него, мало того – от себя…
Они постояли у могилы, поросшей темно-зеленым барвинком, с кустом сирени в изголовье, в конце бабьего лета внезапно, по второму разу выбросившим несколько пышных лиловых соцветий. Вера принесла веничек и лопату, припрятанные в лопухах, растущих вдоль кладбищенской стены, они прибрали могилу, подмели присыпанную желтым песочком дорожку.
Лазарь принес воды, ведерко, тряпки, банка для цветов – все было здесь, на месте, заранее припасено, и пока Вера, сняв жакет и закатав рукава белой кофточки, протирала мокрой тряпкой плиту из розового гранита, Лазарь окапывал и поливал землю под сиренью. На вделанном в гранит медальоне была фотография еще не старой женщины с добрым, расплывшимся лицом, мягкой полуулыбкой на полных губах, смотрящими, казалось, из какой-то далекой дали умудренно-печальными глазами… Он хорошо помнил этот взгляд. После того раза, когда он словно впервые увидел девочку из параллельного класса, которую привык видеть – и не видеть – в школе, ноги сами приносили его к дому, где жила она; он бродил под ее окнами в поздних вечерних сумерках, стараясь быть незамеченным, или стоял подолгу под раскидистой акацией посреди пустыря, оттуда тоже были хорошо видны ее окна. Опершись о ствол спиной, ощущая лопатками его корявую кожу, он смотрел на оранжево-желтый прямоугольник на втором этаже, рассеченный переплетами рамы на шесть квадратов; сознание, что она где-то рядом, делало его счастливым… Однажды здесь застиг его грозовой ливень – с оперным грохотанием грома, вспышками молний… Он стоял, несмотря на густую листву до нитки промокнув, пока из подъезда к нему сквозь стену дождя не метнулась какая-то темная фигура, накрытая с головой плащом. Это была Мария Алексеевна, чье лицо теперь он видел на овальном медальоне. «Что же ты стоишь, дурачок?.. Разве можно…» Пока он согревался и подсыхал, облаченный в чистое, вынутое из комода белье с затвердевшими складками (видно, все из того же бережно хранимого и не нужного теперь запаса), обе, Вера и Мария Алексеевна, хлопотали вокруг него, поили чаем, подкладывали малиновое варенье из тонконогой вазочки… С того дня он сделался здесь своим, и когда к Вере забегали подруги, никто из них не удивлялся, заставая Лазаря в ее комнате – то за уроками, которые они готовили вместе, то просто в кресле-качалке, с книгой в руке… Своим был он здесь и потом, когда оба стали студентами, поступили в институты – он в строительный, она – вослед отцу и матери – в педагогический. И все оставалось таким – вплоть до разрыва…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.