Текст книги "Анж Питу"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 39 страниц)
В некоторых голосах еще слышалась глухая ярость, последние угрозы рассеявшейся бури.
Но эти угрозы были перекрыты дружными приветственными кликами.
– Пойдемте, – промолвил Лафайет, – гроза миновала.
Вернувшись в залу, он добавил:
– Но во избежание новой смуты, государь, следует принести последнюю жертву.
– Да, – задумчиво отозвался король, – нужно покинуть Версаль, не так ли?
– Да, государь, необходимо вернуться в Париж.
– Сударь, – сказал король, – вы можете объявить народу, что через час мы – королева, я и дети – отбудем в Париж.
Затем он обратился к королеве:
– Ваше величество, ступайте к себе в покои и собирайтесь в дорогу.
Этот приказ короля вызвал у Шарни какое-то смутное воспоминание о некоем событии, которое он успел забыть.
Он устремился в покои королевы, опередив ее.
– Куда вы, сударь? – резко сказала королева. – Вам нечего делать у меня в покоях.
– Мне настоятельно нужно туда пройти, ваше величество, – возразил Шарни, – но не беспокойтесь: без крайней нужды я у вас не задержусь и не стану докучать вашему величеству.
Королева последовала за ним; паркет был покрыт пятнами крови, и Мария Антуанетта заметила эти пятна. Она зажмурилась и протянула руку в поисках поддержки; встретив руку Шарни, она, опираясь на него, вслепую прошла несколько шагов.
Вдруг она почувствовала, что граф дрожит всем телом.
– Что такое, сударь? – спросила она, раскрыв глаза.
Внезапно она вскричала:
– Мертвое тело! Мертвое тело!
– Простите меня, ваше величество, но мне придется выпустить вашу руку, – сказал он. – Я нашел то, что искал в ваших покоях – тело моего брата Жоржа.
В самом деле, то было тело несчастного молодого человека, которому брат приказал погибнуть за королеву.
И он до конца выполнил приказ брата.
XXVI. Жорж де Шарни
События, которые мы здесь излагаем, описывались уже на сотни ладов, потому что эти события представляют собой один из интереснейших эпизодов того славного периода с 1789 по 1795 год, что зовется Французской революцией.
Об этих событиях еще будет рассказано на сотни ладов, но мы заранее утверждаем, что ничье повествование не превзойдет наше в беспристрастности.
Однако и после всех этих повествований, включая наше, историкам останется немало работы, ибо история никогда не бывает полна. У каждого из сотни тысяч свидетелей своя версия, каждой из сотни тысяч разных подробностей присущи свой интерес и поэтичность как раз потому, что они разнятся между собой.
Но что толку нам от всех этих повествований при всей их правдивости? Разве хоть один политик извлек когда-нибудь урок из истории?
Разве все эти повествования, и слезы, и кровь королей с равными по силе с простой каплей воды, которая точит камень?
Нет, королевы проливали слезы, короли встречали смерть, но их преемникам никогда не шли на пользу жестокие уроки, преподанные судьбой.
Преданные им люди совершали чудеса храбрости, но никогда жертвы не могли облегчить участь тех, кто был обречен по велению судьбы.
Увы! Мы видели, как королева едва не споткнулась о труп одного из тех людей, которых короли оставляют истекать кровью на пути, ведущем к их падению.
Через несколько часов после того, как у Марии Антуанетты вырвался испуганный крик, и в тот самый миг, когда она вместе с королем и детьми покидала Версаль, куда ей не суждено было вернуться, на внутреннем дворике, мокром от дождя и уже высыхавшем под резким осенним ветром, можно было наблюдать следующую сцену.
Один человек, одетый в черное, склонился над трупом.
Второй, в мундире гвардейца, опустился на колени с другой стороны от покойного.
В нескольких шагах от них, стиснув кулаки и глядя в пустоту, стоял третий.
Покойный был молодой человек, лет двадцати двух или двадцати трех; в голове и груди зияли огромные раны, сквозь которые, казалось, вытекла до капли вся кровь.
Его мертвенно-белая грудь, вся покрытая следами ударов, словно еще продолжала вздыматься, дыша надменной и безнадежной решимостью.
Рот покойного был полуоткрыт, голова откинулась назад, на лице застыло выражение боли и гнева, вызывавшее в памяти прекрасный образ из римской поэзии:
И с протяжным стонаньем душа
улетает к обители теней.
Человек в черном был Жильбер.
Коленопреклоненный офицер был граф.
Поодаль стоял Бийо.
Покойный был барон Жорж де Шарни.
Склонившись над трупом, Жильбер вглядывался в него с той нечеловеческой сосредоточенностью, которая словно способна удержать самое жизнь, когда она отлетает от умирающего и окликает душу, только что покинувшую мертвое тело.
– Холоден, неподвижен: умер, в самом деле умер, – наконец произнес Жильбер.
Граф де Шарни испустил глухой стон и, сжав бесчувственное тело в объятиях, разразился такими душераздирающими рыданиями, что врач содрогнулся, а Бийо уткнулся лицом в угол стены.
Внезапно граф приподнял мертвеца, усадил его, прислонив спиной к стене, и тихонько отошел, поглядывая, не оживет ли брат и не последует ли за ним.
Задумчивый, потрясенный, неподвижный Жильбер застыл, опустившись на одно колено и уронив голову на руки.
Тогда Бийо выскользнул из своего угла и подошел к Жильберу. Он более уже не слышал криков графа, надрывавших ему сердце.
– Увы, увы, господин Жильбер, – сказал он, – вот она, гражданская война в истинном своем виде: все идет так, как вы мне предсказывали, но дела пошли быстрее, чем я думал, и быстрее, чем вы сами предполагали. Я видел, как злодеи резали плутов. Теперь вижу, как злодеи режут честных людей. Я видел, кал умертвили Флесселя, видел, как умертвили господина Делоне, видел, как умертвили Фулона, видел, как умертвили Бертье. Я дрожал всем телом, и убийцы были мне отвратительны. А ведь люди, над которыми чинили расправу, были презренные негодяи. Тогда-то, господин Жильбер, вы и предсказали мне, что придет день, когда станут убивать честных людей. И вот убили господина де Шарни. Я уже не трепещу, я рыдаю; мне уже не убийцы отвратительны, я сам себе гадок.
– Бийо! – начал Жильбер.
Но Бийо, не слушая, перебил:
– Вот бедный юноша, его убили, господин Жильбер; он был солдатом, он сражался, он не убивал, а его убили.
И Бийо испустил вздох, исходивший словно из самой глубины его существа.
– Эх, – продолжал он, – я знал этого беднягу ребенком, я видел, как он скакал на своей серой лошадке из Бурсона в Виллер-Котре, возил хлеб, который посылала беднякам его матушка. Красивый был мальчик, белолицый, румяный, а глаза большие, синие, и все-то он смеялся. И вот ведь чудная история: чуть я увидал, как он лежит здесь, истекающий кровью, изуродованный, и сразу вижу не покойника, а веселого мальчугана с корзинкой в левой руке и с кошельком в правой. Эх, господин Жильбер, право слово, хватит с меня, не хочу я больше на все это глядеть, вы мне уж наперед рассказали: еще дойдет и до того, что вы сами будете помирать у меня на глазах, и тогда…
Жильбер тихонько покачал головой.
– Не беспокойся, Бийо, – сказал он, – мой час еще не пришел.
– Тем лучше, доктор, а вот мой час уже пришел. У меня дома жатва, зерно вот-вот осыплется, у меня земля стоит под паром; у меня любимая семья, и когда я увидел этого покойника, над которым плачет его родня, я понял, что люблю своих в десять раз больше, чем раньше.
– К чему вы клоните, любезный Бийо? Вы что ж, надеетесь, что я вас пожалею?
– Да нет, что вы, – простодушно отвечал Бийо, – просто, когда мне тяжело, я жалуюсь, но жалобами делу не поможешь, вот я и рассчитываю, что сам себе помогу, как сумею.
– Значит, вы…
– Значит, я хочу вернуться к себе на ферму, господин Жильбер.
– А что потом, Бийо?
– Эх, господин Жильбер, я слышу голос, который зовет меня домой.
– Берегитесь, Бийо, этот голос советует вам стать дезертиром.
– Я не солдат, господин Жильбер, какой из меня дезертир?
– То, что вы задумали, Бийо, есть самое настоящее дезертирство, и вам это еще непростительнее, чем солдату.
– Объясните, доктор, почему.
– Как! Вы явились в Париж во имя разрушения, а когда здание уже готово рухнуть, вы надумали дать тягу?
– Да, чтобы под его обломками не задавило моих друзей.
– Вернее, чтобы вас самого не задавило.
– Ну, – возразил Бийо, – подумать немножко о себе самом тоже не грех.
– Хорошо же вы все рассчитали! Как будто камни не летят во все стороны! Как будто они не могут даже на расстоянии уложить на месте трусов, которые спасаются бегством!
– Ах, господин Жильбер, вы же знаете, что никакой я не трус.
– Тогда вы останетесь, Бийо, потому что вы еще нужны мне здесь.
– Но там я тоже нужен семье.
– Бийо, Бийо, я думал, вы согласны со мной в том, что у того, кто любит родину, нет семьи.
– Хотел бы я знать, повторили бы вы эти слова, если бы на месте этого юноши оказался ваш сын Себастьен?
И он указал на мертвеца.
– Бийо, – отвечал Жильбер, как истый стоик, – придет день, когда я буду простерт перед моим сыном Себастьеном, как простерт теперь перед нами этот несчастный.
– Тем хуже для него, доктор, если в тот день он останется так же невозмутим, как вы теперь.
– Надеюсь, он превзойдет меня, Бийо, и духом будет тверже, чем я, именно потому, что я буду служить ему примером твердости.
– Так вы хотите, чтобы мальчик привык к виду крови, чтобы в самые нежные годы он освоился с пожарами, виселицами, мятежами, ночными нападениями; чтобы при нем оскорбляли королев, угрожали королям; и когда он станет тверд и холоден, как клинок, вы полагаете, он будет любить вас и почитать?
– Нет, я не хочу, чтобы он все это видел, Бийо, потому-то я и отослал его в Виллер-Котре, но сегодня я почти жалею об этом.
– Как! Жалеете?
– Да.
– А почему сегодня?
– Потому что сегодня он мог бы увидеть, как применяется на практике аксиома о Льве и Крысе, которая для него не более чем басня[191]191
Имеется в виду одноименная басня Лафонтена (II, 11).
[Закрыть].
– Что вы имеете в виду, господин Жильбер?
– Я имею в виду, что он увидел бы бедняка фермера, которого случай привел в Париж, человека честного и храброго, не умеющего ни читать, ни писать; человека, который никогда бы не поверил, что его жизнь может пагубным или благотворным образом отразиться на судьбах высокопоставленных особ, на которых он едва осмеливался поднять взгляд; я имею в виду, что он увидел бы этого человека, который однажды уже хотел сбежать из Парижа и теперь хочет этого снова; он увидел бы, как этот самый человек сегодня принял деятельное участие в спасении короля, королевы и обоих королевских детей.
Бийо изумленно уставился на Жильбера.
– Как так, господин Жильбер? – спросил он.
– Как так, мой героический невежда? Я скажу тебе: ты проснулся по первому шуму, ты угадал в этом шуме бурю, готовую обрушиться на Версаль, ты побежал и поднял с постели господина де Лафайета, потому что господин де Лафайет спокойно спал.
– Черт побери, но это же в порядке вещей: он двенадцать часов провел в седле и целые сутки не смыкал глаз.
– Ты привел его в замок, – продолжал Жильбер, – ты увлек его в гущу убийц с криком: «Назад, сволочь! Мститель идет!»
– А и впрямь, – вырвалось у Бийо, – так все и было!
– Ну вот, Бийо, сам видишь: это немалое утешение, друг мой. Пускай ты не спас от гибели этого юношу, зато, быть может, ты предотвратил убийство короля, королевы и двух детей. Неблагодарный! Ты затеял бросить служение родине в тот самый миг, когда родина награждает тебя.
– Но кто узнает о моем поступке, если я сам о нем не подозревал?
– О нем будем знать мы с тобой, разве этого мало?
Бийо на мгновение задумался, потом протянул свою грубую ручищу доктору и сказал:
– Пожалуй, вы правы, господин Жильбер, но, знаете, человек – создание слабое, эгоистичное; вы один, господин Жильбер, и сильны, и великодушны, и неизменны. И кто вас только этому научил?
– Горе, – отозвался Жильбер с улыбкой, в которой было больше печали, чем в рыданиях.
– Чудеса, – заметил Бийо, – а я-то думал, что горе озлобляет.
– Оно озлобляет слабых.
– А если под действием горя я тоже озлоблюсь?
– Может быть, тебя ждет горе, но ты никогда не озлобишься, Бийо.
– Вы уверены?
– Я за тебя ручаюсь.
– Ну, в таком случае… – со вздохом начал Бийо. – В таком случае, я остаюсь, но я знаю, что еще не раз поддамся слабости.
– И всякий раз, Бийо, я буду рядом и поддержу тебя.
– Договорились, – вздохнул фермер.
Потом он в последний раз взглянул на тело барона де Шарни, которое слуги укладывали на носилки, чтобы унести со двора, и вздохнул снова.
– А все-таки какой был красивый мальчик Жорж де Шарни – на серой лошадке, в левой руке корзинка, в правой – кошелек!
XXVII. Отъезд, путешествие и прибытие питу и Себастьена Жильбера
Мы видели, при каких обстоятельствах задолго до описываемых событий было принято решение об отъезде Питу и Жильбера.
Ныне мы намерены ненадолго расстаться с главными действующими лицами нашего повествования и устремиться вслед двум юным путешественникам, а потому надеемся, что читатели позволят нам изложить некоторые подробности отъезда молодых людей, их странствий и прибытия в Виллер-Котре, в которой, по твердому убеждению Питу, изрядно недоставало их обоих.
Питу получил от Жильбера поручение разыскать Себастьена и доставить к отцу. С этой целью Питу усадили в фиакр и доверили его кучеру, подобно тому, как самому Питу доверили Себастьена.
Не прошло и часу, как фиакр привез Питу, а Питу – Себастьена.
Жильбер и Бийо поджидали в квартирке, снятой ими на улице Сент-Оноре, немного не доходя до церкви Успения.
Жильбер сразу же объявил сыну, что нынче вечером уезжает вместе с Питу, и спросил, доволен ли Себастьен, что вновь увидит густые леса, которые так любил прежде.
– Да, отец, – отвечал мальчик, – если вы будете навещать меня в Виллер-Котре, а я буду приезжать к вам в Париж.
– Не беспокойся, дитя мое, – сказал Жильбер, целуя сына в лоб. – Ты же знаешь: теперь я уже не могу жить, не видя тебя.
Питу вспыхнул от радости, когда узнал, что нынче же вечером они уедут.
Он побледнел от счастья, когда Жильбер вложил ему в одну руку обе руки Себастьена, а в другую – десяток луидоров в сорок восемь ливров каждый.
Со священным трепетом он выслушал множество наставлений, преимущественно гигиенического характера, которые прочел ему доктор.
Себастьен потупил печальные глаза, полные слез.
Питу играл и позвякивал луидорами в своем глубоком кармане.
Жильбер вручил Питу, облеченному обязанностями гувернера, письмо.
Это письмо предназначалось аббату Фортье.
Когда доктор завершил свою речь, пришел черед Бийо.
– Господин Жильбер, – сказал он Питу, – доверил тебе дух Себастьена, а я вверяю тебе его тело. Кулаки у тебя имеются, так что, если придется, пусти их в ход.
– Да, – ответил Питу, – а кроме того, у меня есть сабля.
– Не злоупотребляй ею, – продолжал Бийо.
– Я буду милосерден, – сказал Питу.
– Ну, сера тут ни при чем, – возразил Бийо, обманутый созвучием слов.
– Теперь, – сказал Жильбер, – мне осталось лишь рассказать вам, каким образом вы с Себастьеном проделаете весь путь.
– Ну, – воскликнул Питу, – от Парижа до Виллер-Котре всего восемнадцать лье, мы с Себастьеном скоротаем их в беседе.
Себастьен глянул на отца, словно спрашивая, так ли уж весело ему будет все восемнадцать лье проболтать с Питу.
От Питу укрылся этот взгляд.
– Мы будем говорить по-латыни, – сказал он, – и все примут нас за ученых.
Вот о чем мечтало это невинное создание!
А ведь многие на его месте, будь у них в руках десять двойных луидоров, сказали бы:
– Мы купим пряников.
Жильбер на мгновение засомневался.
Он посмотрел на Питу, потом на Бийо.
– Понимаю, – сказал последний. – Вы не уверены, справится ли Питу с ролью вожатого, и опасаетесь доверить ему свое дитя.
– О нет, я доверяю сына не ему, – возразил Жильбер.
– Кому же?
Жильбер возвел глаза к небу, слишком проникнутый вольтерьянством, он не смел ответить.
– Богу.
Но все и так было ясно. Порешили, что план Питу останется без изменений, ибо подразумевает для Жильбера-младшего приятное и не слишком утомительное путешествие, и что на другой день оба они пустятся в дорогу.
Жильбер мог бы отправить сына в Виллер-Котре в одном из тех дилижансов, что в те времена уже курсировали между Парижем и границей, или даже в собственном экипаже; но мы знаем, как он старался уберечь Себастьена от одиночества и задумчивости, а ничто не потворствует одинокому мечтателю с такой силой, как стук колес и покачивание кареты.
Итак, он удовольствовался тем, что довез обоих мальчиков до Бурже, а там, указав им на дорогу, простиравшуюся под лучами солнца и окаймленную двумя рядами деревьев, раскинул руки и произнес:
– Ступайте!
Питу зашагал вперед, ведя с собой Себастьена, который то и дело оглядывался и посылал воздушные поцелуи Жильберу, а врач, скрестив руки, стоял на том самом месте, где расстался с сыном, и провожал его глазами, как провожал бы создание своей мечты.
Питу выпрямился во весь свой высокий рост. Он был весьма горд доверием, каковое оказало ему столь важное лицо, как г-н Жильбер, королевский медик.
Питу собирался добросовестнейшим образом исполнить возложенные на него обязанности гувернера и гувернантки в одном лице.
К тому же, уводя маленького Себастьена, он был полон веры в себя; он спокойно шел вперед, минуя деревни, кипевшие и растревоженные парижскими событиями, которые, как мы помним, разыгрались совсем незадолго до того; хоть мы успели уже довести наше повествование до 5 или 6 октября, вспомним, что Питу с Себастьеном покинули Париж в конце июля или начале августа.
К тому же Питу в качестве головного убора сохранил свою каску, а в качестве оружия – большую саблю. В этих приобретениях заключалось все, чем обогатили его события 13 и 14 июля, но его самолюбию достаточно было этих двух трофеев: они придавали облику великолепие, а заодно и обеспечивали безопасность владельца.
Впрочем, бравый вид, коему, несомненно, способствовали каска и драгунская сабля, появился у Питу независимо от этих украшений. В человеке, участвовавшем во взятии Бастилии или хотя бы присутствовавшем при нем, не могло не появиться нечто героическое.
Кроме того, Питу отчасти стал адвокатом.
Невозможно было слышать резолюции в ратуше, речи г-на Байи, обращения г-на де Лафайета и не стать хоть немного оратором, тем более тому, кто уже изучал латинские Conciones[192]192
Имеются в виду Conciones latinae («Латинские речи» – учебник во французских лицеях XVII–XVIII вв.).
[Закрыть], служившие образцом для бедной, но довольно верной копии, которую представляло собой французское красноречие конца восемнадцатого столетия.
Итак, чувствуя в себе эти две великие силы, а также помня о двух своих могучих кулаках, вооруженный, кроме того, приветливой улыбкой и несравненным аппетитом, Питу весело шагал по дороге в Виллер-Котре.
Для тех, кого интересовала политика, у него были наготове новости, а при необходимости он присочинял их и сам, благо шел из Парижа, где слухи так и плодились.
Он рассказывал, как г-н Бертье зарыл несметные сокровища, а Коммуна несколько дней их выкапывала. Рассказывал, что г-н де Лафайет, сын славы, гордость провинциальной Франции, слывет отныне в Париже обветшалым чучелом, а его белый конь дает пищу сочинителям каламбуров. Рассказывал, что г-н де Байи, которого Лафайет, равно как и прочие члены его семейства, удостаивали тесной дружбой, на самом деле аристократ, а злые языки говорят про него и кое-что похуже.
Такими рассказами Питу возбуждал бурную ярость, но он владел магическим quos ego[193]193
Я вас! (лат.) – в переносном смысле: средство усмирения.
[Закрыть] всех этих бурь: рассказывал новые анекдоты про Австриячку.
Такое неиссякаемое усердие обеспечило ему непрерывную череду превосходных трапез до самой деревушки Восьен, последней, которую им предстояло миновать на пути к Виллер-Котре.
Поскольку Себастьен, напротив, ел мало или вообще не ел и все время молчал, а на вид был бледным, болезненным мальчиком, каждый проникался к нему участием, восхищался бдительной опекой Питу, который нежил, холил и лелеял ребенка, да к тому же еще и съедал его порцию, заботясь, судя по всему, только о том, как бы ему получше угодить.
Когда пришли в Восьен, Питу, казалось, заколебался: он посмотрел на Себастьена, Себастьен – на Питу.
Затем Питу почесал в затылке. К этому способу он всегда прибегал в затруднительных случаях.
Себастьен достаточно знал Питу, чтобы понять значение этого жеста.
– Ну, в чем дело, Питу? – спросил он.
– Дело в том, – отозвался Питу, – что если тебе все равно и ты не слишком устал, давай свернем и доберемся до Виллер-Котре через Арамон.
И честный Питу, выговорив это предложение, покраснел, как покраснела бы Катрин, признавшись в менее невинном желании.
Жильбер понял.
– Ах да, – сказал он, – ведь там же умерла наша бедная матушка Питу.
– Пойдем, братец, пойдем.
Питу обнял Себастьена, чуть было не задушив его, взял мальчика за руку и так поспешно ринулся с ним по проселку, тянувшемуся вдоль долины Вюала, что через сотню шагов Себастьен не выдержал и попросил:
– Не так быстро, Питу, не так быстро.
Питу остановился; он ничего не замечал, идя своим обычным шагом.
И тут он увидел, что Себастьен побледнел и запыхался.
Он взял его на руки, как святой Христофор Иисуса, и понес.
Теперь Питу мог идти так быстро, как ему было угодно.
Себастьен подчинился: Питу не впервой было носить его на руках.
Так добрались до Ларньи. В Ларньи Себастьен, чувствуя, что Питу начинает задыхаться, объявил, что он уже отдохнул и готов шагать так быстро, как хочет Питу.
Питу, преисполненный великодушия, умерил шаг.
Через полчаса Питу входил в деревню Арамон, «прелестный уголок, где он увидел свет», как сказано в песне, сочиненной великим поэтом, песне, мелодия которой еще лучше, чем стихи.
Войдя в деревню, мальчики оглянулись по сторонам, чтобы освоиться.
Первым делом им бросилось в глаза распятие, которое, согласно с народным благочестием, стояло на краю деревни.
Увы! И до Арамона докатилась та странная волна атеизма, которая захлестнула Париж. Гвозди, удерживавшие на кресте правую руку и ноги Христа, заржавели и сломались. Христос свисал, подвешенный за одну левую руку, и никому не пришла в голову благочестивая мысль вернуть этот символ свободы, равенства и братства, которым все так усердно поклонялись, туда, где его поместили иудеи.
Питу не был святошей, но с детства у него сохранились правила. При виде забытого Христа ему стало тяжело на сердце. Он поискал у изгороди прут, гибкий и крепкий, как проволока, сложил на траву каску и саблю, взобрался на крест, привязал правую руку божественного страдальца к перекладине, поцеловал его ступни и спустился наземь.
Себастьен тем временем молился, преклонив колена у подножия креста. За кого он молился? Кто знает!
Может быть, за то видение детства, которое он вновь надеялся обрести под сенью высоких деревьев, за мать, которой он не знал и которую все же знал. Пускай не всякая мать вскармливает дитя девять месяцев своим молоком, зато всякая мать питает дитя девять месяцев своей кровью.
Совершив богоугодное дело, Питу снова водрузил на голову каску и прицепил к поясу саблю.
Помолившись, Себастьен перекрестился и снова взял Питу за руку.
Затем оба вошли в деревню и направились к хижине, где Питу родился, а Себастьен был вскормлен.
Питу, слава богу, знал Арамон как свои пять пальцев, но теперь он что-то не мог найти свою хижину. Пришлось спросить, и ему указали каменный домик под шиферной крышей.
Сад возле домика был огорожен стеной.
Тетя Анжелика продала сестрин дом, и новый владелец с полным правом разрушил все – ветхие стены, вросшие в землю, старую дверь с дыркой внизу для кошки, тусклые окна, в переплетах которых стекла чередовались с бумагой, испещренной неумелыми каракулями, которые выводил Питу, соломенную крышу с зеленым мхом и сочной травой, которая росла на самом верху.
Да, все разрушил новый владелец!
Дверь была затворена, и на крыльце восседал большой черный пес, при виде Питу оскаливший зубы.
– Пойдем, – со слезами на глазах сказал Питу, – пойдем, Себастьен; я знаю по крайней мере одно место, где ничего не переменилось.
И Питу увлек Себастьена на кладбище, где была похоронена его мать.
Бедняга был прав: здесь ничего не переменилось, только разрослась трава, а на кладбищах трава растет так густо, что Питу запросто мог не отыскать материнской могилы.
К счастью, над ней выросла не только трава, но и веточка плакучей ивы: за три или четыре года она превратилась во взрослое дерево. Он прошел прямо к дереву и поцеловал землю под ним с той же инстинктивной набожностью, с какой целовал стопы Христа.
Поднимаясь, он почувствовал, как вокруг него затрепетали под ветром ветви ивы.
Тогда он простер руки, притянул к себе ветви и прижал их к груди.
Он словно целовал в последний раз материнские волосы.
Мальчики долго не двигались с места; день между тем начал клониться к вечеру.
Пора было расставаться с могилой, единственным местом, которое, казалось, помнило беднягу Питу.
Уходя, Питу хотел было обломить веточку ивы и нацепить ее на свою каску, но что-то его удержало.
Ему почудилось, что он причинит боль своей несчастной матери, если обломит веточку с дерева, корни которого, быть может, обвили рассохшийся сосновый гроб, где покоились ее останки.
Он еще раз поцеловал землю, снова взял Себастьена за руку и удалился.
Все селяне были в поле или в лесу, поэтому почти никто не видел Питу, а из тех, кто видел, никто не узнал его в каске и с большой саблей.
Итак, он пошел по дороге на Виллер-Котре; эта живописная дорога длиной в три четверти лье тянулась через лес, и ни одна душа, ни одно живое существо не встретились ему и не отвлекли его от горя.
Себастьен так же, как он, молча и задумчиво шел следом.
Часам к пяти вечера они добрались до Виллер-Котре.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.