Текст книги "Карманный оракул (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Быков
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 33 страниц)
От делать нечего читать
Россия переживает книжный бум. Точно так же в последнее время она переживала бум ресторанный: по всей России, сколько могу судить по частым командировкам, стали открываться не слишком дорогие и вполне приличные заведения, вон и нашу Мосфильмовскую за последние два года обстроили кафешками, трактирами и забегаловками. Приближаемся к мировым столицам, где что ни дом, то кафе. Спрашиваю однажды приятеля, попивая чай с донником в любимом заведении, которое во избежание упреков в скрытой рекламе условно назову «Кыш-пыш»: вот говорят, что в России жить плохо, а ты посмотри, сколько народу вокруг уплетает шашлык и прекрасно себя чувствует! То-то и оно, говорит мне умный друг: деньги вложить не во что, применения им нет, гарантий никаких, вертикальной мобильности ноль; вот люди и прожигают, проедают, пропивают… Так что радоваться нечему.
Насчет книг тоже вроде бы радоваться нечему – с той только поправкой, что потреблять литературу (и даже сочинять ее) в любом случае душеполезнее, чем шашлык. Замечательный филолог Александр Жолковский недавно признался мне в недоумении: кого в Москве ни встретишь – все что-то пишут. И добро бы филологи, которым и бог велел, – нет: сел недавно в такси, так и таксист признался, что пишет роман! А сегодня «Эхо Москвы» сообщило, что работу над книгой заканчивает Ксения Собчак. Куда Соловьев с копытом, туда и Собчак с клешней.
Книгу сделали из чудовищно бездарной программы «Звездная семейка», где куклы Пугачевой и Киркорова пытаются выглядеть глупее оригиналов. Автобиографию пишет каждое публичное (или, по-научному говоря, медийное) лицо, в диапазоне от бывшего депутата Госдумы до нынешнего ведущего ток-шоу на развлекательном канале (кстати, почти убежден, что очень многие мои читатели лучше знают меня по «Времечку» – и книги покупают поэтому же). Книгами выходят публицистические статьи и интернетные хохмы. Все, что раньше выплескивалось в телеэфир и на газетные страницы, идет теперь по двум каналам: либо перемещается в Сеть, где цензура пока отсутствует, либо отливается сразу в книгу, до которой у цензуры тоже пока не дошли руки. Считается, что тираж в пять, двадцать и даже пятьдесят тысяч не таков, чтобы с ним бороться и приватизировать книжный рынок; в книгах сегодня можно многое – и эротику (с которой Госдума так яростно борется на телевидении), и политику. Вот откуда социальное наполнение нынешней литературы, возвращение старого доброго социального реализма: даже в откровенно трэшевой халтуре появляются протестные мотивы, политические намеки и невинная фронда. Кстати, русская литература потому ведь и стала великой, что была единственной отдушиной мыслящих людей: все остальное в российской империи было нельзя. Деловая активность? – но она в наших условиях всегда была уделом специфических людей, сколько бы ни говорили сегодня о благонравии и благолепии купечества; государственная активность? – но она требовала еще более специальных душевных качеств; публицистика? – но газетная цензура свирепствовала! А вот «Что делать?» в журнале кое-как проскакивало, хоть задним числом церберы и спохватывались; литературе дозволялось многое – все-таки вымысел, да и кто ее прочтет… Образованного класса-то у нас – раз и обчелся, три процента от населения едва набежит…
Люди сегодня пишут книги, потому что им некуда больше писать; пишут, потому что устали терпеть; читают, потому что им нечего больше делать. Справедливо, оказывается, было замечание кого-то из рыночных идеологов, чуть ли не самого Чубайса, что Россия была самой читающей страной единственно по причине своей безнадежной отсталости во всем остальном: людям деться было некуда, вот они и читали. Потом открылся простор для всякой – прежде всего противозаконной – деятельности, все быстренько сколотили состояния и читать временно перестали. А теперь – опять. Деловая активность не то чтобы запрещена, ее и не будут запрещать, уверен, – она просто бессмысленна. Потому что придут и все отнимут, а закону придадут обратную силу. И вертикальная мобильность бессмысленна – потому что каждый лифт ездит как вверх, так и вниз, и съедешь ты на позиции ниже прежних, потратив лучшие годы на бездарные пресмыкательства под кремлевскими коврами. Любая деятельность, кроме литературы, в России бесперспективна и бессмысленна. А потому предстоящая сентябрьская книжная ярмарка обещает быть беспрецедентно интересной и богатой.
Хорошо это или плохо? Наверное, хорошо. Как говорил Шостакович музыкальному графоману: «Гораздо лучше, чем водку пить».
Сбылось отчасти: читать по-прежнему нечего, но читают очень много. Причины деградации отечественной литературы – помимо очевидных цензурно-политических и общедеградантских – изложены в следующем тексте.
Не с нашим счастьем
Открытие магазина (точнее, пока этажа) русской книги в Waterstones на Пикадилли дало новый толчок разговорам о том, как надо писать и продвигать русские книги, чтобы они продавались за рубежом.
Все эти разговоры бессмысленны, поскольку существуют ровно два способа продвинуть за рубежом хорошую русскую книгу, и оба хорошо известны. Первый – выдвинуть свою страну в центр международного внимания. Сделать это не так сложно, как кажется. Если у вас не происходит никакой Фукусимы или иного стихийно-техногенного бедствия, достаточно активизировать политическую жизнь, сменить несменяемую власть, создать и зарегистрировать эффективную партию или, на худой конец, доказать гипотезу Пуанкаре. Книга Маши Гессен «Совершенная строгость» – про Григория Перельмана – отлично продалась и здесь и там, даром что никаких сенсаций не содержит; российским журналистам в отличие от Маши Гессен недавно при содействии петербургской еврейской общины удалось взять у Перельмана куда более интересное и подробное интервью, аутентичность которого, впрочем, остается под вопросом. Факт тот, что книга о Перельмане, даже не освященная его авторизацией, будет читаться по обе стороны океана. Книга о Путине – тоже, хотя тут требования не в пример выше: нужен эксклюзив. Путин никакой гипотезы не доказал и в отличие от Перельмана с журналистами общается, хотя иной читатель посетует, что лучше было бы наоборот.
Последний всплеск ажиотажного спроса на советскую и постсоветскую литературу мы переживали во времена перестройки и гласности: тогда Запад перевел, пригласил в гости и обеспечил лекционными приработками бо́льшую часть так называемых нонконформистов, в каковой раздел попали и классики и бездари. Некоторых из них зафриковатость поведения еще помнят на Западе, но прочно забыли в самой России. Спасибо и на том, что Фазиль Искандер, Людмила Петрушевская, чуть позже Виктор Пелевин были переведены достаточно полно, по Андрею Битову пишут горы диссертаций, а круг Иосифа Бродского благодаря его дружеским и трогательным усилиям затмил всю прочую поэзию семидесятых – восьмидесятых. Некоторый интерес вызвали на Западе повести о чеченской войне, но, во-первых, их было мало, во-вторых, это были не шедевры; а главное – написаны они были с не совсем, как бы сказать, подходящих для Запада позиций. То есть чеченцы в них не всегда были хорошими, а это оказалось невыносимо эстетически и неправильно идеологически.
В смысле политическом у нас неплохие шансы в обозримом будущем – «надеюсь дождаться этого довольно скоро», как заканчивал Николай Чернышевский свою заветную книгу; тогда у России явно появится и своя когорта передовых переводимых авторов, и, возможно, свой нобелиат (может быть, из числа давно уехавших, как Бродский). Впрочем, и сегодня можно бы хорошо прогреметь на Западе романом из жизни российского правозащитника, борющегося с коррупцией, ходящего на митинги, арестовываемого там, скрывающегося, бегающего от преследования. Но вот беда – написать этот роман некому или почти некому, и тут мы выходим на второй и главный способ стать всемирно знаменитым писателем. Способ этот сводится к тому, чтобы хорошо писать, то есть в достаточной степени владеть современной литературной техникой. И если кому-то представляются проблематичными политические перемены, то скажу со всей откровенностью: шансы на эстетический прорыв гораздо ниже. Книжку писать – это тебе не лодку раскачивать.
Материала, на котором можно написать действительно крепкий международный бестселлер, в России сегодня завались. Тут вам и протестная активность, и ментовский беспредел, и коррупция, о которой так увлекательно пишут американцы вроде Джона Гришэма, и квартирный вопрос, столь тесно увязанный с сексом, и жизнь стремительно деградирующей армии. Есть материал для бытового, производственного, эротического, метафизического и просто семейного романа, но этот роман, слушайте, надо уметь написать. Я даже полагаю, что у нас есть определенные подвижки на этом славном пути – например, производственные романы Юлии Латыниной, в особенности ахтарский цикл. Они остроумны, точны, написаны на досконально изученном и богатом фактическом материале. Но Запад не готов воспринимать такую прозу, в чем, возможно, сам виноват. Там сейчас носят другое, иначе скроенное. Я как раз не разделяю общей и довольно поверхностной претензии к творчеству Латыниной: она, мол, пишет по-журналистски. Говорят так в основном те, кто и по-журналистски не умеет, то есть лишен навыка собирать и сопоставлять факты. Иное дело, что романы Латыниной, во-первых, слишком привязаны к русскому контексту и требуют его знания (в противном случае их начинаешь воспринимать как черную фантасмагорию), а во-вторых, сделаны традиционным русским способом. Это монтаж эпизодов, многожильный провод из пяти-шести основных линий. Не хочу сказать, что мне это не нравится, сам иногда так пишу, но это, что ли, устарело. Мировая проза давно получила модернистскую прививку, а у нас с этим проблемы.
Массовая культура живет и развивается за счет того, что осваивает открытое культурой высокой, элитарной и в силу этого трудной для восприятия. «Титаник» Джеймса Кэмерона – эталонное массовое кино, собравшее в прокате около двух миллиардов долларов (кажется, рекорд держался доброе десятилетие). Сделан фильм, безусловно, с учетом опыта совсем не кассового «И корабль плывет» Федерико Феллини, относительно которого даже поклонники Феллини не пришли к консенсусу, он поныне считается неровным, но вот поди ж ты. Еще Всеволод Вишневский доказывал, что писать надо с учетом опыта Джойса, за что его, кондового сталиниста, изящно высмеивал пародист Александр Архангельский («Искатели Джемчуга Джойса»); однако советская литература не вняла, и опыт Джойса в результате переняли другие масскультовые беллетристы – скажем, Стивен Кинг, у которого джойсовский поток сознания используется регулярно.
Освоение серьезной классики шло у нас поверхностно, на уровне копирования наиболее очевидных вещей; но сложность «Улисса» или «Шума и ярости» есть прежде всего сложность содержания, а не формы. Классики нет без концепции человека, а советский котельный авангард использовал джойсовские, фолкнеровские или селиновские приемы для описания советского быта, забавного, иногда трагического, но никогда не сложного. Исключение составлял Андрей Синявский, у которого и приемы были, впрочем, незаемные, но кто у нас толком читал раннего Синявского, лучших, терцевских времен? У нас и «Кошкин дом», последний и самый совершенный его роман, толком не прочитан.
Без новой, сложной, глубоко личной концепции человека большой роман не пишется, социальное должно быть поддержано философским, и каждый сколько-нибудь популярный Большой Западный Роман такой концепцией обладает. Последний пример действительно успешной серьезной книги – «Свобода» Джонатана Франзена (чьи «Поправки», роман в отличие от «Свободы» действительно близкий к гениальности, я купил на улице в киоске уцененной литературы, кажется, за пятьдесят рублей). Русская реальность ничуть не беднее американской, да вот беда, инструментарий для ее освоения у нас поныне чрезвычайно бедный, горьковский, в лучшем случае шестидесятнический. Нет слов, есть и в России попытки освоить авангард, скажем, Сергей Самсонов последних два романа написал ритмической прозой с явной оглядкой на Андрея Белого. Но вот в чем проблема: Белый ведь замечателен не только и не столько ритмизацией, сколько зоркостью, избыточностью деталей, мощной звукописью, а главное – обилием и оригинальностью мыслей. Чтобы написать «Петербург», мало изобрести «капустный гекзаметр», как называл Владимир Набоков бугаевские трехстопники; надо много думать о Востоке и Западе, читать греков и немцев, обладать нешуточной изобразительной силой – всего этого у Самсонова нет совершенно.
Модернизм раздвинул не только эстетические, но и философские горизонты. Без опыта модернистов писать коммерчески успешную прозу – значит по примеру Хоттабыча делать мраморный телефон. Как раз сегодня все нужное для коммерческого успеха – стремительный, непредсказуемый, ветвящийся сюжет, лаконизм, точный эпитет – можно толком освоить, только если прочесть гигантский массив серьезной западной прозы эдак с десятых по семидесятые; но кто же в России может этим похвастаться? Начитаннее других Пелевин, виртуозно освоивший, по крайней мере, Карлоса Кастанеду и Дугласа Коупленда, но последний его роман показал, что и этого недостаточно. Сегодняшняя американская футурологическая фантастика для российского читателя, расслабившегося на манной каше драконовских фэнтези, почти всегда сложновата – «Ложная слепота» Питера Уоттса стала событием для немногих истинных ценителей жанра, а это ведь далеко не самый хитрый текст. «Это написано как бы обкурившимся Лемом», – одобрительно заметил Михаил Успенский; но обкурившийся Лем как раз и есть идеальный современный фантаст. Лем сегодня явно показался бы скучным большинству десятиклассников – ровесников тех советских поглотителей «Маски» и «Гласа Божьего», которых воспитывали «Квант» или «Химия и жизнь».
Я мог бы привести десятки примеров, но ограничусь тремя.
Лучший триллер последнего десятилетия, на мой вкус, – роман Марка Данилевского «Дом листьев» («House of Leaves»); он у нас не куплен и не переведен[1]1
Роман вышел в издательстве «Гонзо» в 2016 году.
[Закрыть], хотя, найдись издатель, я сам с наслаждением взялся бы за перевод этой огромной, виртуозной, действительно фантастически жуткой книги. К каким только трюкам – типографским, фотографическим, даже звуковым (выпущен диск-приложение) – не прибегает автор, и все-таки дело не в формальной изобретательности, а в огромном пласте освоенной им культуры, в тонких и точных отсылках, в выдуманных цитатах, неотличимых от оригинала. Плюс, конечно, мощная и глубокая идея, лежащая в основе этой чрезвычайно хитрой и мрачной истории.
Второй пример – неоконченный, увы, роман Дэвида Фостера Уоллеса «Бледный король»: я не принадлежу к числу счастливцев, которым удалось продраться через его гигантский культовый роман «Infinite Jest», гротескную антиутопию, в которой действительно черт ногу сломит; но «Бледный король», который к моменту самоубийства Уоллеса был готов примерно на треть, – удивительный пример пестрого монтажа эпизодов из жизни скучнейшей, бессмысленнейшей бюрократической конторы в начале восьмидесятых, и это сделано так точно, так зло, с таким богатством и разнообразием средств, что отдыхает любое увлекательнейшее описание экзотического путешествия. Если б у нас кто-нибудь так описал советскую контору или постсоветский офис – неужели мир не содрогнулся бы?
Наконец, я никогда не принадлежал к числу пинчонитов, и более того, ранние книги Томаса Пинчона, в особенности «V», казались мне претенциозными и вымученными; но когда мне посоветовали тысячестраничный альтернативно-исторический кирпич 2006 года «Against the Day», я не мог не признаться, что это затягивает; и главное – какое богатство, сколько всего! Мир рубежа веков, промышленной революции, последних Великих географических и первых физических открытий, мир героических подростков и всемирных заговоров, раскрываемых суперпинкертонами, – какой аппетитный и живой материал при всех излишествах и вывертах! И притом, простите меня все, это вполне массовая литература, если судить по миллионам ее фанатичных поклонников и по той увлекательности, которая и меня, предубежденного читателя, в конце концов убеждает в исключительном авторском мастерстве.
Русская литература была на Западе в фаворе, когда с молодой, варварской яростью бралась осваивать неизведанные территории; когда Достоевский умудрился применить формы романа-фельетона и прочей отборной бульварщины к анализу сложнейших психологических и философских проблем; когда Толстой, переняв у Гюго форму «Отверженных», насытил ее содержанием, достойным этой новаторской формы; когда Чехов, освоив опыт Мопассана, показал, как можно пойти дальше, и стал пионером абсурда. Этой молодой варварской свежести сегодня в мире полно, но, увы, не у нас; азарт освоения новых территорий покинул все сферы нашей жизни, кроме потребления, да и то уже некоторым приедается.
Современный роман должен быть богат, многообразен, сложен, пестр, умен. И читатели для этой книги есть, и реальности хоть отбавляй, нет только писателя, который готов потратить время и силы на освоение бесконечно изысканного инструментария, с помощью которого сегодня уловляется реальность. А без этого инструментария можно выловить из пруда разве что калошу, которой мы и кормим невзыскательного отечественного потребителя, но мировому такого лучше не предлагать.
Отцы и дети – ремейк
Новые фрагменты старого романа
От автора
Роман Тургенева «Отцы и дети» вошел в историю не только потому, что предъявил российскому читателю принципиально новый для него тип нигилиста, но потому, что зафиксировал саму матрицу, типично российскую схему детско-отеческих отношений. Главная проблема в том, что за двадцать – двадцать пять лет, разделяющих отцов с детьми, русский круг успевает провернуться примерно на четверть, и возникает классическая лермонтовская коллизия: «Насмешка горькая обманутого сына над промотавшимся отцом». Вместо того чтобы продолжать отцово дело, преумножать отцовский капитал и принимать бразды, сын принимается ниспровергать, выяснять отношения, клясться, что у него все будет по-другому, и если в случае с биологическим отцом, что особенно точно зафиксировал Тургенев, есть еще шанс на какое-то кровное родство и вызванную им снисходительность, то с чужим дядькой или с родным дядей все оказывается не в пример жестче.
Конфликт отцов и детей в собственном смысле у Тургенева почти не представлен: Василий Базаров не ссорится с Евгением, Аркадий ладит с Николаем Петровичем. Главная дискуссия разгорается между холеным денди, лишним человеком, истинным сыном своего века Павлом Петровичем и его случайным гостем, студентом из разночинцев, лекарским сыном и крестьянским внуком. Этот конфликт в русской литературе повторяется на каждом историческом переломе и воспроизводится в одних и тех же сущностных чертах с легкой переменой декораций. К сожалению, в настоящей, не пародийной, литературе проблема отцов и детей толком не исследовалась, потому что авторы были крайне пристрастны: в конце пятидесятых – начале шестидесятых сплошь и рядом были правы дети, а с 1965-го по 1985-й – родители. В 1985 году все смеша лось в доме, и вновь конфликт оформился только сегодня, приобретя удивительные новые оттенки.
1960
…В это мгновение в гостиную вошел человек среднего роста, одетый в строгий полувоенный френч. Это был Павел Петрович Кирсанов, бывший заместитель наркома тяжелой промышленности, любимый выдвиженец Кагановича. Теперь, когда кумир и бывший шеф оказался в опале, Кирсанов жил на подмосковной даче, но следил за собой и не опускался. Он все так же чисто брился, опрыскивался «Шипром» и работал по ночам. Собственно, вся работа заключалась в писании мемуаров и разносах, учиняемых садовнику. Садовник посмеивался над сановником и терпел его чудачества. Свет у Кирсанова горел до шести утра. В шесть его смаривал короткий сон, но в девять он, неизменно подтянутый, уже входил на просвеченную солнцем веранду.
Базаров, широко расставив длинные ноги в зауженных брюках, уплетал простоквашу и шумно прихлебывал чай.
– Экий у тебя дядя, – шепнул он Аркадию. – Точно статуя.
– Старой закалки человек, – с улыбкой произнес белобрысый Аркадий, неуловимо похожий на Олега Табакова. – Ты его, брат, не задирай. Он мастодонт.
– Мне-то что, – презрительно пожал плечом Базаров.
– Так-так-так, молодые люди, – прокашлявшись, сухо сказал Кирсанов. – Вы, значит, чей же сынок будете?
– Мой отец – врач, – сдержанно, но с достоинством отвечал Базаров.
– Так-так. Врач. Хорошо. Скажите, а фамилия его как будет?
– Как и моя, Базаров, – сказал Базаров, но голос его предательски дрогнул.
– Да вы не подумайте, я без предрассудков, – успокоил его Кирсанов. – По мне, хоть бы и Вовси. Разобрались, ну и ладно. А он в какой области практикует?
– Во всякой области, – сердясь на этот непредвиденный допрос, буркнул Базаров. – Он сельский врач, там не до специализации.
– Отлично, отлично. А позвольте узнать, сами чем вы занимаетесь?
– Евгений учится со мной на биофаке, – поспешно вставил Аркадий.
– А ты не торопись, с тобой отдельный разговор будет… Ну-с, и как же вы насчет генетики? А? Вейсман-Морган, дрозофила-хромосома… ну?
– У дрозофилы есть хромосомы, – с вызовом сказал Базаров. Ему было стыдно, что он так распространился перед этим сталинистом.
– Так-так. И человек рождается с уже предопределенным характером… так?
– Павел Петрович! – твердо сказал Базаров, со стуком ставя перед собою на стол пустую чашку. – Ну какая вам дрозофила, когда вы еще аза в глаза не видали? Из-за таких, как вы, развитие советской науки задержалось на сто лет. Вы с вашим Лысенко отбросили нас в средневековье. Вам бюхнерово «Стофф унд крафт» читать надо, немцы в этом наши учители. А вы тут про хромосомы расспрашиваете.
– Но позвольте, – изо всех сил сдерживаясь, продолжал Кирсанов. – Как можно отрицать тот главный коммунистический принцип, что рождаются не люди, а организмы? Что человека делает не природа, а коллектив, среда? Труд, наконец? Как же можно игнорировать происхождение семьи, частной собственности и государства?!
– Да ваша семья, частная собственность и государство – это все инструменты угнетения той самой природы, в которую вы не верите, – с вызовом произнес Базаров. – Вы вот тут сидите сложа руки и думаете, что воспитываете подрастающее поколение. А подрастающее поколение в генах своих несет десятилетия страха, и от нас зависит сделать все, чтобы это из хромосом выбить. Понятно вам? Хватит уже тут регулировать науку административно-командным методом и спрашивать всех о национальности! Не прежние времена! – И Базаров, резко отставив стул, встал во весь рост.
– Отлично, – ледяным голосом продолжал Кирсанов. – И с такими убеждениями… в советском вузе… я, разумеется, доведу. Я немедленно доведу и не оставлю. Я сейчас же позвоню.
– Да звоните вы куда хотите, – мгновенным усилием воли вернув себе самообладание, протянул Базаров и, нарочно громко стуча ботинками на толстой подошве, ушел с веранды.
– Аркадий, – строго спросил Кирсанов, апоплексически краснея. – А почему у него такие брюки? Он что… стиляга? Он хиляет по Броду?!
– Не возникай, чувак, – ласково сказал Аркадий, потрепав дядю по френчу, и последовал за другом в сад.
– Я нахожу, что Аркадий стал развязнее, – выдавил Павел Петрович. – Я рад его возвращению. Пойду позвоню проректору.
1975
…В это мгновение в гостиную вошел человек среднего роста, классический дачник в потрепанных брюках и свитере со стоячим воротником. Он держал за гриф поцарапанную во многих местах гитару и почесывал седеющую бороду.
Базаров в безупречном костюме, на котором странно смотрелся комсомольский значок, попивал вечерний чай. Он прихлебывал его осторожно, несколько по-молчалински, но в остальном манеры его были удивительно хозяйскими. Он оглядывал убогую кирсановскую дачку, как будто все это уже было его.
– Это Базаров, дядя, – представил его Аркадий. – Комсорг курса, заместитель командира нашего биофаковского оперотряда. Знаешь, у нас один пьяный дурак выкинул с третьего этажа в общаге стенд с отличниками и с цитатами из документов XXIV съезда, так Евгений его догнал, обличил и исключил!
– Да-да, – рассеянно сказал Павел Петрович, присаживаясь к столу.
– Однако, дядя у тебя, – шепнул Базаров.
– Ой, и не говори. Хемингуэя на стенку повесил, Аксенова читает. – Аркадий кивнул на стопку старых «Юностей» в шкафу. – В походы ходит с такими же старперами…
– Так-так, – рассеянно повторял Павел Петрович. – А вы, значит, по комсомольской линии?
– По комсомольской, – снисходительно пояснил Базаров.
– Очень интересно. А оперотряд зачем же? Ведь своих же сдавать приходится…
– Не сдавать, – солидно сказал Базаров, – а стаскивать с ложного пути. Сами потом спасибо скажут. И ведь, знаете, не век в комсомоле сидеть. Надо и о партии думать. Социальное происхождение у меня подходящее.
– Какое же у вас происхождение? – живо заинтересовался Кирсанов.
– Мой отец – врач, – пояснил Базаров. – На севере долго работал.
– А! – оживился Кирсанов, – «Коллеги»… Помню, помню! Добровольцем, значит, поехал?
– Распределили, – сурово признался Базаров. – Ну ничего. У нас так не будет. У нас нормально распределяют, если есть общественные нагрузки. А у меня есть общественные нагрузки. – Он сказал это с таким значением, словно предупреждал, что в кармане у него кольт.
– Скажите, – робко начал Кирсанов, – ну а вот совесть – она как? Ведь вы же не можете не видеть, как много сейчас всего… не по совести. Вы ведь, наверное, в магазины ходите. Книжки читаете. Понимаете, что все это жестяное громыхание – оно от бессилия. Зачем же вы пошли в комсорги? Времена ведь не прежние. На веревке никто не тянул.
– Чудак вы, – хохотнул Базаров. – Это же все не всерьез.
– Не всерьез? – вскинул птичью головенку Кирсанов.
– Конечно. Кто же в это верит? Говорим одно, думаем другое, а делаем третье. И всем удобно. А что вы со своей правдой лезете? Правда, если хотите знать, у каждого своя. Моя правда в том, что батя будет на старости лет в нормальной больнице лежать и паек в праздники кушать.
– Но как же принципы? – опешил Кирсанов. – Вы ведь молодой человек. Молодости так свойственно бороться… искать правды…
– Правда, папаша, – смачно сказал Базаров, хлопая его по колену, – в том, чтобы каждый обеспечил сам себя. И не лез в чужие дела. Это вам понятно? А от вашей правды одни неприятности, у нас один такой был, правдивый. В психушке сейчас, аминазином лечится. Больше, говорит, не буду.
– А как же бумажный солдат? – пролепетал Кирсанов. – А как же последний троллейбус? Надежды маленький оркестрик?
– Знаете, – доверительно сообщил Базаров, – мне ближе Кобзон.
И хорошо поставленным сочным басом пропел:
Мне не думать об этом нельзя,
И не помнить об этом не вправе я, —
Это наша с тобою земля,
Это наша с тобой биогра-фи-я!
– Нет, – скорбно сказал Кирсанов. – Не наша. Но Базаров его не слышал. Как все комсорги, он любил попеть и ни на что не обращал внимания, пока не дошел до последнего куплета.
1988
…В это мгновение в гостиную вошел полный человек среднего роста, в безупречном черном костюме. Все в нем выдавало огромную привычку к власти: мягкость, конформизм, уступчивость, за которой, однако, ощущалась внутренняя сталь. Крадучись, он подошел к столу, за которым Аркадий и Базаров пили самогон, в изобилии изготавливаемый Николаем Петровичем Кирсановым из кислых дачных яблок. Горбачевская эпоха располагала к экзотическим напиткам.
– Так-так-так, – ласково сказал Павел Петрович. – А батюшка ваш кто будет?
– Василий Базаров, – неохотно признался Базаров. – А вам что?
– Да ничего, так. Знал я вашего батюшку.
– Это откуда же?
– Да я всех знаю, – усмехнулся Павел Петрович. – Служба такая. Ну-с, а вы, значит, из «Мемориала»?
– Из «Мемориала», – с вызовом ответил Базаров. – Мы расследуем преступления сталинского режима.
– И очень хорошо, – одобрительно кивнул Павел Петрович. – Были перегибы, были… Только вы вот что у чтите, молодой человек: государственная безопасность – это ведь не так, чтобы раз, и все. Этого не отменишь. Враги не спят.
– Эта ваша безопасность, – задохнулся от гнева Базаров. – Эта ваша государственная… Она шестьдесят миллионов лучших людей…
– Ну-ну-ну, – успокоительно промурлыкал Кирсанов. – Это завышено, завышено. Много клеветали, знаете. Отдельные ошибки, конечно, были… и волюнтаризм… Но помните, что единственное подразделение, в котором не брали взяток, – это мы. Помните, как говорится: а за ними кагебе – ни другим и ни себе… Юрий Владимирович почти навел порядок, да не случилось. Вы знаете, кстати, что это он Михаила Сергеевича выдвинул?
– Оно и видно, – презрительно скривился Базаров. – Ваш Михаил Сергеевич – шаг вперед, два шага назад. Ельцина задвинул. Зазнался. Михаил Сергеевич годился для начала, а теперь надо место расчистить.
– Да-да-да, – закивал Павел Петрович. – Это вы очень правильно. Почистить придется многое.
– Почистим, – покраснев, сказал Базаров. – Но без вас и не вашими методами. Хватит.
– А вы не торопитесь, не торопитесь, молодой человек, – все так же ласково погрозил пальцем Кирсанов. – Все равно к нам придете, у нас поучитесь. Тут, кроме нас, никто никогда ничего не умел.
– Поэтому тут и не делали ничего, только пытали, – рявкнул Базаров, резко вставая из-за стола. Ему показалось, что у самогона кровавый привкус, – на самом деле он лишь резко прикусил губу.
– Пытали, пытали, – с удовольствием подтвердил Кирсанов. – Потому и приняли страну с крестьянской лошадкой, а оставили с космическими кораблями…
Базаров выскочил в сад, хлопнув дверью. Аркадий ринулся успокаивать пылкого мемориальца.
– Что-то ты, дядя, того, – бросил он Кирсанову на бегу. – Стал развязнее.
– Ничего, ничего, – бормотал Кирсанов. – Все к нам придете, все… А мы примем, примем. Мы люди негордые…
2007
На роскошную веранду бойко вбежал моложавый мужчина лет пятидесяти, среднего роста, в теннисной форме. Он был покрыт ровным загаром, ослепительно улыбался кипенными зубами, и в черных его кудрях еще почти не было седины. Это был бывший младореформатор, а ныне консультант крупного банка Кирсанов, горячий сторонник Союза правых сил.
На веранде пил чай с медом невысокий аккуратный Базаров. При появлении младореформатора он вежливо кивнул, однако посмотрел на него неодобрительно.
– Чайком балуемся? – приветливо спросил Кирсанов. – Аркаш, кого привез?
– Это из «Молодой гвардии», дядя, – робко сказал Аркадий. – Комиссар, Базаров.