Текст книги "Солнце сияло"
Автор книги: Анатолий Курчаткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц)
– А как ты сам к его музыке? – спросил я.
– Вполне положительно. – Странным образом в оценке творчества Бочаргина Юра продемонстрировал предельную краткость. – Представь: если мне нравится, что ты делаешь, а я говорил – вы похожи, так нравится мне его музыка или нет?
Это было слишком витиевато, чтобы действительно означать то, что он сказал.
– У тебя есть какие-то его записи? – Я решил, мне нужно самому услышать Бочаргина.
По лицу Юры я видел: он раздумывает, что мне ответить. Записи Бочаргина у него были, несомненно, но что-то его жало, не давало ответить мне просто: да – нет.
– На диске, – сказал он затем. – Лазерные диски такие есть. Компакты их еще называют. Специальная аппаратура нужна для прослушивания. Музыкальный центр. Или плейер.
Он хотел, чтобы я отказался от своей идеи услышать Бочаргина! По его мысли, я должен был это сделать: кто тогда и имел понятие о компактах – единицы, у меня дома он не видел и следа какого бы то ни было моего знакомства с последними мировыми достижениями в области звукозаписи. Мысленно я поблагодарил Иру за новогоднюю ночь, принесшую мне это знакомство.
– Отлично, – обрадовал я Юру. – На диске, смотри ты! Это он где, там, на Западе, записывался?
Юра смотрел на меня с удивлением и недоверием.
– Да что ты, это там какие бабки! Здесь уже. Есть одна студия, оборудована. Вот вчера как раз, ты ушел, и подарил диск. А что, – спросил он затем, – у тебя есть на чем слушать?
– А как же, – сказал я.
– Вроде я у тебя ничего такого не видел.
– Ты же под кровать ко мне не заглядывал, – ответил я первое, что пришло в голову.
Юра был обезоружен. Кто знает, может быть, в каком-нибудь углу у меня действительно стоял и ждал своего часа нераспакованный музыкальный центр. А для плейера и вообще много места не требовалось.
– Принесу, – сказал он. – Конечно. Вот ему только-только тираж нарезали.
– А пылесосом вас что, угощали вчера? – спросил я, чтобы закрыть тему, которая, собственно, была и исчерпана и по какой-то непонятной причине ломала Юру.
– А, этот хрен с пылесосом! – тотчас оживился Юра. – Ну, скажу тебе, ты вовремя смылся. Он всех достал! Он три часа про свой агрегат без остановки порол. Его никто остановить не мог – вот натаскан! Такие приемчики! Как у фокусника. «Рейнбоу» пылесос называется. Вместо мешка для пыли у него резервуар с водой. Черт-те что творить может. Пыль из воздуха собирает. Только детей не делает. Да! – оживился он еще больше. – Этот тип страшно огорчился, что ты ушел. Страшно!
– Это еще почему? – Теперь настала и моя очередь оживиться. – Что я ему?
– А он для нас с тобой шоу устраивал. Как для денежных людей. Раз мы с телевидения. Втюхать этот пылесос хотел. Тебе или мне. Остался я один. Две с половиной тысячи долларов. Требуется?
– Да-а. – Нечего говорить, сумма меня вдохновила. – Как и жить без него.
– А вот Гайдар уже купил. И очень доволен. И наш нынешний премьер, Черномырдин, тоже купил. И министр энергетики разорился. А у его заместителя денег не хватало, так он у своего министра занял, но приобрел.
Тут я уже расхохотался:
– Это он вас три часа так в зубах таскал? И Бочаргин снес, не выставил?
– Ну, у него же пылесос этот никто не крал. Бочар кайф ловил. Он любит такие штуки.
Так, на этой веселой ноте, мы и завершили нашу кофейную встречу. Разойдясь вполне довольные друг другом и вновь друзьями.
А три дня спустя (два из которых были потрачены на поиски фирмы, которая поставляла бы в Москву плейеры для лазерных дисков), сев в кресло и впрягши голову в дугу наушников, я нажал на плоской, похожей на крупную дамскую пудреницу, округло-квадратной пластмассовой коробке плейера кнопку пуска – чтобы поверить мнение Юры о Бочаргине собственным. Группа Бочаргина называлась «Гонки по вертикали». На обложке диска были изображены четверо: сам Бочаргин – еще более угрюмо-квадратный, чем в жизни, лысоголовый ветеран рока с лицом, выглаженным ретушью так, что от маски ничего не осталось, тот бас-гитарист, что меня подначивал, и еще один, с кларнетом в руках, которого я не знал. Композиция, с которой диск начинался, имела название «Саранча».
В ушах у меня звучно зашелестели ее крылья. «Эмулятор три», на котором, должно быть, и сэмплировался этот звук, был синтезатор что надо.
Я прослушал три вещи и, остановив плейер, освободил себя от наушников. Мне все было ясно. Бочаргин драл у «Кинг кримсон» без стеснения и жалости. Почему мы и были похожи. Но я-то совпал с «кингами», абсолютно не зная их, а Бочаргин не мог их не знать. И как я совпал – манерой: приемами, модуляциями, ходом аранжировки. Я совпал с ними в стиле, вот как. А Бочаргин просто драл у них. Драл и раскрашивал под свое.
Чего Юра не мог не видеть. Прекрасно видел. Почему его так и ломало давать мне диск. Но вот почему он решил свести меня с Бочаргиным? Какой смысл виделся ему в нашем знакомстве?
Сколько, однако, я ни задавал себе этот вопрос, ответа на него я не видел. И, возвращая Юре диск Бочаргина, не стал ничего говорить о нем. В смысле, о своем впечатлении. Отдал и отдал. И он, взяв его, не спросил, как бы то было естественно: «Ну что?» Взял и взял. Я отдал, он взял – и все. Словно мы молчаливо и согласно договорились не поднимать щекотливой темы.
Временами, правда, этот вопрос – зачем? – начинал вновь донимать меня, я вновь и вновь прокручивал мысленно возможные варианты объяснения Юриного поведения – и не мог ничего объяснить себе. Я не знал – а и откуда было мне знать? разве кому-то дано такое? – что все основные узлы моей жизни уже завязаны, будут теперь только затягиваться еще туже, и Бочаргин – один из них.
* * *
Летом того года я легализовал свое пребывание в Москве, поступив в университет. Название его было звучно и торжественно, но ровным счетом ничего не значило. Он вполне мог называться Открытым, Свободным, Общественным и так далее – любым словом из бывших тогда в моде. Это был один из тех во множестве возникших в ту пору университетов, которые учили чему-нибудь и как-нибудь, всему понемногу и ничему в особенности, и главное достоинство которых было в том, что они давали отсрочку от армии сильной половине человечества, а также имели платные отделения, куда можно было поступить без экзаменов. Я не нуждался ни в том, ни в другом, сдав вступительные экзамены между прочими своими делами и набрав более чем проходной балл, но все же мне нужно было ублаготворить родителей – раз, а кроме того, несмотря на уверения Конёва, что все дипломы о высшем образовании не стоят теперь и гроша, во мне за прошедший год вызрело подозрение, что диплом – своего рода защита (от слова «щит») и, хотя бы в таком качестве, он может в жизни понадобиться – это два. Единственно что я выбрал для учебы университет, в котором не требовалось учиться. Не требовалось ходить на лекции, писать курсовые, сдавать экзамены в конце семестра. За все была установлена твердая такса (только, в отличие от платного отделения, неофициально), и, если ты неукоснительно держался этих негласных правил, никаких проблем не возникало. Я наезжал в университет по мере необходимости опускать денежку в таксометр, тот с исправностью хорошо отлаженного механизма принимал ее – и в зачетке появлялась нужная запись. Нет, кое-какие экзамены я все же сдавал и за пять лет, которые числился студентом, сочинил несколько курсовых, что стало особенно просто с появлением Интернета, – но, видимо, то были какие-то особые случаи. Я говорю «видимо», потому что не помню причин, заставивших меня сдавать и писать. Как не помню вообще ничего, что связано с этой моей «учебой». И если бы сейчас среди вороха своих документов не имел синего картонного складня с вытисненным на нем словом «Диплом», я бы не был уверен, что числился где-то студентом, да еще дневного отделения. Университет не дал мне ничего в той же мере, как и не внес никаких изменений в мою жизнь.
Еще тем летом изрядно энергии было мною потрачено на то, чтобы отгрызть достойный кусок пирога, называемого богатствами родины. Тогда вся страна от мала до велика стояла на ушах, мучаясь сомнениями, как распорядиться своей долей богатств, выданной властью в виде сертификатов, названных невиданным кудрявым словом «ваучер». Тонкошеий, с треугольным лицом рыжий человек, именем которого немного спустя станут называть всех рыжих котов Отечества, с воодушевлением говорил перед телекамерами, что стоимость этого ваучера – две «Волги», и каждый хотел вложить две свои «Волги» с такой надежностью, чтобы потом стричь купоны и вдоволь лежать на печи. Перекупщики на станциях метро давали за ваучер от семидесяти до восьмидесяти долларов. Мне самому было все равно – продать его или куда-то вложить, но я чувствовал своим долгом ради родителей и сестры с мужем распорядиться семейной долей отечественных богатств с наибольшей отдачей. Делая свои интервью со светилами экономической науки и капитанами нарождающегося свободного бизнеса, я без зазрения совести терзал их вопросом, как лучше поступить с ваучерами, и если вкладывать, то куда. Светила науки и капитаны бизнеса были единодушны: продавать – преступление, восемьдесят долларов – смехотворная цена, а вкладывать – «Газпром» и «Норильский никель», доход обеспечен. Так моим волевым решением хорошо информированного человека все семейные ваучеры были вложены в эти супергиганты постсоветской промышленности, – и вот уже не один год каждая из полученных акций (их вышло общим числом то ли пятнадцать, то ли восемнадцать) приносит двадцать – двадцать две, а было раз, что и двадцать семь копеек годового дохода. На совокупный доход от них, если немного добавить из своего кармана, свободно можно купить двухсотграммовый стакан семечек у окраинной станции метро.
Среди всех занятий и дел того года мне особо запомнилось одно, связанное со шпионажем. То, что это был подлинный шпионаж, я осознал ощутимо позднее, а тогда принял сделанное мне предложение с удовольствием и азартом – хотелось посмотреть себя в новом деле, увидеть, как справлюсь с ним, проверить, на что я годен еще. Тем более что предложение исходило не от какого-нибудь жука с улицы, не от бывшего милиционера, ставшего владельцем торговых палаток, а от пресс-атташе одного из управлений президентской администрации. Это был веселый общительный парень с замечательно увесистым носом, старше меня лет на пять, пришедший работать в администрацию в августе 1991-го прямо с площади перед Белым домом. Свой философский факультет МГУ, где до того учился на дневном отделении, он заканчивал уже как вечерник, скатившись из отличников в безнадежные троечники. «И где бы я сейчас был отличником? – похохатывая, говорил он, рассказывая мне, как родители протестовали против его ухода с дневного. – И где я троечником? Ждали бы меня, когда я красные корочки получу! И пойди сюда проломись потом». Мы познакомились с ним во время подготовки одного из моих интервью, мгновенно сошлись, он пригласил меня пообедать в столовой администрации на Старой площади, и потом мы с ним обедали в ней еще неоднократно.
Предложение, с которым он ко мне обратился, состояло в том, чтобы я собрал сведения о той самой новой телекомпании, с дикторшей которой столкнулся в женском туалете, когда пересчитывал американских президентов, полученных у Бори Сороки. Гонорар за мою, как выразился пресс-атташе, аналитическую записку, должен был составить тысячу долларов.
– Что, власть интересуется частным бизнесом? – спросил я, вдохновленный внезапно открывшейся перспективой обогащения.
Мне и в голову не могло прийти, что он просит об этом вовсе не от имени власти. Единственное, что мне тогда показалось странным, как он среагировал на мой вопрос. Зах-мыкал, дернул головой, пожал плечами – что, конечно, вполне можно было счесть за ответ-подтверждение, но настоящего ответа – словом – не дал. И так бы я и не узнал, для кого он в действительности готовил «аналитическую записку», если бы не возникла нужда в уточнениях, которые он сам не мог сделать никак.
– Давай пообедаем сегодня, – позвонил он мне на другой день, как моя «записка» была передана ему. – Как раз и гонорар получишь.
Для обеда, к моему удивлению, он выбрал вечернее время и не столовую на Старой площади, а подвальный глухой ресторан на Сретенском бульваре. Обедать, как выяснилось, когда я пришел, предстояло втроем: в компании пожилого благообразного субъекта, ни бельмеса не понимающего по-русски, – члена британского парламента.
И тут, когда посередине обеда субъект вытащил из темно-коричневой папки крокодиловой кожи веер листов, в которых я узнал свою «записку», только уже поверх строк моего текста переведенную на понятный ему язык, и стал, тыча перьевой ручкой в листы, задавать мне вопросы, я понял, почему мой друг из президентской администрации только хмыкал, дергал головой и пожимал плечами, вместо того чтобы ответить, кто заинтересовался новой телекомпанией.
Члену британского парламента (если то действительно был его член) нужны были сведения о технической оснащенности компании, численности сотрудников, зарплатах – и все это мне удалось выяснить. Я даже не ожидал, что дело окажется столь простым. Неделя разговоров в буфете Стакана – и всех трудов. Я думал, о чем не удастся получить сведений – так о зарплате, но удалось и о зарплате. У кого язык был замкнут на ключ, а у кого и без всяких тормозов.
– Благодарю вас, – произнес член парламента – слова, которые я понял и без перевода, – аккуратно вложил листы обратно в папку, защелкнул ее и, вытащив следом из кармана конверт, протянул его мне.
– Твой гонорар. Можешь пересчитать, – перевел мой друг пресс-атташе.
Я не сомневался, что пересчитывать нет нужды. Но руки у меня, словно сами собой, открыли конверт, вытащили оттуда кучу стодолларовых Франклинов и показательно, с ра-пидной замедленностью перебрали все портреты, один за другим – все десять.
– Да это тут ничего такого, это все нормально, – еще я пересчитывал деньги, посмеиваясь, скороговоркой посыпал бывший отличник философского факультета, увидев, должно быть, на моем лице что-то такое, что заставило его встревожиться. – Это Майкл от инвесторов. Компания же частная, акционируется, а они собираются покупать ее акции и, естественно, хотят иметь представление, насколько она твердо стоит на ногах. Частная же компания, все нормально!
Может быть, он говорил чистую правду и был прав – действительно ничего такого, все нормально, – не хочу судить: судейская мантия – наряд не для моих плеч. Но и сейчас, думая о том, как бы я поступил, знай, кому нужны мои сведения, я не уверен, что стал бы собирать их. Пусть и за деньги. Пусть даже это были бы вдвое, втрое большие деньги.
И долго же мне после при воспоминании о всей этой истории становилось погано на сердце. Ох, долго. Ох, погано. И нашим отношениям с бывшим отличником пришел на том конец. Я просто не мог его видеть. Некоторое время он мне звонил, потом перестал. А я с той поры опасаюсь людей с выдающимися носами. Конечно, мне известно, с чем молва прежде всего связывает у мужиков величину носа, но у меня, в свою очередь, прежде всего другие ассоциации.
Занятый своей жизнью, я довольно плохо видел и понимал, что происходит вокруг. Мне было не до того. Слишком уж трепал и полоскал меня ветер личной судьбы. Слишком часто он дул с ураганной силой. Буду честным, я не осознал по-настоящему, что произошло, и после событий первых дней октября, когда пушки танков, стоявших красивым (каким-то парадным!) косым рядом на широком мосту через Москву-реку, садили боевыми снарядами по Белому дому, расстреливая Верховный совет. Хотя за день до этого сам полежал под обстрелом неподалеку от родного Стакана. Группа, выделенная мне для съемок очередного интервью (с Николаем при камере – я старался, если возможно, работать с ним), возвращалась в родное стойло, по времени было совсем не поздно, но октябрь – сумерки уже неукротимо перетекали в ночной аспид, и еще с проспекта Мира, вскоре после «Алексеевской» (остававшейся пока «Щербаковской»), выехав к простору Звездного бульвара, мы увидели празднично расчерчивающие густо синеющее небо красные нити трассеров. Они поднимались из-за крыш домов пересекающимися наклонными строчками, простегивали собой синее полотно воздуха, устремляясь к зениту, и так это было живописно! О, салют в нашу честь, запомнилось мне, проговорил звуковик, пригибаясь и выворачивая голову, чтобы срез окна не мешал ему наблюдать феерию пошива некоего невиданного гигантского одеяния.
Никто из нас не сообразил, что происходит. Мы свернули с проспекта, промахнули мимо акулье-стеклянного оскала кинотеатра «Космос» на холме слева по ходу, заложили вираж перед трамвайными путями, вылетая на Королева, и лишь тут, когда сквозь звук ревущего мотора прорвались бухающие звуки выстрелов, до нас стало доходить, что вокруг творится нечто не просто необычное, но страшное. Однако по инерции мы домчали почти до самого телецентра, и водитель наш бросил ногу на педаль тормоза, только когда одна, а затем и другая из красных нитей вдруг устремились прямо на нас, пролетая над головами, показалось, в каком-нибудь метре. То вокруг зеркального куба Стакана носились, бессмысленно поливая вокруг себя свинцом, непонятно что и от кого защищающие бронетранспортеры.
О, как мы один за другим посыпались из машины. Я, например, даже не помню, как оказался на асфальте за большим фундаментным блоком, почему-то стоявшим здесь. Это было как раз перед тем, как направляемый неизвестно кем грузовик врезался в стеклянную стену Стакана рядом с главным входом и кто-то убил одного из бойцов «Вымпела» – отряда, охранявшего Стакан. Трассы крупнокалиберных пулеметов, лившиеся из бронетранспортеров, после этого опустились на землю. Николай, укрепив камеру на плече и вставши за деревом, начал снимать. Он снимал, перебегая с камерой на плече от дерева к дереву, переползая от одного фундаментного блока к другому, а я зачем-то бегал и переползал за ним, хотя в этом не было никакого смысла. Мне почему-то казалось необходимым быть рядом с ним, я не мог его оставить. Вернее, так: я думал, если попадут в него и он не сможет снимать, то я, во-первых, должен оказать ему помощь, а кроме того, перехватить камеру и продолжать съемку.
Впрочем, не попали ни в него, ни в меня. А я лично видел троих раненых. И слышал потом, будто в больницы было доставлено больше ста человек.
И вот, однако же, несмотря на все это, происходящее отнюдь не виделось мне ликом самой истории, каким было в действительности. И если меня так заклинило на желании сделать интервью с Горбачевым, то потому, что его имя было для телевидения под пудовым замком.
Кто из людей власти говорит теперь, что после августа 1991-го не существовало никакой цензуры, тот лжет. Не существовало официально, в виде специального учреждения. А так, без всякого редуктора в виде этого учреждения, – сколько угодно. И на любое появление Горбачева на экране был наложен запрет. Бывший и единственный президент СССР не должен был возникать в электронном образе ни при каких условиях и ни при каких обстоятельствах. Он и не возникал. Нигде, ни на каком канале. Даже и том, о техническом оснащении которого и зарплатах сотрудников я был теперь так хорошо осведомлен и который считался абсолютно независимым.
То, что Терентьев подпишет мне заявку на интервью с Горбачевым лишь под угрозой смертной казни, я понимал. А получить бригаду на съемку, аппаратуру, машину для выезда без его подписи было невозможно. Его подпись была тем волшебным словом, которое распечатывало пещеру разбойников, – и после этого уже иди, Аладдин.
Тренируясь в подделывании его подписи, я перевел тонну бумаги. После чего, сравнивая подлинную руку Терентьева и свою, перестал находить отличия.
– С Горбачевым интервью делать? – принимая от меня идеально, по всем правилам оформленную заявку с «подписью» Терентьева, произнесла грозная хозяйка технического хозяйства канала, женщина лет сорока, большая, мясистая, всей своей физической сутью приговоренная сидеть на каком-нибудь небольшой величины властном стуле и раздавать налево-направо милости и затрещины, – более, впрочем, грозная видом, чем в действительности. – Давно пора ему эфир дать. А то уж кто только языком не промолотил, а его все нигде.
О запрете, наложенном на появление в эфире последнего главы СССР, было ей неизвестно. Не по ее функциям было знать об этом. Ее дело было обеспечить редакции техникой, согласовать время выезда бригад, следить за неукоснительным соблюдением составленных графиков. Она должна была принять мою идеально оформленную заявку – и она ее приняла.
Горбачев откликнулся на мою просьбу об интервью мгновенно. В два часа дня я позвонил его помощнику, а в два тридцать помощник уже звонил мне с предложением времени и места встречи. Время встречи я не помню, а место было вполне естественное – здание горбачевского фонда на Ленинградском шоссе. Вернее, не здание, а офис в этом здании, потому как само здание у Горбачева, скинутое ему было с барского плеча новой российской властью, было к тому времени за критику этой власти уже отобрано.
Я собирался записать минут сорок пять – пятьдесят беседы, чтобы потом, отшелушив эканье и меканье, выклеить для эфира минут пятнадцать-двадцать, но Горбачев говорил часа два – оператор, делая мне безумные глаза, только менял кассеты. За все эти два часа я едва сумел задать десяток вопросов – Горбачеву они были нужны, как бензину для горения солярка. Не задай я ни одного вопроса, он бы и так говорил два часа, не останавливаясь. Он сидел в черном кожаном кресле каких-то необъятных форм, сиденьем и спинкой у кресла служили необыкновенно пружинистые, легко отзывавшиеся на малейшее движение тела подушки. Говоря, Горбачев энергично жестикулировал, подавался ко мне, и подушка-сиденье, послушно отзываясь, постоянно так и подкидывала его: вверх-вниз, вверх-вниз. Потом мне было трудно монтировать: он все время скакал в кадре, как мячик, и на какие-то его существенные слова, которые, я полагал, нельзя выбросить, мне приходилось подставлять в кадр то его руки, то интерьер комнаты, где он давал интервью, а то и самого себя, с внимательным видом внимавшего этим словам.
– Понимаете, Саша, – говорил Горбачев, обращаясь ко мне так, словно мы были давно и хорошо с ним знакомы, почему он и решил доверить моей персоне самые свои сокровенные мысли. – Видите ли, Саша…
Он так изголодался по возможности публичного высказывания, что из него било, как из неукротимого исландского гейзера. Впрочем, почему гейзера. Это было вулканическое извержение – столб огня, поток лавы, раскаленные каменные бомбы, летящие в небо.
Если я не упомяну о том, что мне было лестно сидеть напротив него, видеть его так близко – рядом! – разговаривать с ним и слышать его обращение ко мне: «Саша!», картина того интервью будет неполной и искаженной. Мне было ужасно лестно, жутко лестно. Я буквально плавился от тщеславного счастья. Словно и в самом деле стоял у жерла извергающегося вулкана. Кто бы и что сейчас ни говорил, но я считаю и, четвертуйте меня, с того не сойду: следующее историческое лицо двадцатого века в России по крупности за Сталиным – это Горбачев.
У Конёва, когда я дал ему кассету с отмонтированным интервью и сказал, что это, маленькие его кабаньи глазки, которым, казалось, невозможно стать большими, сделались, как два блюдца:
– Как это? Каким образом? Вот сенсация так сенсация! Золотой пробы. Как ты сумел?
Он имел в виду, как я сумел выбить согласие Терентьева на интервью. Мысль о том, что я сделал это без всякого разрешения «хмыря советского периода», даже не пришла ему в голову.
Но я не мог не открыть ему правды. Использовать его втемную – это было бы подло. Я не имел никакого права подставлять его. Он должен был знать истинное происхождение кассеты. Я сумел получить бригаду и взял интервью, а ответственность за эфир нес все же он. И никто, кроме него.
– Да хмырь советского периода и понятия не имеет, – сказал я.
– Как? – изумился Конёв.
Я все рассказал ему. Конёв, слушая меня, хохотал и бил руками по ляжкам. Лежащая на спине скобка его рта выгибалась так, что углы губ готовы, казалось, были сомкнуться вверху.
– Ты дал! Ты врезал! Катанул его! – приговаривал он. – Молодец, ну молодец! Прямо за хмыря сейчас можешь расписываться?!
– Комар носа не подточит, – не удержался я от похвальбы.
– А что, не подточит. Вполне можно давать в эфир. – Конёва разобрало, он завелся, глазки его сверкали предвкушением удовольствия вставить хмырю советского периода. – Подпись его есть, все путем. Я что, я получил – мое дело крутануть на всю отчизну. А он потом пусть с нами разбирается. Крутанем, кашу сварим, а уж там разбираться. Задним-то числом что! Задним числом – это задним числом.
– Да, а что задним-то числом, – радостно вторил я Конёву. – И отвечу, что мне. Задним-то числом! – Мне казалось, главное – чтобы прошло в эфир, а там уже все станет несущественно, дело сделано – и взятки гладки. А вероятней всего, я и не заглядывал дальше этой черты – эфира. Просто не в состоянии был ничего там увидеть. – Задним числом – это задним числом, все равно что кулаками после драки махать.
Однако, отхохотавшись, отстучавшись по ляжкам, напредставляв себе растерянную, перепуганную физиономию обосравшегося Терентьева, Конёв пошел на попятный:
– Но вот что, знаешь, по зрелому размышлению. Сразу все двадцать минут давать нельзя. Мигом снесут голову. До конца докрутить не дадут, оборвут на полуслове. А хочется им всем фитиль вставить. Поджарить их до хрустящей корочки. Давай так: завтра я ночные новости веду, в ноль-ноль часов ноль-ноль минут, дадим одну минуту. Поставим перед фактом. А одна минута пройдет – никто и ахнуть не успеет. Коробочка распечатана – делать нечего, там и все интервью прохиляет.
Я поуговаривал его еще и согласился. У меня не имелось другого варианта, кроме Конёва. Интервью я сделал, а дать его в эфир – это уже было не в моей воле, как ни исхитряйся.
Я отмонтировал одну минуту, с первой секунды до последней состоящей только из «говорящей головы» Горбачева, и отдал Конёву. От Горбачева мне уже названивали. Когда? – трепетал помощник. За его голосом я слышал интонацию самого героя моего интервью. Я теперь очень хорошо чувствовал его интонации.
– Одну минуту? – изумился Горбачев голосом своего помощника, когда, наконец, я смог ответить – когда.
О, как он давил на меня, требуя полноформатного интервью. И что за бред я нес, объясняя ему, почему одна минута лучше, чем двадцать! И как сумел удержать его от звонка «руководству», который – случись он – гарантированно загубил бы всю комбинацию? «Нет, а что вы так не хотите, чтобы мы звонили им? – донимал меня Горбачев в лице своего неукротимого помощника. – Чего вы так боитесь?!»
Знали бы они, чего я боюсь. Они же не имели понятия, как я взял интервью. Они ведь полагали, что благословение на него получено на самом телевизионном «верху» и я, в принципе, всего лишь выполнял полученное задание.
В ожидании конёвского эфира я досидел в Стакане до самой полуночи. От того, где я буду и где увижу ночные новости, не зависело ничего, но я хотел находиться тут, рядом с эфирной. Словно бы местом своего нахождения я мог воздействовать на Конёва. И если бы он вдруг заколебался в своем решении дать интервью, мое присутствие поблизости лишило бы его возможности дать задний ход.
Конёв не дал заднего хода. Он им, там, наверху, вставил. Горбачев, от которого уже все отвыкли, который «молчал» уже долгие месяцы, вдруг возник на экране и, торопясь, захлебываясь собственной речью, странно подпрыгивая в кадре, выдал такое, что теперь власть, наказывая его, должна бы была отобрать у его фонда и то помещение, которым фонд еще располагал. Минута просвистела, как секунда, и длилась, казалось, целый час.
Интервью засвидетельствовало свое присутствие в истории, и я, не дожидаясь выхода Конёва из студии, тотчас же двинулся из режиссерской, где наблюдал за эфиром, домой. Я чувствовал себя обессилевшим, будто все эти последние дни без перерыва таскал камни – и вот только сейчас освободился от этой обязанности. У меня не было сил дождаться выхода Конёва из-за стекла эфирной и поблагодарить его. Завтра, определил я для себя, летя в лифте вниз. Завтра, эхом подтвердилось во мне, когда я проходил мимо милицейского поста на выходе. Завтра, завтра, произнес я еще раз, покидая через окованную металлом стеклянную дверь светлое стеклянное тепло Стакана и погружаясь в темный ночной холод приступившей к своим снежным обязанностям зимы.
Но вместе с опустошением усталости я весь был полон внутри ураганным ветром ликования: получилось, удалось, сделал, мел внутри меня, пел этот ветер. Удалось, получилось, сделал, варьируясь порядком, повторялись и повторялись во мне эти слова в пустом ночном метропоезде, с обвальным железным звоном полого металлического тела стремительно влекшим меня от «ВДНХ» к «Бабушкинской».
И в сон я уходил, треплемый все тем же упоительным ураганом ликования. Только язык у меня вновь твердил великолепное слово «завтра». Завтра, я знал, должен быть необыкновенный день. Замечательный день. Особый.
Завтра началось с телефонного звонка. Я еще спал, и звонок разбудил меня.
– Ты что, до сих пор храпака заделываешь? – ответом на мое хриплое «аллё» произнес голос Конёва.
Я, пытаясь рукой разлепить не открывающиеся глаза, зевая и подвывая, несвязно забормотал слова благодарности – все, что должен был сказать ему совсем по-другому и в другой обстановке, – Конёв перебил меня:
– Ладно, ладно. Кончай. Давай собирайся. Я тоже с постели вот поднят. Через час у Терентьева.
«У Терентьева» – это было из ряда вон. Никогда Конёв не называл его по фамилии. Всегда «хмырь советского периода», и без исключений. Укол бодрости прошил меня солнечным лучом ослепительной яркости, и глаза мне раскрыло без всякого моего усилия.
– А что такое? – спросил я, словно бодрость, овладевшая мной, не принесла нужного понимания.
– Разбор полетов, – хмыкнул Конёв.
Через час и две минуты я влетел в приемную «хмыря». Секретарша при виде меня надела на лицо такую маску суровой сосредоточенности, что я въяве почувствовал себя снесенным во времени на год назад, когда вот так же нырнул сюда по ее зову, чтобы проследовать в кабинет Терентьева и спустя десять минут выйти оттуда изгнанным из программы.
Дверь терентьевского кабинета открылась, и оттуда, пылая лицом, будто за дверью была парная, вывалилась та самая выпускающая редакторша, что точно так же, с таким же красно распаренным лицом появилась из кабинета, как только я оказался в приемной, год назад. И так же, как тогда, она попыталась пройти сквозь меня и, когда у нее это не получилось, отскочила от меня с потрясенным видом – все так, как тогда, год назад. Дежа вю.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.