Текст книги "Солнце сияло"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 31 страниц)
Я бы, наоборот, был, пожалуй, готов – вслед ему самому – переболеть какой-нибудь из болезней Венеры еще раз, но оказаться на месте Николая.
Однако говорить об этом, рискуя вновь нарваться на вчерашний разговор, было бы глупо.
– Отличная какая картинка! – восхитился я, указывая на экран, изображение бурлящей толпы на котором было так сочно, так ярко-празднично, как в реальной жизни эта толпа не выглядела.
– Ну так «Сонька» же, – отозвался Юра, с такой интонацией, словно имел к японской корпорации, что произвела мой телевизор, самое прямое и непосредственное отношение – по крайней мере, работал в ней.
– Низкопоклонствуем перед Западом, граф, – сказал я.
– Какой это Запад. – Теперь в голосе Юры прозвучало что-то вроде обиды. – Напротив, Восток.
– Это смотря откуда смотреть. Если, например, с западного побережья Америки, то и Япония западом покажется.
Юра пощурил глаза, вникая в смысл моих слов, и хлопнул себя по ляжкам:
– Действительно. Интересно. Как они Японию чувствуют, с какого она у них боку?
– Хорошо нам в России, – подытожил я. – Лежим посередине. Восток есть восток, запад есть запад. Никакой путаницы. Повезло нам!
– Ты думаешь? – спросил Юра. Похоже, он воспринял мои слова всерьез. – По-моему, так как раз не повезло. Америка знаешь какая страна? Нам и не снилось.
– А ты откуда знаешь какая? – ответно спросил я.
– Собственным опытом. Я там жил. Полтора года. И не где-нибудь, а в Сан-Франциско, на том самом западном побережье. А то бы я говорил, если б не знал!
– Ну так жил-жил, а вернулся же обратно?
– Век бы не возвращался. До конца бы своих дней там жил! – Юра взялся за косичку обеими руками и, потянув ее вниз, высоко вверх взодрал себе подбородок. – Зацепиться не получилось. Туда-сюда, тырк-пырк, какой-нибудь десятой пристяжной в чужую упряжку – вот только так. То же, что посуду на кухне в каком-нибудь «Макдональдсе» мыть. Это кем себя чувствовать надо, чтобы на такую роль согласиться? Пришлось салазки назад заворачивать. А так-то – мне по кайфу, как там. Отношения между людьми там совсем другие. Кто к этим отношениям не способен – вали, конечно, без слов и не вякай. А у меня с этим никаких проблем. Для меня их жизнь – все равно как перчатка по руке. Надел – и как раз. Зацепиться не получилось – такая малость! А зацепился бы.
– Что ты имеешь в виду под другими отношениями? – перебил я Юру.
– А то, как они понимают свое место в жизни. Шуруй свое дело, твое дело – твоя крепость, блюди верность ее стенам, а все остальное – на этот шампур. Такой вот шашлык.
– Что, это нормально, – отозвался я через некоторую паузу, которая понадобилась мне, чтобы осознать цветистую Юрину метафору. – Очень даже верно и хорошо.
Я и сейчас так считаю. Иметь свое дело, тащить сквозь жизнь его линию, и это – ствол, а прочее – ветви. Я только не знал еще тогда, что одни и те же слова могут выражать совершенно различное. И два человека, соглашаясь друг с другом, будут иметь в виду каждый свое. А если их окажется трое, то это будет уже три понимания.
– Смотри, смотри, смотри! – вдруг закричал Юра, наставив указательный палец на экран.
Я метнул глаза в сторону телевизора – и увидел: к капоту стоящего поперек улицы грузовика медленно, пятясь широким слоновьим задом, шел автобус. А у капота, спиной к автобусу, стоял демонстрант. Человек в серо-голубой милицейской шинели бросился к демонстранту, толкнул его, демонстрант отлетел в безопасность, и в то же мгновение автобус вмял милиционера в бампер грузовика. Вмял – и замер.
– Мать твою! – вырвалось у нас обоих одновременно. Режиссер в Стакане переключил камеру, и на экране снова потек селевой поток демонстрации.
– Ну, видал Россию нашу?! – воскликнул Юра. – Нам бы только бунт устроить, чтоб кровь кипятком бурлила! Вышли на демонстрацию – нет спокойно пройти, кого-нибудь насмерть уделать нужно!
– Может, и не насмерть, – отозвался я – будто произнося заклинание. У меня было чувство: наложить на поминание этого слова табу – и произойдет чудо, человек в милицейской шинели останется жив. – При чем тут вообще вся демонстрация. Кто-то там за рулем один был. Может, таких на всю демонстрацию – двое-трое. Ну, может, десяток.
– Десяток! И десятка достаточно. Десяток-то этот кровь и пускает. А остальные статисты. Но тоже хотят поучаствовать. Сиди дома, не вылезай! Нет, лезет.
Я вспомнил отца с матерью, сидящих в Клинцах на одной картошке, самолично выращенной на огороде. Сестру с мужем, собирающих для моего двухлетнего племянника одежду по всем знакомым.
– Но жизнь в самом деле тяжелая, – сказал я. – В самом деле люди в отчаянии. На еду людям денег не хватает.
Юра замахал руками:
– Ну вот, еще от тебя слышать такое! Проголодаешься – найдешь способ, как у жизни свой кусок вырвать. Способов много. Мы же с тобой вырываем?
– Вырываем. – Я был вынужден согласиться с ним.
– И другие, только захоти, вырвали бы. Ленится народ. Привыкли, что им все с руки подают. А ты побейся! Прояви инициативу! Не рассчитывай на доброго дядю. Кончился дядюшка. На себя рассчитывай!
Все было так, как он говорил. И что-то не так. Но я не понимал что.
Великое изобретение цивилизации, сблизившее страны и континенты и положившее конец разобщенности людей, подав свой пронзительный звенящий голос, разрешило все затруднения моей мысли.
Я снял трубку и услышал голос Конёва:
– Вот интересно! Сидим дома, когда такие события!
– Какие события?
– Какие! Телевизор смотришь?
– Смотрю.
– Видел, что с ментом сделали?
– Твою мать! – вновь вырвалось у меня – подтверждением, что я видел.
– Ну вот, каких тебе событий еще не хватает! До жертв уже дело дошло.
– Жертв? – невольно переспросил я. – Ты так считаешь? Может быть, и нет.
– Какое нет. Никаких сомнений. Это на вещание камеру отключили, а мы-то все видели. Всмятку мента. Толпа жаждет крови.
Впервые тогда – в тот миг, в том нашем телефонном разговоре с Конёвым – мне подумалось, какая это подлая вещь, телевидение. Куда древнеримским циркам с их гладиаторскими боями. Вот так взять и показать всему миру реальную человеческую смерть – как какой-нибудь кадр из фильма, как постановочный трюк, блистательно отработанный послушными режиссерской воле актерами!
– И что ты звонишь? – спросил я Конёва. – Что я должен, если не сидеть дома? Быть на демонстрации?
– Пахать! – закричал Конёв. – Микрофон в зубы, камеру наперевес – и вперед!
– Камеру не могу. Не больше двух килограммов, – напомнил я Конёву.
– Камеру за тебя оператор поволочет, – ответствовал мне Конёв. – А микрофон как-нибудь уж удержишь. Срочно давай дуй в Стакан. Нужно в связи со всеми этими событиями пару интервью взять. На мне комментарий, на тебе интервью.
– А спецпропуск? – поинтересовался я.
В праздничные дни в Останкино устанавливали особый пропускной режим, и я по своей бумажке, годной лишь при предъявлении паспорта, пройти не мог.
Но когда тебя требует к священной жертве Аполлон, он позаботится, чтобы жертва была принесена непременно и должным образом.
– Подъедешь – все уже будет ждать, – сказал Конёв. – Хмырь советского периода распорядился и сам сюда тоже чешет.
– Что? На службу, родине кровь отдавать? – посмеиваясь, спросил Юра, когда я положил трубку. И, получив от меня утвердительный ответ, высоко вскинул брови: – Ну, и нужна тебе такая служба? Чтобы вот так дергали – как пескаря из пруда за губу крючком?
На этот его риторический вопрос я уже не ответил – так, отделался неопределенным пожатием плеч и выпячиванием губ. Да, вот, что поделаешь, означало это мое телодвижение, подкрепленное для вескости мимическим упражнением.
На самом же деле я был в таком кайфе – сравнимо с тем, какой я испытывал вчера за столом с Юрой и Николаем. А то, пожалуй, и посильнее. Я только сейчас осознал до конца, как завидовал Николаю, что он там сегодня с камерой, в нем нуждаются, он в деле, в плуге, – он запряжен. Я тоже хотел быть запряженным. О, как хотел! Зная о себе это – только не осознавая.
И вот желание мое оказалось исполнено.
Глава девятая
Не знаю, что за причина, надо признаться, не видя в том никакого смысла, и вот тем не менее, я довольно часто думаю о сущности времени. Как оно было бездонно в детстве. Можно сказать, что в детстве его не было вообще. Что детство вообще было вне времени. Оглядываясь в ту пору, я с изумлением вижу, что, хотя я пятилетний и я какой-нибудь там четырнадцатилетний отличаемся друг от друга ростом, весом, знанием жизни и осознанием ее, в смысле времени – неподвижны, мы словно живем в один и тот же момент, временная дистанция между нами равна нулю – круглому, абсолютному, беспощадно всевластному.
В армии время текло, как большая, ленивая, медленно влекущая себя к бесконечно далекому и столь же бесконечно желанному морю дембеля, просторная равнинная река. Эта ленивая равнинная река текла так медленно, что, казалось, стояла на месте. Но при этом ее течение было до того заметно – ты мог наблюдать, как перемещает себя от одного дня к другому каждая молекула речной воды.
Время может растягиваться, сжиматься, лететь, ползти, может быть незаметно и, напротив, с назойливой бесцеремонностью заявлять о своем существовании – ежеминутно, ежесекундно, терзая тебя сознанием упущенных возможностей, нереализованных планов, попусту растраченных сил. Одинаковый объем его может заключать в своем чреве гулкую пустоту всего и вся и такую густоту событий, переживаний, дел, впечатлений, что, обозревая задним числом прошедшее, ощущаешь в себе холодок восторженного потрясения: как это все туда и вместилось?
Оборачиваясь сейчас в тот 1993 год, вернее, в его вторую половину, начиная с майских праздников и до наступления следующего, 1994 года, я испытываю именно это чувство восторженного потрясения. Я прожил за те восемь месяцев, двести сорок пять дней, целую жизнь.
Интервью, после того как я по срочному поручению Конёва сделал в день международной солидарности трудящихся первое, непонятно с чьей легкой руки, неким решением судьбы стало для меня определяющим жанром. Я сделал их за эти месяцы штук двадцать пять, не меньше, случалось, лепя по два за неделю. И это были не новостные интервью – интервью для перебивки кадра, оживления сюжета, интервью-комментарий, – а интервью-беседы. Я стал в программе главным специалистом по ним. Даже не в программе. В самой программе обычно давали небольшой кусочек беседы, фрагмент, а вся беседа шла потом отдельной передачей, стояла отдельной строкой – с указанием времени и моей фамилией: беседовал такой-то – в программе передач, что каждую неделю распечатывалась всеми газетами отечества – вплоть до последнего убогого листка вроде того, что выпускается в моих родных Клинцах. Мать с отцом писали мне, что они из-за меня стали достопримечательностью Клинцов, их узнают на улицах, указывают пальцами, шепчутся за спиной: «Родители того самого». Ауж о работе нечего и говорить, не проходило дня, чтобы на работе кого-нибудь из них не спрашивали обо мне: «Как он там? Вчера опять видели по телевизору. Будете писать – передавайте привет». Прокручивая сейчас иногда на видаке по какому-нибудь поводу свой архив, я, бывает, натыкаюсь на пленку из той поры: мальчишка с пухлым, едва не детским лицом сидит рядом с одним из советников президента страны по экономическим вопросам и с отважным видом разглагольствует о монетаристской политике, бегстве капиталов за границу и стабилизации рубля, а советник счастлив, важничает и любуется собой – как гусь своим отражением в луже, и его ничуть не колышет, что перед ним пухлолицый мальчишка, мало что смыслящий в сути тех слов, которые произносятся, – советнику лишь бы беседовать, засветиться лишний раз на экране.
Слух обо мне прошел по всей Руси великой, и у меня зазвонил телефон: кто говорит? – слон! Собственно говоря, это не шутка, почти так все и было. Звонили мне по одному и тому же поводу: выражая желание появиться на экране в роли интервьюируемого. Какие люди звонили! С каких олимпийских высот власти и бизнеса они спускались, чтобы засвидетельствовать мне самое искреннее почтение и уважение, выразить восхищение моим талантом и мастерством (много таланта нужно – служить подставкой для микрофона, позволю теперь-то, задним числом, быть с самим собой откровенным). Правда, звонили не они сами, а их референты, помощники, секретари, заместители, но то, что эти референты-заместители мне свидетельствовали и выражали, они делали от имени своих боссов.
Вот когда джинса сама покатилась в руки. В пору, когда я самолично предлагал миру свои услуги, просил найти мне клиентов Ульяна и Нину, обзванивал всякие фирмы, фонды, компании, ко мне в сети не заплыла ни одна рыбка, что там осетр, и пескаря не попалось, а теперь у меня не было отбою: вот они, американские президенты, на, возьми, да побольше, не жалко!
Но тут обнаружилось, что мое знание себя было недостаточно полным. Я не мог гнать джинсу! Я не мог брать левые деньги! Оказывается, одно дело – звонить самому, как бы продавая некий товар, пусть это всего лишь эфирное время, и совсем другое – если покупают тебя, а ты, получается, себя продаешь. Мне звонили, расшаркивались передо мной, соблазняли, а я говорил «нет». Я был, как кремень, из меня можно было бы высекать искры. Оборзей, внушал я себе, оборзей, что посредничать, что рубить бабло напрямую – все одно, оборзей; но нет, быть посредником, от кого-то взять, кому-то передать, связать, свести и получить за свое посредничество положенную долю капусты – тут во мне ничего не протестовало, а выставить на продажу в качестве товара себя – все подымалось на дыбы. Так для меня и осталось единственным способом добычи денег посредничество между Борей Сорокой и Бесоцкой, между Борей и еще парой программ, где у него не имелось своих людей. Впрочем, и кроме Бори Сороки завелись у меня знакомства подобного рода, у всех была нужда в контактах, все рыли землю, чтобы добыть президентов, до самой мантии, и мелкой нарезкой в карманы мне сыпалось. На большее я не претендовал. В общем, думаю, если мне что и зачтется на Страшном суде (если, конечно, он состоится), так то, что я не гнал джинсу. Когда все вокруг меня только этим и занимались.
Залетевшая ко мне в карман капуста выпархивала оттуда без особых задержек. В основном я тратил ее по всяким ночным и не очень ночным клубам, куда чаще всего ходил в компании Юры Садка. Что мы делали в клубах, нужды объяснять, естественно, нет. Клеили девочек. Что еще делать в этих заведениях. И девочки приходили туда за тем же самым – чтобы их подклеили. Так что процесс клеежа был прост, как мычание, если процитировать еще одного классика, которого в мою школьную пору вбивали нам в головы как непререкаемого авторитета что в области гражданских чувств, что в области эстетики. Главное, попасть на свой кадр, не рубить дерева, что взросло не для твоего топора, и при обоюдном желании сюжет обычно летел к кульминации даже быстрее, чем ты для себя наметил.
Помню один такой, что и теперь, годы спустя, при воспоминании о нем рождает во мне состояние шокового ошеломления. Дело было в только что открывшемся сарае под звучным названием «Манхэттен», джинсово отрекламиро-ванном всеми газетами, всеми каналами телевидения и потому полном под завязку, хотя и неоправданно дорогом. Прелестное личико бросилось мне в глаза, едва мы с Юрой миновали мрачный, словно нью-йоркская подземка (по слухам!), черный коридор и вошли в зал. Оно так и проняло меня, приковало к себе, повело мои глаза за собой, словно подсолнух за солнцем. Какая тонкость черт была в этом личике, какая живость и глубина внутреннего мира, какой свет во взгляде, обещающий бездну радости от самого обычного общения.
Прелестное личико заметило мое восторженное внимание, я был оценен ответным изучающим взглядом, и в нем загорелся зеленый свет: можно подъезжать. Что я незамедлительно и сделал.
– Мадмуазель, мне кажется, одиноко в этих джунглях большого города? – произнес я, оказавшись около нее.
– О, ужасно! А мне хочется оторваться. Отрываться в одиночку, что может быть паскуднее? – отозвалось личико.
Нельзя не заметить, «паскуднее», сорвавшееся с ее языка, меня покоробило. Но это было сказано с такой милой улыбкой, с такой гримаской самоиронии, что я тут же и забыл о полученной травме.
Я предложил личику угоститься чем-нибудь крепким – она согласилась. Чем-нибудь вкусненьким – и она, не ломаясь, с удовольствием выбрала себе вкусненькое. Мы сидели с ней около барной стойки, я плыл и млел, и в руках у меня даже оказалась, словно материализовавшись из воздуха, сигарета – чтобы не ставить в неудобное положение личико, неустанно носившую к губам, от губ дамский «Вог». Неожиданно, с тем характерным прищуром глаз, про который при всем желании нельзя было бы сказать, что причиной ему сигаретный дым, она накрыла мою руку своей:
– Хочешь трахнуться? – И, не дожидаясь ответа, который никак не мог изойти из меня, сползла, не выпуская моей руки, с табурета, повлекла за собой: – Пойдем!
Я следовал за ней, все в той же напавшей на меня немоте, рука ее, державшая мою, сжалась, и она, оборачивая ко мне свое прелестное разгоряченное личико, со слегка смущенной улыбкой проговорила:
– Тут есть где. Дай только, кому надо.
Мы миновали узкий залец-коридор за эстрадой, где почти на проходе, за неудобно поставленными столиками какие-то голодные, с ножом и вилкой, ели с больших тарелок малоаппетитные стейки с картошкой «фри», в черноте стены открылась дверь, совсем уже узкий проход куда-то, и на пути у нас возник непоколебимый амбал-охранник, как все здесь – в черном костюме, белой сорочке и с черным галстуком-бабочкой. Рука личика снова сжала мою руку, и я понял, что дать нужно этому амбалу.
– Ну ты что! – с каменной презрительностью сказал амбал, когда я протянул ему десятидолларового Гамильтона.
Личико скромно стояла рядом, опустив глаза долу, и ждала.
Охранника удовлетворила компания из трех Гамильтонов. Он выразил это кивком головы, после чего, не меняя своего каменного выражения лица, подмигнул мне: давай, полный вперед!
Никогда, ни до, ни после, не возникало у меня того ощущения, что я испытал тогда с личиком. Ощущения скотоложества. Вернее, нет, мы были скотами оба: и я, и она. Два козла. Козел и козлица. Или козлиха. Но уж никак не «козочка».
Комната, где мы очутились, была похожа на армейское караульное помещение. Что у нее было за назначение, кроме как служить местом для подобных дел? Похожая на топчан, какие стоят в комнате отдыхающей смены, кушетка, голый деревянный стол с ножками крестовиной – точно, как в комнате смены бодрствующей, деревянная скамья и несколько стульев канцелярского облика – тоже совершенно из караулки. Воспользоваться этой караульной кушеткой было бы уж слишком тоскливо, и мы впряглись в плуг на стуле, на который, естественно, сел я, приняв ее к себе на колени. Со стула мы перебрались на стол, со стола перекочевали к стене, от стены вернулись к столу, только уже изменив диспозицию относительно друг друга на ту, которая для совокупления козлов была куда более уместной.
– Что? – со своей слегка смущенной улыбкой спросила она, видя, что я маюсь со снятым плащом. – Куда деть, не знаешь? Давай мне. – Приняла его у меня за корневое кольцо и, быстро отыскав в сумочке непрозрачно-молочный полиэтиленовый пакетик с хрусткой полоской зажима – словно специально для того там и держала, – опустила презерватив внутрь. – Для коллекции, – добавила она со смешком.
Тогда я подумал, это шутка, теперь полагаю, что если это и была шутка, то с очень изрядной долей истины.
Мы вернулись с личиком в зал, снова обосновались за барной стойкой, откуда я победно помахал рукой Юре, снова заказали себе по коктейлю (личико обожала «Кровавую Мери», ничего себе вкусы?), – но что нам теперь было делать друг с другом? Не было сил даже ворочать языком, и мы сидели, тянули через пластмассовые соломинки каждый свое и молчали; не знаю, как она, а я прямо весь извелся от этого нашего послетрапезного сидения друг подле друга, меня внутри так всего и корежило, и стала одолевать сонливость – такая неудержимая, как страсть, только что разрывавшая нас.
– Схожу-ка я, проведаю друга, – кивая в сторону Юры, сказал я. – А то он, я вижу, что-то завял без меня.
– Да, сходи, проведай, – ответила личико, и в той легкости, с какой она дала согласие, мне почудилось нечто, похожее на облегчение. Чему, впрочем, в ту минуту я не придал никакого значения.
Я отвалил к Юре за столик в углу, где он до сих пор, верный дружбе, держал для меня стул, – и застрял около него. Минуло десять минут, двадцать, полчаса – я все сидел с ним, не тянуло меня возвращаться к стойке, нечего мне было там делать! Я даже развернулся к стойке, где личико на табурете все так же тянула свою «Кровавую Мери» спиной.
– Смотри! – вдруг толкнул меня Юра локтем. – Твоя-то… смотри!
Я повернулся лицом к стойке – личико, отдав свою руку в руку некоего зализанноволосого гада в зеленом пиджаке, все с тою же смущенной, обращенной как бы внутрь себя улыбкой, двигалась в его компании по направлению к узкому проходу за эстрадой – что и мы с нею какой-нибудь час назад. Несомненно, и в ту же комнату.
– Какая она моя! – сказал я.
И что мне оставалось еще?
– Нет, слушай, вот кадр! – восхитился Юра.
В течение последующего часа по возвращении с зеленым пиджаком обратно к стойке личико слетала в протоптанном направлении с новым действующим лицом – теперь в джинсовой рубашке-курточке, похожей на мою, – еще раз.
Она была просто какой-то сексударницей.
Нельзя сказать, что эти ее походы в «караульное помещение» на моих глазах оставили меня равнодушным. После ее возвращения из похода с зеленым пиджаком я вновь подгреб к ней и выдал нечто вроде упрека, на что, впрочем, личико, светло и невинно улыбаясь, ответила: «Но ты же от меня ушел!» Что, надо признать, было неотразимым аргументом. И потом вот сходила в путешествие с тем, в курточке наподобие моей. Может быть, он даже показался ей неким иным моим воплощением.
Что было причиной такой ее обуянности скорым сексом? На профессиональную служительницу любви, работающую под прикрытием охранника-сутенера, она никак не походила, она была откровенной любительницей. Любительницей во всех смыслах. По-видимому, она принадлежала к тому типу, который среди мужчин называется «спортсменом»; «оторваться» – чего ей хотелось – это, должно быть, означало для нее набрать как можно больше «очков»: насобирать в молочно-белый полиэтиленовый пакетик столько презервативов, чтобы тот распух от них. Мне кажется, именно этот тип «спортсменов» изобрел слово «трахаться». Что звучит примерно так же, как «забивать гвозди». И где никаких ступеней к томительному счастью. А я, надо признаться, вослед солнцу нашей поэзии, дорожу ими ничуть не меньше, чем этим самым счастьем. В идеале, конечно: стремясь к тому, хотя и далеко не всегда успешно. Но избегать их по собственной воле, не всходить по ним, а сразу на вершину, как с самолета на парашюте, – нет, слишком невелик кайф. Все равно что забить гвоздь, вот именно.
Чаще всего, впрочем, прежде чем срубленное дерево освобождало себя от коры одежд, чтобы оказаться у тебя в постели, нужно было после клуба встретиться еще раз-другой, оттянуться в другом клубе, уже вместе, а оказавшись в постели, почти каждая тут же заявляла на тебя права как на своего парня. Но я-то совсем не мечтал ни о какой узде, не знаю, что должно было произойти, чтобы у какой-то из них получилось накинуть ее на меня. И на прогулки в сады Эдема я отправлялся, лишь облачившись в плащ. Без исключений. Я теперь был битый и пуганый. Некоторым, кстати, я бы вовсе не отказался хранить верность, и пусть бы она считала меня своим парнем, но после Иры уши у меня так и стояли торчком, я так и стриг ими, как лошадь в тревоге, и предпочитал, почуяв запах опасности, дать деру.
Что до Иры, то стакановские перекрестки то и дело устраивали нам встречи: в коридоре, лифте, буфете, гардеробе. Мы здоровались и проходили мимо друг друга, не делая попытки остановиться и заговорить. А собственно, что нам было останавливаться, о чем говорить? Если не считать того, что здоровались, мы проходили мимо друг друга, как чужие, едва знакомые люди – и это было теперь для нас нормой, стало правилом, обычаем, законом. Привет, буркал я, привет, буркала она – и все, как в море корабли.
Однажды в клубе «У Лис'са», ныне уже не существующем, а тогда необычайно модном, хотя и непонятно почему, тоже – сарай и сарай, я столкнулся с Ларисой, Ириной сестрой. Она была с этим своим женихом, Арнольдом, который, впрочем, стал, может быть, уже и мужем, и она ему наконец давала. У нее был вид кошки, сцапавшей воробья и благополучно его слопавшей, у него – орла, воспарившего на такую высоту, которой дано достичь лишь редким избранным, и взирающего теперь на весь прочий, неизбранный человеческий род с чванным, горделивым превосходством. Я увидел их еще издали; они шли под руку по проходу между столиками, еще десять-двенадцать шагов – и мы бы сошлись. Но у меня не имелось никакого желания сходиться с ними нос к носу. Я развернулся к ним спиной и, превратившись в соляной столб, стоял так, пока они не прошествовали мимо. Причем Арнольд, окружая предмет своего горделивого чванства заботой, довольно ощутимо толкнул меня выставленным локтем, дабы дорога, которой двигался его предмет, была широка и комфортна. Не знаю, понял ли он, что это был я. А Лариса-то меня узнала – потому что, миновав соляной столб, обернулась и попыталась встретиться со мной взглядом. Но соляной столб сделал вид, что слеп. Ожил, вновь развернулся на сто восемьдесят градусов и с места в карьер продолжил путь, которым шел до того, как увидеть их. Хотя, надо признаться, после я думал: чего она хотела, оборачиваясь ко мне? Что-то сказать, просто поздороваться? Мне было все равно, что она хотела, и вот, однако же, почему-то думал.
В тот год я узнал о себе много нового и любопытного – чего в себе и не подозревал и над чем не задумывался. Так, например, обнаружилось, что мне противопоказаны проститутки. Однажды я позвал отправиться со мной в клуб Борю Сороку, он удивился моему предложению: «А на кой?» – и, получив ответ, расхохотался:
– У тебя что, избыток доходов? За себя платишь, за нее платишь, да в театр, да в кино, да еще куда… Проститутка дешевле! Купил по таксе – и все траты.
Боря, как выяснилось, пользовался проститутками. Это сейчас просто, как два пальца обоссать, сказал он. Телефоны – во всех газетах, набираешь номерок – и вот она перед тобой, как лист перед травой.
Проститутки приезжали к нему прямо сюда, в Стакан. Он заказывал им пропуск, они гордо пересекали линию милицейского кордона и поднимались на лифте в указанную комнату.
– Они млеют и тают, им как лестно, знаешь? – все похохатывая, продолжал просвещать меня Боря. – Им кажется, их по телевизору показывают, не меньше. Обслужат – уходить не хотят. Просятся: «А еще позовешь? А еще позовешь?» – «Непременно позову». Позову я ее!
Что мне ее звать, когда столько других на очереди – всех не откуешь.
Впрочем, кроме дешевизны, у Бори были и другие причины предпочитать проституток – идейные, выделил он это слово голосом, вновь всхохотнув.
– Проститутка – это чистый кайф, без всякой примеси. Золото высшей пробы. Никакая блядь с ней не сравнится. Не в том дело, что они так искусны. Такие неискусные попадаются – азам приходится обучать. Ты ее купил – вот в чем кайф. Купил – и пользуешь ее за свои, как хочешь. Не колышет тебя, чего она хочет, чего не хочет, какое у нее настроение, проблемы какие. Пользуешь ее – и все дело. Использовал – исчезни, как не было.
Я вспомнил личико из «Манхэттена». С ней было в точности так, как описывал Боря. Только без всякой платы. Правда, неизвестно, кто там кого использовал. Скорее, попользовались мной.
– Я, знаешь, беру пример с Чехова, – продолжил между тем Боря. Мы разговаривали с ним, сидя на коричневом бегемоте кожаного дивана в переговорной комнате их офиса, он, как всегда, курил неподдельный «Филлип Моррис», в паузы между хохотками на лицо ему то и дело выскальзывала его беглая тонкая улыбка, и в том, как покачивалась его нога в пятисотдолларовой туфле, заброшенная на колено другой, чувствовалось особое удовольствие, что доставлял ему наш разговор. – Чехов большой мастак по проституткам был. Нигде никакого борделя не пропускал. В какой город приехал – тут же в богоугодное заведение. Это все чеховеды знают. Только не пишут об этом.
– Если они не пишут, откуда ты знаешь?
– Оттуда и знаю. Я ведь дипломированный филолог. И диплом у меня по Чехову был. И в аспирантуре тема диссертации – тоже по Чехову. Так что я, в известной мере, тоже чеховед.
– А ты что, в аспирантуре учился? – Чему бы я удивился меньше, так тому, что Боря Сорока – агент какой-нибудь «Интеллиджент сервис» или тайный хранитель денег почившей в бозе КПСС: до того его лощеный вид не вязался с образом ученого мужа.
– Представь себе, в аспирантуре, – с удовольствием качнул ногой Боря. – Откуда ж я знал, что так круто все повернется? Единственный путь был при советской власти порядочному человеку как-то устроиться: защитить кандидатскую. На фиг теперь нужно. Видали мы эту филологию в гробу. Вместе с Чеховым, – добавил он. Однако не всхохотнув, а скользнув улыбкой.
Спустя два дня после этого разговора мы снова давили с Борей тот же диван, в кресле с другой стороны журнального стола, разметав по огромным подлокотникам руки, утопал Борин компаньон, совладелец фирмы; во всем офисе, кроме нас, никого не осталось, а мы сидели тут, ожидая заказанных проституток. На столике между нами стояла нераскупоренная бутылка вина, початая бутылка армянского коньяка, чашки на блюдцах, жестяная банка растворимого кофе, сахарница, блюдо с фруктами – в общем, не совсем так, как говорил Боря, некоторый дополнительный расход сверх обусловленной платы все же подразумевался, хотя вместе с тем объем его вполне укладывался в рамки принятого у них обычного гостевого угощения при деловых переговорах.
Разговор крутился вокруг моей личности.
– Боевое крещение, ага? – подмигивая мне, говорил Бо-рин компаньон – здоровенный, как оглобля, мужик, полная противоположность Боре – будто корова под седлом в своем дорогущем костюме от какого-то итальянского кутюрье, – ведавший у них в фирме вопросами, которые требовали силового решения.
– Николай Ростов отправляется на первое дело с французами узурпатора Буонапартишки, – подхватывал Боря, демонстрируя свою филологическую подкованность.
– Ну и чего, как он сходил на это дело? – спрашивал компаньон.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.