282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Евгений Евтушенко » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 10:40


Текущая страница: 21 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +
7
 
…Я в Лондон попал
                               из сибирской распутицы.
Внушаю издателю
                              так и сяк:
«Рекомендую вам книгу Распутина.
Такой талантище.
                             Наш сибиряк…»
Спросил издатель,
                              кончиком пальца
в коктейле
                 помешивая
                                   лед:
«Распутин —
                     он что —
                                   не родственник старца?
Жаль…
           Без паблисити – не пойдет».
Глаза у издателя сонными были.
Очки лишь на миг
                              любопытство зажгло.
«Вы упомянули,
                          что он – из Сибири.
Простите нескромный вопрос, —
                                                     а за что?»
«Да он там родился…» —
                                        усмешки не пряча,
я стиснул коктейль недопитый в руке.
Передо мною
                     был камень лежачий
в замшелом замшевом пиджаке.
Вы в нашем споре
                             давно проспорили,
стараясь не видеть со стороны,
как выворачивает
                             бульдозер истории
лежачий камень
                          холодной войны.
Вы за Россию
                      «переживаете остро»,
а в то же время,
                         как ни крути,
лежачим камнем
                           трагедия Ольстера
сейчас у Британии на груди.
Вы нас учили свободе,
                                    учили,
но вот вам урок
                         неопровержим:
на горле моих товарищей в Чили —
лежачим камнем
                           фашистский режим.
Об этом заботьтесь,
                                и, кстати, о вечности,
и о невечном шаре земном.
А наши лежачие камни отечественные —
наша забота.
                    Мы их сковырнем.
 
8
 
…Кондрашин в ботфортах резиновых
                                                       ливень с ладони пьет,
неостановим, как Россия,
                                         как прадед – великий Петр.
И трос трещит от движения,
                                              Россию таща напролом,
как будто бы жила двужильная,
                                                    одолженная Петром.
Бульдозер хрипит, ободранный,
                                                    проходит за яром яр,
в кустарник врубаясь,
                                    как в бороды
                                                  лежачих камней – бояр.
Кондрашинский трос – на пределе,
                                                 но в нем в одно сплетены
пряди крестьянской кудели
                                             с прядями седины.
В нем – пушкинских терниев лавры,
                                           и ржавь декабристских оков,
матросские ленточки славы —
                                                 с лямками бурлаков.
Как вы его ни тяните,
                                   не разрывается трос.
В нем – красного знамени нити
                                                    и нити крови и слез.
Крепок наш трос неказистый.
                                                Внутри его навсегда
сжаты губами связистов
                                        наших фронтов провода.
Парень смоленский, курносый,
                                             забыв невеликий свой рост,
по этому самому тросу
                                     впервые взобрался до звезд.
Я знаю, как парень с главной
                                               станции мира – Зимы:
лежачие камни сдаются,
                                        когда не сдаемся мы.
 
9
 
Шпала – это только шпала.
Не растет на ней трава,
но когда слеза упала
на нее – она жива.
 
 
Рельса – это только рельса,
но когда «тук-тук» ловя,
ты об рельсу ухом грелся,
то она тогда – твоя.
 
 
На курьерские, экспрессы
я когда-то не успел,
но зато мне спели рельсы
все, что после сам я спел.
 
 
Мне не надобно билетов
ни в Ташкент и ни в Москву,
мне не надобно буфетов —
черемшою проживу!
 
 
В свою личную победу
в непредвиденном году
не по рельсам я доеду,
а по шпалам я дойду!
 
10
 
Граждане будущие пассажиры,
запивая портвейном таежный пейзаж,
вы вспомните нас,
                             которые проложили
путь
       погрохатывающий
                                     ваш?
А когда нам крутили
                                  «Королеву экрана»
из какой-то придуманной
                                          пляжной страны,
на нас не действовала
                                   эта краля —
комары
            нам прокусывали
                                        штаны.
В жизни все было
                             грубее,
                                        корявее.
К нашим потомкам
                               по нашим путям
мы выйдем,
                   проламывая
                                       фотографии,
ретушь газетную
                            смазав к чертям.
И песня разбудит отроги
с колесами наперебой:
«Не бойся ходить без дороги —
дорога идет за тобой».
И строя,
              мы выкорчевывали
не Анну Ахматову с Зощенко,
а всюду проросшие
                               черные
усы великого Зодчего.
Мы были во многом наивными,
но все же не просто простенькие,
и у меня на имени —
отсвет пробитой просеки.
С нас многое спросится.
Чту
      нашу породу.
Мы —
          первая просека
России —
                в свободу!
 
Август – декабрь 1975, 2000 (окончательный вариант)

У Пастернака есть мудрые строчки: «Не разлучайте песни с веком, который их сложил и пел». Но что ждать от автора, если волею судеб он оказался долгожителем и, обладая горьким знанием всего произошедшего через многие годы после написания того или иного стихотворения, нравственно не может подписаться под некоторыми строчками сейчас? Разве он не вправе переписать их, если, конечно, это не хамелеонство, а нормальная духовная эволюция? Я сейчас старше застрелившегося Маяковского на 30 лет. Уверен, что, составляя собрание своих сочинений в 1960 году, Владимир Владимирович вообще бы исключил оттуда многие стихи, а другие попытался бы исправить пером горькой мудрости.

Поэму «Просека» я писал четверть века тому назад, совершенно искренне цепляясь за остатки иллюзий, окончательно не убитые во мне еще со времен «Братской ГЭС». Но после сборника «В полный рост», где поэма была напечатана полностью, в новых книгах я помещал в лучшем случае лишь пару отрывков из нее. Многие, слишком многие мои строки в этой поэме были обмануты историей. Но редакторы, мои друзья, уговорили меня спасти ее, так же как поэму «В полный рост». Я хотел сначала выкинуть все упоминания о БАМе, потому что «стройка века» была сильно скомпрометирована чиновниками-коррупционерами, изрядно погревшими руки на огне ее костров. Но разве виноваты в этом по-прежнему драгоценные для меня герои поэмы, пробивавшие просеку в непроходимой сибирской тайге, не щадя себя? Я, было, поднял руку на поэмуно рука опустилась, как бы независимо от моей воли, и правильно сделала

Да, СССР больше нет, и я уверен, что не нужно было реанимировать даже музыку его гимна, но люди-то, которые называли себя советскими, и в том числе я, и щемящая память о той же «Грузии на БАМе» (огромный щит с этой моей строчкой стоял при въезде в поселок Ния), те люди, с которыми мы теперь так редко видимся, остались. И те чувства, которые я испытывал на строительстве Байкало-Амурской магистрали, – это тоже часть истории. А историю из нашей жизни, как показали столькие события, вычеркивать невозможно

1976
Ошибка Гоголя

Перейдем к другому предмету, где также слышится у наших поэтов тот высокий лиризм, о котором идет речь, то есть – любви к царю… Только холодные сердцем попрекнут Державина за излишние похвалы Екатерине… Старик у дверей гроба не будет лгать.

Н. В. Гоголь. «Выбранные места из переписки с друзьями»

 
Когда однажды вздрогнул Гоголь
перед видением конца,
как перед степью голой-голой,
где ни огня, ни бубенца, —
его ослабленная воля
поволоклась от всех страстей,
как будто перекати-поле,
под колесо любви властей.
Что смяло? Пристава коляска?
Карета грузная царя?
Не все равно ль?
                           Такая ласка
такому гению – не зря.
Он даже в слабости был смелым.
Искать сочувствия у тех,
кто был тобой самим осмеян, —
какая смелость!
                          Смех и грех.
Кому он каялся, несчастный?
Куда стопы его влекли?
Ужель какой-то пристав частный
преобразился от любви?
Но, и в любви заметив хаос,
натешась «галочками» всласть,
цензуровала, усмехаясь,
к себе в любви признанья – власть.
Как бредил он, как торопился,
какою мукою он жил,
когда из клочьев переписки
себе при жизни саван сшил!
Как был раздроблен, как раздрызган,
когда родил под лязг цепей
мысль об особенном лиризме —
при воспевании царей.
Он обращался к одам ржавым.
Он позлащал кандальный сан
Державина… А что Державин!
Пускай Державин скажет сам:
«Поймали птичку голосисту,
и ну сжимать ее рукой.
Пищит, бедняга, вместо свисту,
а ей твердят – пой, птичка, пой…»
Звучал действительно особо
такой раздавленный лиризм.
Не может лгать старик у гроба?
Есть, кто и в гробе заврались.
Тебе, державинская ода,
мое признанье и поклон,
но той, где воздух, где свобода,
а не фелицын потный трон.
От гнета лгали, от несчастья,
зажаты, как последний смерд,
от жажды поумненья власти,
для коей поумненье – смерть.
Проклятье, а не укоризна
руке, зажавшей глас души,
когда «особенность лиризма»
доводит гениев до лжи.
Но не потупился Белинский
со строгой правдой молодой
пред мрачной тенью исполинской
фигурки крошечной, худой.
Ведь если даже в помраченье
и отреченье гений впал,
бессмертный смысл разоблаченья
в безвинных книгах не пропал.
О гений, ты в таком тумане,
когда наивен до того,
что доброты и пониманья
ждешь от убийцы своего.
И Гоголь сгорбился, нахохлясь,
оборотясь лицом к векам,
когда вожжей Ноздрева охлест
в ответ – протянутым рукам.
 
Январь 1976
«Достойно, главное, достойно…»
 
Достойно, главное, достойно
любые встретить времена,
когда эпоха то застойна,
то взбаламучена до дна.
 
 
Достойно, главное, достойно,
чтоб раздаватели щедрот
не довели тебя до стойла
и не заткнули сеном рот.
 
 
Страх перед временем – паденье,
на трусость душу не потрать,
но приготовь себя к потере
всего, что страшно потерять.
 
 
И если все переломалось,
как невозможно предрешить,
скажи себе такую малость:
«И это надо пережить…»
 
10 февраля 1976
Евдокия Лопухина
 
Ты ли против царя заговорщица,
Евдокия Лопухина?
Ты хотела себя завороженно
протянуть ему в лапушках: «На!»
 
 
Ты хотела бы в дождик реденький
с государем ходить по грибы
и не Питером – просто Петенькой
называть, дозволяя грехи.
 
 
Ты дрожала, как будто на мостике,
над пучиною срамоты.
Больше, чем к распроклятой Монсихе,
ревновала к империи ты.
 
 
Эту ревность быстрехонько вынюхали,
зубы желтенькие востря,
словно черные крысы, инокини,
прогрызая ботфорты царя.
 
 
Сказки ревности бабьей не сказываются,
а вынашиваются, как месть.
Если бабы в политику ввязываются,
значит, бабья обиженность есть.
 
 
Ох как ты подзапуталась, Дунечка,
в заточенье оставшись ни с чем.
В политесе была ты дурочка,
а в политике – и совсем.
 
 
Ты свой крик затыкала подушкою,
билась об стену головой.
Разве заговор – бабья падучая?
Разве заговор – бабий вой?
 
 
Ты до скрежета до зубовного
доходила во вдовьем аду:
«Даже Монсиха полюбовника
завела – ну и я заведу».
 
 
Без смущения благолепного,
от отчаянья став чумной,
ты шептала майору Глебову
во грехе:
             «Государь ты мой…»
 
 
Ну какая же ты заговорщица,
так ища императорских уст,
распустешная,
                       в горе корчащаяся
и бессмысленно верная Русь?
 
10 февраля 1976
«Неужто есть последний час…»
 
Неужто есть последний час
всемирной вавилонской башни?
Не страшно, что не будет нас.
Что ничего не станет, страшно.
 
 
Неужто будет, как душа
исчезнувшего человека,
кружиться в космосе, шурша,
одна квитанция из ЖЭКа?
 
10–11 февраля 1976
Лейб-кампанцы
 
Ус крученый, в бордо моченый,
вам напрасен любой совет,
выдвиженцы-преображенцы,
лейб-кампанцы Елисавет.
 
 
Ах, какая была эта ночка!
Путь указывала не рука,
а самой государыни ножка
на солдатском плече у штыка.
 
 
Но увидят уже без блаженства
на смотру по прошествии лет
постаревшие преображенцы
постаревшую Елисавет.
 
 
Кто-то вздрогнет, во фрунт распрямившись,
и прошепчет, пропито дыша:
«Погрузнела… А вспомни-ка, Мишка,
как на ощупь была хороша!»
 
12 февраля 1976
Пушкин в Белфасте
 
Я человек, и этим я трагичен,
и страшно мне порой, что я тряпичен,
как будто в балагане на руке
истории, которая мной вертит
над чьей-то жизнью и над чьей-то смертью,
хотя моя уже невдалеке.
 
 
Кто над чужой трагедией вознесся,
наказан будет за надменность носа.
Да кто ты есть? Всех, сущих в мире, тень.
Ты без других трагедий невозможен.
С трагедией чужой будь осторожен,
бестактностью страданья не задень.
 
 
В Белфасте был я, кажется, бестактен,
и фотоаппарат я взял некстати,
им по-туристски зренье заменя,
и вот, ругаясь по-английски матом,
за это замахнулся автоматом
прыщавенький солдатик на меня.
 
 
Я понимал его. Кому охота
попасть на унизительное фото!
Несчастный мальчик… Не его вина…
Внутри старинной распри христианской
он ждал в пятнистой куртке диверсантской
спиной дрожащей пулю из окна.
 
 
Ну что предвидеть или видеть мог он!
Вокруг зеркальны были стекла окон,
как будто смерти пляжные очки,
а из-за них, невидимы, но зрячи,
искали всех, кто верует иначе,
винтовочные тусклые зрачки.
 
 
Как этот век прогресса ни прикрасьте,
террор не только где-нибудь в Белфасте.
Грех обижаться, ежели ты жив.
По коридору университета
я шел, ища на столькое ответа,
и вдруг услышал большее, чем взрыв.
 
 
Сквозь дверь: «Мороз и солнце – день чудесный»,
потом: «Еще ты дремлешь, друг прелестный…»
Шла лекция о Пушкине среди
всех уличных убийств, и бомб в конвертах,
и динамитом пахнущего ветра,
и страха перед тем, что впереди.
 
 
Я человек, и этим я трагичен.
Я человек, и к смерти я привычен.
Не самое трагическое в ней.
На смерть самоубийцы уповают.
Но привыкать к тому, что убивают, —
избави Бог! Привычки нет страшней.
 
 
Покуда бомбу кто-нибудь не бросит:
«Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…»
А где покой? В каких таких лесах?
Не детективный пошленький романчик —
читает по складам ирландский мальчик:
«…и мальчики кровавые в глазах».
 
 
Я в щель увидел юную ирландку,
все честно заносившую – в тетрадку.
Ей были трудноваты имена.
Такие, ну как, скажем: «Кюхельбекер»,
но, задержав на миг перо в разбеге,
стеснялась переспрашивать она.
 
 
Профессор говорил про декабристов,
разгладив баки на лице бугристом
гладстоновской воинственной красы.
Коснулся он, вниманье накаляя,
Дантеса и Натальи Николавны,
но вдруг взглянул со вздохом на часы.
 
 
Я шел с толпой студенческой в Белфасте,
шепча: «…и на обломках самовластья…»
Вокруг террор привычен был, как быт.
Студентки щебетали…
                                    Кто осудит
незнание того, что Пушкин будет
на следующей лекции убит?
 
12 февраля 1976
Сафари в Ольстере

Перед автотуристами в Ольстере гостеприимно распахнутся ворота специального львиного заповедника. Убедительно просим закрыть окна автомашин, не снижать скорость и не останавливаться. В случае несоблюдения правил администрация ответственности не несет.

Из туристического справочника

1
 
Львиные судьбы,
                            как судьбы людские,
                                                             тернисты.
На ложном ложе
                           ирландской травы,
как самые смирные
                               нынешние террористы,
лежат,
          потягиваясь,
                               львы.
И львы равнодушно
                                вкушают завтраки,
и каждый —
                    как холм песчаный немой,
и львы ожидают
                          окрика Африки,
которая
             их позвала бы
                                   домой.
Братишка лев,
                       за оградой проволочной
ты быть настоящим
                                не перестал,
но каждый твой коготь,
                                      железо пробующий,
понял давно,
                     что ты —
                                   арестант.
Сестренка львица,
                              ты нравом отходчива.
Тебя ненадолго
                         туристы гневят,
Но как ты научишь
                                свободно охотиться
твоих
         в несвободе родившихся львят?
А она встает —
                        обиделась, видимо…
Дрожь настороженности —
                                            по хвосту,
и вдруг на машину бросается,
                                                вытянув
тело,
        стальнеющее на лету.
Что ты, шоферша, вздрогнула?
                                                  Боязно?
Тебе, синеглазой,
                            всего двадцать три.
Предки твои
                     из ирландских разбойников.
Если взялась шоферить – шофери!
Ты тоже внутри
                          этой клетки проволочной —
Разница только,
                          что ты – за рулем.
Разве стекло —
                         это штука прочная?
Скорость заело…
                           Мы с львицей втроем.
И вдруг
             на стекло ее рыжая лапища
с тоской опускается,
                                 а не сплеча,
и львица к стеклу
                             прижимается плачуще
и даже —
               как мне показалось —
                                                  шепча.
Конечно, не было плача и шепота —
лишь этот женский
                               затравленный лик,
лишь страшная горечь звериного опыта
и крик,
            превращенный природой – в рык.
Стольким хотелось бы мне поделиться
в миг сокровенный, единственный наш
только с тобою,
                         сестренка львица,
ибо ты женщина
                           и не предашь.
 
2
 
И у меня подрастающий львенок —
как я за ним услежу?
Что ему вложат в его головенку?
Что в нее
               я вложу?
Я здесь далеко от моей России —
Африки снежной моей,
но снова мучает
                          мысль о сыне,
о будущем всех детей.
Здесь,
          и прославленный,
                                       и опороченный,
от вспышечных щелканий ошалев,
и я себя чувствую
                             в славе проволочной,
как в мышеловке —
                               лев.
А кто-то меня подбивает к тявканью,
чтоб я доказал на рычанье права,
но это ведь все равно
                                  что на Африку
тявкать заставить
                             в Ирландии
                                                льва.
Просят фотографы,
                                дамочки липнущие
меня,
         словно редкого льва из тайги,
зубы показывать
                           лишь для улыбочки,
а для рычанья на них —
                                       не моги!
Слава —
             для львиных зубов безработица.
Верь, как рычанью,
                               моим словам:
поэт —
           охотник, за кем охотятся,
а это понятно и вам – львам.
 
3
 
Сестренка львица,
                              я был в Лондондерри,
где львам
               прострелили бы даже хвосты,
где руки в ночи
                         на руле леденели
от неизвестности
                            и пустоты.
И фары
            лицо мальчишечье вырвали
в крестьянских веснушках
                                           и брызгах дождя,
когда в маскировочной куртке
                                                 вынырнул
солдат,
           автомат на нас наведя.
«Гасите фары! —
                           он выкрикнул. —
                                                      Быстро!»
Схватил документы.
                                 Испуг его тряс.
«Простите.
                  Я думал, что вы – террористы.
Они ослепляют
                         фарами нас.
Так вы из России?»
                                «Ага, из России».
«Зачем?»
               «А стихи почитать пригласили».
«Стихи?
              В Лондондерри?
                                        Да что вы – с приветом?
Здесь место могильщикам,
                                            а не поэтам».
«А где здесь отели?»
                                 «Какие отели!
Давно все отели
                          на воздух взлетели».
«А где ресторан?»
                             «Они взорваны тоже.
Есть, правда, китайский,
                                        но пища – о Боже!
Какие-то жабы,
                         глисты или змеи.
Умеете палочками?»
                                 «Умею».
И вслед я услышал —
                                    он горестно шепчет:
«Нет, русские —
                           это народ сумасшедший».
 
4
 
И в ресторанчике
«Китайский сад»
                            приткнулись где-то сбоку мы,
как будто страннички,
себе устроившие пир
                                  среди чумы.
И не терзали нас
ни осьминог, ни скорпион и ни трепанг —
лишь то, что занавес
в окне, разбитом взрывом,
                                          ветер так трепал.
За шатким столиком,
вокруг которого незримо шла война,
я то католиком,
то протестантом
                          себя чувствовал спьяна.
Судьба прославленная
здесь оказалась как-то вовсе не в цене.
«Из православных я!» —
впервые в жизни закричать хотелось мне.
Но мы не высидели,
и мы нетвердо,
                        ну а все-таки пошли
туда, где выстрелы
или казались,
                      или слышались вдали.
О, лондондерринские
ночные улицы,
                        как будто склады тьмы,
где в каждом деревце
есть человеческий испуг перед людьми,
где замурованы
проемы окон кирпичом
                                      от пуль в ночи
и уворованы
с руин домов других
                                 все эти кирпичи.
Все было взорвано:
и магистрат, и суд, и честь, и флаг, и крест,
и ложь позорная,
что существуют и свобода и прогресс.
Мы шли обломками.
В ночной пустыне даже выглядел свежо
старик с болонкою,
поднявшей ножку над останками «пежо».
И бомбы, тикая,
взорваться были где-то рядышком не прочь.
Стояла тихая
Варфоломеевская ночь.
 
5
 
И подошел старик с болонкой к нам,
ступая как по дантовскому аду,
и рассказал ирландскую балладу,
и вам ее перескажу я сам.
«Принадлежавший протестанту дог
лишь смутно ощущал,
                                    что значит бог,
и католичкой не была, бедняжка,
католика плешивая дворняжка.
Своей породой не гордился дог,
дворняжка не стеснялась беспородья,
и оба,
         обрывая поводок,
рвались друг к другу,
                                  будто бы к свободе,
и друг на друга издали глядели
Ромео и Джульетта Лондондерри.
Католик был убит на пустыре,
прогуливая вечером собаку.
И она выла даже на заре,
чтоб воем подозвать
                                 хотя б зеваку,
а мертвого хозяина рука,
застыв,
            не выпускала поводка.
И утром дога вывел протестант,
начистив мелом золотые бляшки,
и дог,
         душою добр и простоват,
сорвался с поводка на вой дворняжки,
и то, что протестантом был, —
                                                 забыл,
лизнул ее
                и вместе с ней завыл».
Старик закончил вздохом свой рассказ:
«Собаки – атеисты чище нас.
Бог многолик,
                       а если это так,
то бог не из людей,
                               а из собак».
 
6
 
Так вот что такое сафари в Ольстере!
Сестренка львица,
                              ты лучше живи
в своем заповеднике,
                                  как на острове,
качающемся на крови.
Так вот что такое цивилизация,
когда, не выглядывая по месяцам,
готовы ирландские дети спасаться,
прижавшись
                    к твоим истощенным сосцам.
Проклятое атомное средневековье,
где людям труднее, чем львам, прожить,
где чертят кресты не мелом,
                                             а кровью:
«Не так он верует —
                                надо пришить».
Я не протестант, и я не католик,
но страшно мне будущей пустоты,
когда все двери взорвут,
                                       на которых
уже не удастся ставить кресты.
А что равнодушие?
                               Пьет и жует оно…
Неужто дойдет до этого век,
что вдруг окажется редким животным
себя истребивший сам человек?
И шепчет старик —
                               лондондерринский леший
с болонкой,
                   пока еще уцелевшей:
«Куда мы идем
                        и во что мы верим
среди бессмысленных стольких потерь?
Когда человек
                       становится
                                         зверем,
то человеком
                     кажется зверь».
И, только сжимая челюсти вежливо,
если им бросят
                        куски колбасы,
от дурно пахнущего человечества
львы
        отворачивают
                              носы.
 
Белфаст – Лондондерри, 3—15 февраля 1976

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации