Текст книги "Анж Питу"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 39 страниц)
XXXII. Питу-оратор
Между тем, добравшись к десяти вечера до Виллер-Котре, откуда он ушел шесть часов назад и совершил с тех пор изрядное путешествие, которое мы попытались здесь описать, Питу понял, что в его унылом состоянии духа ему лучше остановиться в гостинице «Дофин» и переночевать в кровати, чем под открытым небом в лесу, под каким-нибудь грабом или буком.
Ведь тому, кто явится в Арамон в половине одиннадцатого вечера, нечего и мечтать о ночлеге: там уже с девяти все огни потушены и двери на запоре.
Итак, Питу остановился в гостинице «Дофин», где за монету в тридцать су получил превосходную постель, четырехфунтовую краюху хлеба, ломоть сыра и кувшин сидра.
Питу был одновременно усталым и влюбленным, изнеможение боролось в нем с отчаянием; в этой борьбе тела и духа вначале побеждал дух, но в конце концов тело все же одержало верх.
Это означает, что с одиннадцати до двух ночи Питу стонал, вздыхал, ворочался в постели, не в силах заснуть, но в два часа, побежденный усталостью, смежил веки и разомкнул их только в семь утра.
И если в Арамоне все уснули в половине одиннадцатого, то в семь утра весь Виллер-Котре был уже на ногах.
Выйдя из гостиницы «Дофин», Питу обнаружил, что его каска и сабля по-прежнему привлекают всеобщее внимание.
Не успел он сделать и ста шагов, как его обступили со всех сторон.
Решительно, Питу завоевал в здешних местах неслыханную популярность.
Не многим странникам выпадает такая удача. Говорят, что солнце, мол, светит для всех, но не всегда его сияние благосклонно для людей, которые возвращаются домой с намерением стать пророками в своем отечестве.
Правда, не каждому выпадает на долю быть племянником сварливой и даже жестокой скупердяйки, вроде тетки Анжелики; и не каждому Гаргантюа, способному проглотить петуха с рисом, удается заплатить монетку достоинством в экю правонаследнице жертвы.
Но еще реже этим странникам, чьи история и традиции восходят к Одиссею, удается вернуться с каской на голове и саблей на боку, тем более если в остальном их одеяние нисколько не напоминает военный мундир.
А вот именно каска и сабля привлекли к Питу внимание его земляков.
Не считая любовных горестей, постигших Питу по возвращении, в остальном, как мы видим, ему достались в утешение сплошные радости.
И теперь горстка жителей Виллер-Котре, которые накануне проводили Питу от дверей аббата Фортье на Суассонской улице до дверей тетки Анжелики в Плё, решили продолжить чествование и проводить Питу из Виллер-Котре в Арамон.
Сказано – сделано, а когда это увидели жители Арамона, они в свою очередь сполна оценили своего земляка.
Почва, так сказать, была уже подготовлена. Как ни мимолетно было первое появление Питу, оно оставило след в умах: его каска и сабля запомнились тем, кто присутствовал при его блистательном появлении.
И вот жители Арамона, польщенные его вторичным посещением, на которое они уже не надеялись, окружили его глубочайшей почтительностью и стали его уговаривать сложить с себя доспехи и раскинуть свой шатер под четырьмя липами, бросавшими тень на деревенскую площадь, точь-в-точь как молили о том Марса в Фессалии в годовщины его великих триумфов.
Питу снизошел к мольбам, тем более что и сам намеревался обосноваться в Арамоне. Он изъявил согласие вселиться в комнату, которую один воинственный местный житель сдал ему прямо с обстановкой.
Из обстановки имелась дощатая кровать с подстилкой и тюфяком, а кроме того, два стула, стол и кувшин для воды.
Все это, вместе взятое, было оценено владельцем в шесть ливров в год – столько же стоили два петуха с рисом.
Договорившись о плате, Питу вступил во владение жильем и поставил выпивку своим спутникам, а поскольку все события и сидр ударили ему в голову, он, стоя на пороге, обратился к присутствующим с торжественной речью.
Речь Питу была великим событием; поэтому вокруг его дома столпился весь Арамон.
Питу как-никак был грамотей, и красноречие было ему знакомо; он знал десяток слов, с помощью которых вершители судеб народных – так величал их Гомер – приводили в движение людские толпы.
Конечно, Питу было далеко до генерала де Лафайета, да ведь и от Арамона до Парижа путь неблизкий.
Само собой разумеется, в переносном смысле.
Сначала Питу приступил к зачину, который одобрил бы даже придирчивый аббат Фортье.
– Граждане, – сказал он, – сограждане, мне сладостно произносить это слово: я обращал уже его к другим французам, потому что все французы – братья; но сейчас я словно обращаю его к братьям по крови и считаю жителей Арамона своей семьей.
Среди слушателей было несколько женщин, и они были не слишком-то расположены к оратору: все же у Питу были чересчур толстые колени и чересчур тощие икры, чтобы с первого взгляда завоевать симпатии женской аудитории, – но при слове «семья» женщины подумали о том, что бедняга Питу сирота, брошенное дитя, которое с тех пор, как умерла его мать, никогда не ело досыта. И слово «семья» в устах парня, лишенного семьи, задевало в сердцах у слушательниц тот чувствительный клапан, что отворяет сосуд, полный слез.
Покончив с зачином, Питу приступил ко второй части речи – к изложению.
Он описал свое путешествие в Париж, бунты, взятие Бастилии и народную месть; он слегка коснулся собственного участия в сражении на площади перед Пале-Роялем и в Сент-Антуанском предместье; но чем меньше он хвастался, тем больше вырастал в глазах земляков, и к концу повествования его каска показалась слушателям величиной с Дом инвалидов, а сабля – высотой с арамонскую колокольню.
После изложения Питу перешел к выводам, что было весьма тонкой задачей, по решению которой Цицерон узнавал истинных ораторов.
Питу доказывал, что народные страсти вспыхнули по вине угнетателей. Два слова он уделил гг. Питтам, отцу и сыну; объяснил, что революция была вызвана привилегиями, которыми пользовались дворянство и высшее духовенство; и, наконец, призвал население Арамона последовать примеру всего французского народа, то есть объединиться против общего врага.
И наконец, от выводов он перешел к заключению, прибегнув к одному из тех возвышенных приемов, которые свойственны всем великим ораторам.
Он уронил свою саблю и, подбирая ее, словно ненароком извлек ее до половины из ножен.
Это движение подсказало ему зажигательные слова, в которых он призвал жителей коммуны последовать примеру восставших парижан и взяться за оружие.
Арамонцы с восторгом откликнулись на этот призыв.
Население деревни провозгласило и радостно приветствовало революцию.
Жители Виллер-Котре, присутствовавшие на собрании, удалились, опьяненные патриотическим рвением, распевая на страх аристократам с необузданной яростью:
Да здравствует Генрих Четвертый!
Да здравствует храбрый король!
Руже де Лиль еще не успел сочинить «Марсельезу», а федераты девяностого года[198]198
Делегаты провинций на празднестве Федерации в Париже 14 июля 1790 г., в годовщину взятия Бастилии.
[Закрыть] еще не возродили старинную народную песню «Дело пойдет», поскольку события происходили с божьей милостью в году тысяча семьсот восемьдесят девятом.
Питу собирался только произнести речь, а между тем произвел революцию.
Он вернулся к себе домой, угостился ломтем ситного хлеба и остатками сыра из гостиницы «Дофин», которые бережно унес, положив в каску, потом он сходил купить проволоки, смастерил силки и с наступлением ночи расставил их в лесу.
В ту же ночь Питу добыл кролика и крольчонка.
Питу надеялся изловить зайца, но не нашел ни одного заячьего следа, что подтверждало старое охотничье правило: кошка с собакой и кролик с зайцем вместе не живут.
До кантона, где водились зайцы, нужно было идти три-четыре лье, а Питу был несколько утомлен – как-никак накануне он провел весь день на ногах. Вдобавок к тому, что он отмахал не меньше пятнадцати лье, последнюю часть пути он плелся под бременем отчаяния, а это бремя тяжело даже для отменных ходоков.
К часу ночи он вернулся домой с первым урожаем: второй он рассчитывал снять до рассвета.
Затем он уснул, по-прежнему ощущая такой горький привкус отчаяния, которое довело его до изнеможения накануне, что ему удалось проспать всего шесть часов кряду на тюфяке, столь жестком, что хозяин и тот называл его сухарем.
Питу проспал с часу ночи до семи утра. Ставни были открыты, и луч солнца упал на спящего.
В открытое окно на Питу глазели тридцать – сорок жителей Арамона.
Он проснулся, как Тюренн на лафете[199]199
Тюренн, Анри де Ла Тур д’Овернь, виконт де (1611–1675), маршал Франции (1643), крупнейший французский полководец XVII в. В детстве отличался слабым здоровьем, и его отец герцог Бульонский говорил, что сын никогда не станет хорошим военным. Десятилетний мальчик решил доказать отцу противное. Когда тот предложил сыну простоять зимой в карауле всю ночь на валу крепости, Тюренн согласился, но, сморенный сном, заснул под (а не на, как у Дюма) лафетом пушки и проснулся лишь утром, когда отец с караулом пришел сменить его с поста.
[Закрыть], улыбнулся соотечественникам и приветливо осведомился у них, зачем они явились к нему такой толпой и в такую рань.
Один из пришедших взялся отвечать. Перескажем вам слово в слово разговор, который у них состоялся. Человека этого звали Клод Телье, он был дровосек.
– Анж Питу, – сказал он, – мы раздумывали всю ночь; ты вчера правду сказал: граждане должны постоять за свободу с оружием в руках.
– Так я и сказал, – твердо повторил Питу, давая понять, что отвечает за свои слова.
– Да только у нас нет главного, без чего мы не можем постоять за свободу.
– Это чего же?
– Оружия.
– Ага, ты дело говоришь, – изрек Питу.
– Да только мы так долго судили и рядили, что не пропадать же нашим стараниям зря! Уж мы вооружимся, чего бы это ни стоило.
– Когда я покидал Арамон, – заметил Питу, – здесь было пять ружей: три пехотных, одно охотничье, одноствольное и еще одна охотничья двустволка.
– Осталось только четыре, – возразил представитель народа. – Охотничье ружье месяц назад разорвалось от старости.
– Это ружье принадлежало Дезире Манике, – вставил Питу.
– Да, и при взрыве я лишился двух пальцев, – добавил Дезире Манике, поднимая над головой изуродованную руку, – а поскольку несчастье приключилось со мной в заповеднике этого аристократа, господина де Лонгпре, аристократы дорого мне заплатят!
Питу кивнул головой, подтверждая его право на возмездие.
– Выходит, у нас только четыре ружья, – продолжал Клод Телье.
– Что ж! Четырьмя ружьями вы можете вооружить пять человек, – подытожил Питу.
– Как так?
– Пятый понесет пику. В Париже так и делают: на четырех с ружьями всегда приходится один с пикой. Пики бывают очень кстати: на них надевают головы, которые сносят с плеч.
– Вот это да! – весело ахнул чей-то густой бас. – Ну, нам-то не придется никому сносить голову, а?
– Не придется, – сурово ответствовал Питу, – коль скоро мы отвергнем золото господина Питта и его сына. Но мы вели речь о ружьях; не будем же отвлекаться от этого вопроса, как говорит господин Байи. Сколько в Арамоне людей, способных носить оружие? Считали?
– Считали.
– Сколько?
– Нас тридцать два человека.
– Значит, недостает двадцати восьми ружей.
– Нипочем нам их не раздобыть, – изрек толстяк с жизнерадостной физиономией.
– Эх, Бонифас, – возразил Питу, – не говори, чего не знаешь.
– А чего я не знаю?
– Того, что знаю я.
– А что ты знаешь?
– Знаю, где достать оружие.
– Достать?
– Да, у парижан тоже не было оружия. И что же? Господин Марат, ученейший доктор, правда, очень уж безобразный, сказал парижанам, где лежит оружие; парижане пошли и обнаружили его.
– А куда их послал господин Марат? – спросил Дезире Манике.
– В Дом инвалидов.
– Да, но у нас в Арамоне нет Дома инвалидов.
– А я знаю место, где хранится больше сотни ружей, – возразил Питу.
– Это где же?
– В одном из помещений коллежа аббата Фортье.
– У аббата Фортье есть оружие? Неужто этот чертов поп собирается вооружить мальчишек из церковного хора? – вскричал Клод Телье.
Питу не слишком жаловал аббата Фортье, но этот злобный выпад против его бывшего учителя пришелся ему не по нутру.
– Клод, – произнес он, – Клод!
– Ну и что дальше?
– Я же не сказал, что ружья принадлежат аббату Фортье.
– Раз ружья у него, значит, они ему принадлежат.
– Твое умозаключение ошибочно, Клод. Я живу в доме Бастьена Године, однако дом Бастьена Године мне не принадлежит.
– Верно, – вступил в разговор Бастьен, хотя Питу и не думал обращаться к нему за подтверждением.
– Вот и ружья тоже не принадлежат аббату Фортье.
– Тогда чьи они?
– Они принадлежат коммуне.
– А если они принадлежат коммуне, как они попали к аббату Фортье?
– Они хранятся у аббата Фортье, потому что дом аббата Фортье принадлежит коммуне, которая предоставила его аббату за то, что он бесплатно обучает детей неимущих граждан. А поскольку дом аббата Фортье принадлежит коммуне, то коммуна, понятное дело, вправе оставить за собой в принадлежащем ей доме помещение для хранения ружей – так?
– Чистая правда! – откликнулись слушатели. – Коммуна имеет на это право. Но тогда пошли дальше. Как нам добыть эти ружья, ну-ка?
Этот вопрос озадачил Питу, он почесал за ухом.
– Да, скажи нам скорее, а то работать пора.
Питу вздохнул с облегчением, обнаружив для себя лазейку в последних словах собеседника.
– Работать! – вскричал Питу. – Вы же собирались с оружием в руках встать на защиту отчизны, а сами думаете о работе!
И Питу заключил свою речь таким ироничным и презрительным смешком, что арамонцы униженно переглянулись.
– Ну, если иначе нельзя, мы, конечно, пожертвуем деньком-другим ради своей свободы, – сказал кто-то.
– Ради свободы, – возразил Питу, – надо пожертвовать не деньком, а целой жизнью.
– Выходит, – заметил Бонифас, – что труд во имя свободы – это отдых.
– Бонифас, – возразил Питу голосом разгневанного Лафайета, – те, кто не умеет отринуть предрассудки, никогда не обретут свободы.
– Да мне бы, – сказал Бонифас, – хоть весь век не работать. Но что же тогда я буду есть?
– Да кто теперь думает о еде? – возмутился Питу.
– У нас тут, в Арамоне все покуда едят. А что, в Париже уже перестали?
– О еде будем думать, когда победим тиранов, – изрек Питу. – Разве четырнадцатого июля кто-нибудь ел? Нет, на это у людей не было времени.
– Эх! Эх! – вздохнули самые ревностные патриоты. – Как это, наверное, было прекрасно – брать Бастилию!
– Подумаешь, еда! – презрительно продолжал Питу. – Вот питье – совсем дело другое. Там было так жарко, а пушечный порох такой жгучий!
– Но что же вы пили?
– Что пили? Воду, вино, водку. Об этом уж позаботились женщины.
– Женщины?
– Да, героические женщины, те самые, что сшили знамена из своих исподних юбок.
– Да неужто? – ахнули восхищенные слушатели.
– Но на другой-то день, – настаивал какой-то скептик, – вам захотелось поесть?
– Почему же нет, – признал Питу.
– Но если люди поели, – с торжеством в голосе подхватил Бонифас, – значит, им пришлось поработать?
– Господин Бонифас, – осадил его Питу, – вы рассуждаете о вещах, в которых ничего не смыслите. Париж – это вам не деревушка. И парижане – не деревенщины, живущие по старинке, с помыслами о том, чтобы вовремя набить брюхо; obedientia ventri[200]200
Покорство желудку, чревоугодие (лат.).
[Закрыть], – вот как мы, ученые люди, называем это по-латыни. Нет, Париж, как говорит господин де Мирабо, – это голова нации; это мозг, который думает за весь мир. А мозг никогда не ест, сударь.
«Это верно!» – подумали слушатели.
– Однако, – продолжал Питу, – хоть мозг сам по себе и не ест, ему все же потребно питание.
– А как же он питается? – спросил Бонифас.
– Незаметно – он получает питание от тела.
Этого арамонцы уже не понимали.
– Объясни нам свою мысль, Питу, – попросил Бонифас.
– Все очень просто, – отвечал Питу. – Париж, как я уже сказал, это мозг; провинции – части тела; провинции работают, пьют, едят, а Париж думает.
– В таком случае переберусь-ка я из провинции в Париж, – заметил скептик Бонифас. – Эй, вы, пойдете со мной в Париж?
Часть слушателей покатилась со смеху: Бонифас явно их потешал.
Питу спохватился, что этот насмешник уронит его в глазах публики.
– Да, отправляйтесь-ка в Париж! – в свою очередь, воскликнул он. – И если найдете там хоть одну такую дурацкую рожу, как ваши собственные, я накуплю вам кроликов, таких, как этот, по луидору за штуку.
И Питу поднял одной рукой напоказ кролика, а другой тем временем подкинул на ладони несколько луидоров, оставшихся у него от щедрот Жильбера.
Наградой Питу также был смех слушателей.
Тут Бонифас рассердился и весь вспыхнул:
– Ну, любезный Питу, пусть мы, по-твоему, дурацкие рожи, но сам ты прощелыга!
– Ridicule tu es[201]201
Ты смешон (лат.).
[Закрыть], – величественно изрек Питу.
– Да посмотри на себя! – возразил Бонифас.
– Сколько бы я на себя ни смотрел, – парировал Питу, – все равно: я увижу, быть может, такого же урода, как ты, но не такого дурака.
Не успел Питу договорить, как Бонифас (ведь арамонцы – те же пикардийцы) влепил ему затрещину, которую Питу мужественно встретил лицом к лицу, вернее лицом к кулаку, но тут же вполне по-парижски ответил на нее пинком.
За одним пинком последовал другой, повергший скептика наземь.
Питу наклонился над повергнутым, словно собираясь довершить свою победу роковым ударом, и все уже готовы были ринуться на выручку Бонифасу, но тут Питу выпрямился и промолвил:
– Знай, что покорители Бастилии не дерутся на кулачках. Я при сабле, бери и ты саблю, и довершим спор.
С этими словами Питу выхватил из ножен свое оружие, забыв, как видно, а может быть, и не забыв, что в Арамоне имеются только две сабли: одна его, а другая – полевого сторожа, на локоть короче, чем его собственная.
Правда, чтобы восстановить равновесие сил, он нахлобучил на голову каску.
Его великодушие привело публику в трепет. Все решили, что Бонифас – плут, пройдоха и негодяй, недостойный участия в решении общественных дел.
Поэтому он с позором был изгнан.
– Вот вам, – заключил Питу, – образ парижской революции. Как выразился господин Прюдом[202]202
Прюдом, Луи Мари (1752–1830) – французский журналист, с 12 июля 1789 г. выпускавший газету «Парижские революции».
[Закрыть], или нет, Лустало; сдается, эти слова принадлежат добродетельному Лустало… Так вот, он сказал: «Великие только потому представляются нам великими, что сами мы стоим на коленях. Так встанем же!»
Это изречение не имело ни малейшей связи с происходящим. Но, быть может, именно потому оно произвело на собравшихся магическое действие.
Скептик Бонифас успел было отойти шагов на двадцать, но тут он изумился и, вернувшись назад, смиренно сказал Питу:
– Не сердись на нас, Питу; конечно, мы хуже, чем ты, знаем, что такое свобода.
– Тут дело не в свободе, – отвечал Питу, – а в правах человека.
Этим могучим ударом он вторично потряс все собрание.
– Ну, Питу, – заметил Бонифас, – ты у нас и впрямь ученый, и мы все перед тобой снимаем шляпы.
Питу поклонился.
– Да, – сказал он, – образование и опыт вознесли меня над вами, и если сейчас я был с вами малость резковат, то исключительно из дружбы к вам.
Тут раздались рукоплескания. Питу понял, что пора идти напролом.
– Вы тут сейчас толковали о труде, – сказал он, – только знаете ли вы, что такое труд? Для вас трудиться – значит рубить лес, жать хлеб, собирать орешки, вязать снопы, класть камни и скреплять их раствором. Вот что значит для вас труд. По-вашему, я трудом не занимаюсь. Так вот, вы заблуждаетесь: я один тружусь больше, чем все вы вместе взятые, потому что я думаю о вашей независимости, потому что я мечтаю о вашей свободе, о вашем равенстве. А потому один миг моей работы стоит дороже, чем месяцы вашей. Волы, на которых пашут, все заняты одним и тем же, но сила мыслящего человека превосходит их грубую животную силу. Я один стою вас всех.
Посмотрите на генерала Лафайета: стройный, белокурый, ростом не выше Клода Телье; нос у него остренький, ноги маленькие, руки не толще перекладины вот этого стула, да и что он может сделать такими-то руками? Ничего ровным счетом. И что же? Этот человек на своих плечах удержал два мира, вдвое больше, чем Атлас, и его крохотные руки разбили оковы Америки и Франции.
И если его-то руки, не толще вот этих перекладин, оказались способны на такое, судите сами, что я натворю своими ручищами.
И Питу выставил на всеобщее обозрение свои руки, узловатые, как стволы остролиста.
Этим сравнением он и завершил свою речь, воздержавшись от выводов, потому что и так не сомневался в огромном впечатлении от своих слов.
Впечатление и в самом деле было огромное.
XXXIII. Питу-заговорщик
Большая часть событий, происходящих в жизни человека и дарующих ему великое счастье или великую славу, проистекает, как правило, либо из могучей воли, либо из могучего презрения.
Если вдуматься в то, насколько оправдывается эта максима на примере выдающихся исторических деятелей, мы обнаружим, что она не только глубокомысленна, но и верна.
Не приводя иных доказательств, удовольствуемся тем, что применим ее к нашему повествованию и его герою.
И впрямь, Питу – коль скоро нам будет дозволено вернуться чуточку назад и напомнить о его сердечной ране, – итак, Питу, после открытия, сделанного на лесной опушке, преисполнился величайшего презрения к суете мира сего. Он так надеялся, что в душе у него будет расцветать драгоценный и редкостный цветок, который зовется любовью; он вернулся на родину в каске и с саблей, гордый тем, что примирил Марса с Венерой, как выразился его знаменитый соотечественник Демустье в «Письмах к Эмилии о мифологии»; и теперь он с горем и растерянностью обнаружил, что в Виллер-Котре есть и другие влюбленные, кроме него.
Столь деятельный участник крестового похода парижан против знати, он спасовал теперь перед сельским дворянством, воплощенным в Изидоре де Шарни.
Увы! Его соперник – красавец, располагающий к себе с первого взгляда, кавалер в кожаных штанах и бархатном кафтане!
Как одолеть такого человека?
Человека, обутого в сапоги для верховой езды, сапоги со шпорами; человека, к брату которого доныне многие обращаются, титулуя его «монсеньором»!
Как одолеть такого соперника? Как удержаться от стыда и восхищения, двух чувств, которые причиняют двойную муку ревнивому сердцу, и мука эта тем более ужасна, что неизвестно, что сильнее ранит ревнивца – сознание превосходства соперника или сознание собственного превосходства!
Итак, Питу изведал ревность, неизлечимую язву, щедрый источник страданий, неведомых доселе честному и простодушному сердцу нашего героя; ревность, самое ядовитое на свете растение, всходящее там, где никто его не сеял, на почве, где до сих пор не прорастало ни одно недоброе чувство, даже тщеславие – сорняк, проникающий на самые ухоженные грядки.
Чтобы обрести привычный покой, такому истерзанному сердцу необходимо прибегнуть к самой что ни есть глубокой философии.
Был ли философом Питу, который на другой день после столь ужасного потрясения замыслил поход на кроликов и зайцев герцога Орлеанского, а на третий уже произносил страстные речи, которые мы здесь привели?
Обладало ли его сердце твердостью кремня, из которого любой удар высекает искру, или рыхлой упругостью губки, имеющей свойство впитывать слезы и без ущерба для себя смягчаться под ударами судьбы?
Ответ на это даст будущее. Не будем же строить догадки и вернемся к нашему повествованию.
Когда речи закончились и посетители удалились, Питу, снизойдя под влиянием голода к более низменным заботам, принялся за стряпню и уплел крольчонка, сожалея, что то был не заяц.
В самом деле, будь на месте крольчонка заяц, Питу не съел бы его, а продал.
Это была бы не столь уж пустяковая сделка. Заяц стоил, смотря по размерам, от восемнадцати до двадцати четырех су, а Питу, хоть у него и оставалось еще несколько луидоров, полученных от доктора Жильбера, был не то чтобы скуп, как тетка Анжелика, но унаследовал от матери изрядную долю бережливости, а посему был бы рад присоединить эти восемнадцать су к своему богатству, тем самым округлив его вместо того, чтобы транжирить.
Питу рассуждал, что человеку вовсе не требуется тратить на свое пропитание то три ливра, то восемнадцать су. Не всем же быть Лукуллами, и Питу полагал, что на восемнадцать су, вырученных за зайца, он прокормился бы целую неделю.
А кроме того зайца, который попался бы ему в самый первый день, он сумел бы изловить еще не меньше трех за остальные семь дней, вернее, ночей. Таким образом, за неделю он обеспечил бы себя пропитанием на месяц.
Исходя из этого, на год ему хватило бы сорока восьми зайцев, а остальные уже оказались бы чистым барышом.
Таким подсчетам и выкладкам предавался Питу, расправляясь с крольчонком, который вместо того, чтобы принести ему доход, вверг его в расходы, потребовав на су масла и еще на су немного сала. Лук Питу добыл бесплатно, надергав его на общинном огороде.
«Попил, поел, отдохнул от дел» – гласит пословица. После трапезы Питу отправился в лес на поиски укромного местечка, чтобы соснуть.
Нечего и говорить, что с тех пор, как бедняга завершил политические споры и остался наедине с самим собой, перед его мысленным взором непрестанно возникал господин Изидор, любезничающий с мадемуазель Катрин.
Дубы и грабы содрогались от его вздохов; природа, всегда любезная тем, у кого набит живот, не оказывала на Питу своего обычного воздействия и представлялась ему обширной и мрачной пустыней, где остались только зайцы, кролики и косули.
Укрывшись под сенью больших деревьев в своем родном лесу, Питу воспрянул духом под влиянием тени и прохлады и укрепился в героическом решении скрыться от глаз Катрин, предоставить ей свободу, не подвергать себя все новым унижениям, неизбежным при сравнении с соперником.
Чтобы не видеть более мадемуазель Катрин, ему требовалось совершить над собой мучительное усилие, но мужчина должен вести себя по-мужски.
Впрочем, вопрос этим не исчерпывался.
В сущности, дело было не в том, чтобы Питу не видел мадемуазель Катрин, а в том, чтобы она его не видела.
Но что помешает дерзкому влюбленному время от времени украдкой подстерегать где-нибудь на дороге жестокую красавицу и смотреть на нее? Ничто не помешает.
Далеко ли от Арамона до Пислё? От силы полтора лье, рукой подать.
Если домогаться внимания Катрин после всего, что он подсмотрел, было бы со стороны Питу низостью, то узнавать, что она делает и где бывает, было бы, напротив, свидетельством его ловкости, и такое упражнение пошло бы лишь на пользу его здоровью.
К тому же леса, простиравшиеся от Пислё до самого Бурсона, кишели зайцами.
Ночами Питу будет расставлять силки, а наутро с высоты какого-нибудь пригорка оглядит окрестность и проследит за передвижениями мадемуазель Катрин. Это его право и даже в некотором смысле его долг в силу полномочий, которыми облек его папаша Бийо.
Одержав таким образом победу над самим собой, Питу решил, что пора покончить со вздохами. Он закусил огромной краюхой хлеба, которую захватил с собой, а когда наступил вечер, расставил дюжину силков и растянулся в вереске, еще хранившем дневное тепло.
Там он и уснул сном отчаяния, то есть мертвым сном.
Его разбудила ночная прохлада: он обошел свои силки; в них еще не угодила никакая живность, но Питу и не надеялся ни на что до наступления предрассветной поры. Голова у него между тем несколько отяжелела, и он решил, что вернется домой, а под утро наведается в лес снова.
Но если для него этот день оказался беден на интриги и события, то обитатели деревушки провели его в размышлениях и хитроумных расчетах.
В дневные часы, покуда Питу дремал в лесу, дровосеки застыли, опираясь на свои топоры, молотильщики позабыли о цепах, плотники перестали шаркать рубанками по доскам.
Причиной этих пропавших для работы минут был Питу: он подзадорил те робкие слухи, которые начинали глухо передаваться из уст в уста.
При этом сам виновник всеобщего смятения успел обо всем забыть.
Но когда он добрался до своего жилища, хоть уже пробило десять, час, когда в деревне обычно все свечи уже погашены, а глаза сомкнуты сном, он заметил вблизи от дома, в котором жил, необычное оживление. Люди сбились в кучки; те сидели, те стояли, те прохаживались.
В облике всех этих людей чувствовалась какая-то непривычная значительность.
Сам не зная почему, Питу решил, что все они говорят о нем.
А когда он проходил по улице, все встрепенулись, словно под воздействием электрического разряда, и принялись кивать на него друг другу.
– Да что это с ними? – удивился Питу. – Я ведь даже не надел каски.
И, отвесив несколько поклонов, он скромно удалился в дом.
Не успел он затворить за собой дверь, не слишком-то плотно прилегавшую к косяку, как ему послышался стук.
Питу перед сном не зажигал свечи: это было бы чрезмерной роскошью для человека, у которого имелась только одна лежанка, следовательно, ему не грозило лечь по ошибке не в ту постель; к тому же и читать он не мог за неимением книг.
Между тем в дверь явно стучали.
Он поднял щеколду.
В комнату, не чинясь, вошли двое – то были его молодые односельчане.
– Что это у тебя нет свечи, Питу? – заметил один.
– А на что мне свечка? – возразил Питу.
– Чтобы видеть.
– Я и так вижу в темноте, у меня глаза, как у кошки. – И в подтверждение своих слов он добавил: – Здравствуй, Клод! Здравствуй, Дезире!
– Ну что ж, – откликнулись посетители, – а мы к тебе, Питу.
– Рад вас видеть, друзья, чего вам угодно?
– Давай-ка выйдем на свет, – предложил Клод.
– А где мы возьмем свет? Луны-то нет.
– Все равно, под открытым небом светлее.
– Тебе надо со мной поговорить?
– Да, Анж, есть разговор.
Эти слова Клод произнес весьма многозначительным тоном.
– Пошли, – согласился Питу.
И все трое вышли.
Они прошли по лесной дороге до первого перекрестка и там остановились; Питу все еще понятия не имел, чего от него хотят.
– Ну? – спросил он, видя, что двое спутников остановились.
– Видишь ли, Питу, – начал Клод, – мы вдвоем с Дезире Манике заправляем всей округой. Хочешь быть у нас третьим?
– И что мы будем делать?
– Мы, Питу, устроим кое-что…
– Что? – приосанившись, спросил Питу. – Что устроим?
– Мы устроим заговор, – прошептал Клод на ухо Питу.
– Вот оно что, – ухмыльнулся Питу, – как в Париже, значит?
На самом деле слово «заговор» и даже эхо от него нагнало на Питу страху даже посреди леса.
– Ладно, – наконец произнес он, – объясни толком.
– Ну-ка, Дезире, ты у нас прирожденный браконьер, распознаешь любые шорохи, дневные и ночные, в лесу и в поле: проверь, не шел ли кто за нами следом, и убедись, что никто нас не подслушивает.
Дезире кивнул, обошел вокруг Питу и Клода молча, словно волк вокруг овчарни.
Затем он вернулся и сказал:
– Мы здесь одни, говори.
– Дети мои, – приступил Клод, – все коммуны во Франции, как ты рассказал Питу, затеяли вооружиться и объединиться в национальную гвардию.
– Это верно, – согласился Питу.
– Так вот, почему бы и Арамону не взяться за оружие по примеру других коммун?
– Но вчера ты сам сказал, Клод, – возразил Питу, – когда я призывал к оружию, что Арамон не может вооружиться: здесь нет оружия.
– Ну, о ружьях нечего заботиться: ты ведь знаешь, где их взять.
– Знать-то я знаю, – отозвался Питу, который начал понимать, куда клонит Клод и чем это ему грозит.
– А мы тут сегодня посоветовались, – продолжал Клод, – со всеми молодыми патриотами в наших краях.
– Ну…
– Нас тридцать три человека.
– Треть сотни минус один, – добавил Питу.
– Ты сам-то знаешь строевую службу? – осведомился Клод.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.