282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Евгений Евтушенко » » онлайн чтение - страница 29


  • Текст добавлен: 8 июня 2020, 10:40


Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +
13
 
В моей, все больше не моей, квартире,
где на меня смотрели даже вещи
как на совсем ненужную им вещь,
я так однажды захотел эрисос
с прощальной, неживой, тоскливой силой
последнего желанья перед смертью,
но вспомнил, что в московских гастрономах
эрисос никогда не продают.
Все в моей жизни так переломалось,
что было невозможно склеить.
Развод, потеря сына, оскорбленья
из уст, когда-то любящих, любимых,
и полужалость-полулюбопытство
во взгляде у народного судьи.
А сколько судей сразу объявилось,
и каждый себя чувствовал народным,
хотя намека не было на жалость
в злорадно обвинительных глазах.
Меня все обвиняли в себялюбье,
в корыстности, в моральном разложенье,
в зазнайстве, в недостаточном вниманье,
в недооценке тех, кого я должен
ценить, но совершенно не ценю.
Но сам себя я обвинил в убийстве,
в чем обвинить меня не догадались.
Я так устал от причиненья боли
всем родственникам, женщинам, друзьям,
при каждом шаге вправо или влево,
вперед, или назад, или на месте,
кого-то убивая невзначай.
И я тогда заскрежетал зубами,
как под хмельком провинциальный трагик:
«Родимые, как мне вас осчастливить?
Что сделать, чтоб вздохнули вы легко?
Причина не во мне одном, наверно,
но если только я один – причина
несчастий ваших и болезней ваших,
я устранить ее вам помогу!»
Но что-то умирать не позволяло.
Была пуста квартира.
                                   Только голубь
с почти что человечьими глазами
на внешнем подоконнике сидел.
А может, он тот самый был – погибший
в Сантьяго, у гостиницы «Каррера»,
и, мертвый, прилетел ко мне на помощь,
чтобы себе я не позволил смерть?
Несчастье иностранным быть не может.
Когда несчастья все поймут друг друга,
как этот голубь, прилетят на помощь,
тогда и будет счастье на земле.
И если кто-то где-нибудь несчастен —
в Сантьяго, Химки-Ховрино, Нью-Йорке,
то все равно он права не имеет
себя убить. Безвыходности нет.
Когда я молод был, преступно молод,
один поэт великий – изумленно
доживший до семидесяти лет,
сказал мне:
                  «Маяковский и Есенин
преступно предсказали свою смерть.
В стихах – самовнушающая сила.
Мой вам совет: пишите что угодно,
о чем угодно, только избегайте
свое самоубийство предсказать».
Я с той поры поставил перед смертью,
как баррикаду, письменный мой стол.
Презренные пророки пессимизма,
торговцы безнадежностью и смертью,
нисколько вы не лучше, не умнее
сующих нам поддельные надежды
лжеоптимизма наглых торгашей.
Вы в сговоре.
                      Пытаетесь вы вместе
столкнуть все человечество с обрыва
и будущее мертвыми телами,
как голубя в Сантьяго, раздавить.
Я не судья погибшему Альенде,
но я судья всем, кто его столкнул.
Товарищ президент, не умирайте!
Возмездием бессмертья превратите
зарвавшихся убийц – в самоубийц!
Постановите президентской властью:
пусть вешаются только те, кто вешал,
и только те стреляются от страха,
кто на земле свободу расстрелял.
 
ЭПИЛОГ
 
Самоубийство – верить в то, что смертен,
какая скука под землей истлеть.
Позорней лжи и недостойней сплетен —
внушать другим, что существует смерть.
 
 
Я ненавижу смерть, как Циолковский,
который рвался к звездам потому,
что заселить хотел он целый космос
людьми, бессмертьем равными ему.
 
 
Вы приглядитесь к жизни, словно к нитке,
которую столетия прядут.
Воскресшие по федоровской книге,
к нам наши прародители придут.
 
 
К нам приплывут на стругах, на триреме.
В ракеты с нами сядут Ромул, Рем.
А если я умру – то лишь на время.
Я буду всюду. Буду всеми. Всем.
 
 
И на звезде далекой гололедной,
бросая в космос к людям позывной,
я буду славить жизнь, как голубь мертвый,
летающий бессмертно над землей.
 
Сантьяго – Москва, 1974–1978

Публицистика

Невоспитанность воспитания
Страна начинается с аэропорта

Станиславский говорил, что театр начинается с вешалки.

Страна начинается с аэропорта. Иногда – даже с борта самолета.

В прошлом году я возвращался на нашем самолете из Таиланда. Моим соседом был профсоюзный деятель – таец, выточенный из вежливости, как статуэтка из слоновой кости. Он первым делом стал искать наушники и переключатель звуковых программ, обычно помещаемый в подлокотники на всех авиалиниях мира, за исключением нашего Аэрофлота. В иностранных самолетах, как правило, бывает пять программ: симфоническая, оперная, джазовая, кантри и рок, а при длительных рейсах – видеофильм. Словом, уж если загнивать, так с музыкой…

Когда таец с жалобной вежливостью спросил стюардессу: «Где музыка?» – та гордо включила централизованную, как во всех наших поездах, радиосеть, и во всех салонах аэробуса во все динамики оглушительно грянуло: «Ну почему, почему, почему был светофор зеленый…» Лишь после того как индуска со спящим ребенком на руках взмолилась, «светофор» вырубили. Заодно вырубили и свет – и тоже сразу во всех салонах. Сосед, который что-то трудолюбиво считал на мини-компьютере, напрасно пытался нашарить лампочку в потолке. «Индивидуальное освещение в проекте этого самолета не предусмотрено…» – с непонятной патриотической гордостью объяснила стюардесса. Таец выкрутился: он достал из «дипломата» мини-фонарик и направил его на клавиши компьютера.

Стоянка в аэропорту Дели была, как визит на красочную ярмарку. Несмотря на полуночное время, сувенирная галерея была открыта, и радушные, но и не слишком приставучие продавцы зазывали в свои магазинчики. Чего только здесь не было – и деревянные и бронзовые Будды, и материи, похожие на крылья жар-птицы, и видеомагнитофоны, и сортов пятьдесят индийского чая…

Когда через несколько часов мы приземлились в Ташкенте, картина в аэропорту была иная. Там было закрыто все, что должно было быть открыто. Вхождение в зону закрытости мы почувствовали еще в воздухе – стоило только пересечь границу. Была ночь, но сквозь сине-серебряное марево внизу, как чье-то рассыпавшееся ожерелье, мерцали редкие огни кишлаков. Мой таец, несмотря на привычки бизнесмена, видимо, человек с чувством красоты, немедленно вытащил из футляра свою «Минолту», чтобы сфотографировать фосфоресцирующее чудо ночи. Но бдительная рука стюардессы перекрыла объектив. «Съемки над территорией Советского Союза запрещены…» – сказала она жестко и беспрекословно. Таец торопливо стал запихивать «Минолту» в футляр. А ведь запрещение фотографировать с борта смехотворно, ибо давным-давно даже номера автомашин можно разглядеть в особую оптику со спутников. Все старание бюрократии «втереть очки» иностранцам бессмысленно, ибо их с первого шага в нашей стране устрашают туполобым запретительством, отвращают низким уровнем отношения к человеку. Мой сосед затравленно съежился, когда пограничник, встречавший нас на трапе в транзитном ташкентском порту, так мрачно, просверливающе взглянул на гостя, как будто у него под зубной пломбой был спрятан секретный план оросительной системы Узбекистана. Пассажиры, испуганно прижавшись друг к другу, двигались в чреве ташкентского аэропорта по так называемой лестнице-чудеснице, которая скрежетала зубами, как старая ведьма. Всюду были груды мусора. Тайцы, которым с детства вбивали в голову, что советские люди – это роботы, напичканные пропагандой и пичкающие ею других, вжав головы в плечи, шли мимо одинаковых плакатов с Лениным, которых я насчитал двадцать штук. На ободранных стенах также были развешаны самопрославительные рекламы Аэрофлота: «Советская авиация несет на своих крыльях мир и дружбу, способствует развитию политических, экономических и культурных связей государств с различным социальным строем…» Ресторан и бар были закрыты. Никакого сувенирного киоска не было. На стендах была выставлена сплошная примитивная пропагандистская литература, при виде которой тайцы еще более по-черепашьи втянули головы в плечи. Выставка блеклых фотографий «Привилегированный класс советского общества» с тошнотворной неубедительностью пыталась показать аристократическую жизнь советского пролетариата.

Мой таец, сходив в туалет, робко шепнул мне: «Мне кажется, следует сообщить администрации, что туалетная бумага кончилась…» Наивный таец – она там и не начиналась. Когда я сказал об этом сонной уборщице, та неопределенно хмыкнула, исчезла, а вскоре прошествовала в туалет с охапкой мятых газет, полных призывов к перестройке. Наконец появилась такая же сонная официантка, толкая перед собой столик на колесиках со стаканами, до половины полными какой-то подозрительной жидкости чайного цвета. На вопрос: «Что это?» – она ответила кратко, хотя и загадочно: «Напиток». Дети третьего мира почти не притронулись к этому напитку – в их так называемой «отсталой стране» подавать напитки в открытом виде считается элементарно негигиеничным, точно так же как в их «отсталой стране» я никогда не видел в уборных газет вместо туалетной бумаги. Когда мы снова шли к самолету, мой таец, считая себя уже достаточно проверенным, пытался пройти сквозь контроль вместе со своим «дипломатом». Но не тут-то было. Мощные ручищи представительницы Аэрофлота, больше похожей на переодетого женщиной кабацкого вышибалу, грубо вырвали у него «дипломат» для досмотра. Когда таец что-то пробовал объяснить по-английски, его так же грубо толкнули в спину: «Проходи, проходи в накопитель… Лопочут невесть чего – пойди их пойми… Выучили бы сперва наш язык, а потом бы уж к нам и ехали…» Мой таец смертельно перепугался, что у него отнимут «дипломат», а когда отдали – уже совсем по-нашему, по-советски, с благодарной униженной затырканностью обрадовался. Представительнице Аэрофлота даже в голову не пришло, что, работая в международном аэропорту, это она должна была выучить хотя бы один иностранный язык. Не пришло ей в голову, что «накопитель» – это слово из лагерного лексикона… А вы не задумывались о том, сколько лагерного в нашей ежедневной «вольной» жизни – всевозможных накопителей, отстойников, очередей то за тем, то за этим, как за лагерной баландой, насильственных сгоняний в кучу, унизительных «шмонов» – физических и духовных, «паханства» и «шестерничества», видимых и невидимых колючих проволок… Когда я укоризненно сказал представительнице Аэрофлота: «Почему вы себя так грубо ведете?» – она возмущенно вспылила: «То есть как это грубо? А я что – на брюхе перед ними должна ползать?»

Есть категория людей, которые вежливость считают унижением, а грубость – сохранением личного достоинства. Такое у них воспитание – невоспитанное воспитание. Поэтому даже в глазах гостей из «слаборазвитых стран» мы выглядим как страна слаборазвитой вежливости. Но, может быть, то, что случилось в ташкентском аэропорту, не могло случиться в столичном? Вот Шереметьево – главные воздушные ворота страны. Не бросалось ли вам в глаза, что в фойе не на что присесть? Вероятнее всего потому, чтобы на скамьях не спали, как где-нибудь на Казанском вокзале, не портили бы светлого впечатления от СССР. Но ведь спят. Прямо на мраморном полу. Вповалку, в случае нелетной погоды. Нелетная погода не есть чисто советское явление. Но спят на полу почему-то только у нас. Гостиничных мест при аэропорте в несколько раз меньше, чем нужно. «Ничего, перебьются…» – говорят здесь со злорадной усмешкой про иностранцев. Но иностранцам перебиваться приходится лишь временно, а вот мы перебиваемся всю жизнь. А кто нам такую жизнь устроил – иностранцы, что ли? Мы сами. Наша грубость к иностранцам происходит от грубости друг к другу. Эта грубость разоблачительно прет, начиная с аэропорта.

Самолет приземляется в Шереметьево. Трапа приходится ждать иногда по полчаса. Когда трап появляется, приходится ждать автобуса. На трапе – обязательный пограничник, двойник того самого, который так напугал моего тайца в Ташкенте. Этот пограничник никого и ничего не проверяет – он с бессмысленной бдительностью вглядывается в лица. Затем перед нами несколько застекленных будок, где сидят пограничники, проверяющие паспорта. Обычно большинство будок пусто, и пассажиры скапливаются у одной или двух, немедленно создавая очереди. Молоденькие пограничники в будках, может быть, совсем неплохие парни, напускают на себя угрюмую недоброжелательность, иногда требуют, чтобы пассажиры сняли шапки, неизвестно почему задают вопросы, на которые уже отвечено во въездных анкетах. Ни разу я не слышал, что кто-нибудь из этих стражей государственных границ сказал: «Добро пожаловать!», «С возвращением!» или хотя бы по-человечески улыбнулся. Запрещают это им, что ли? А ведь лицо пограничника – это тоже лицо страны.

Пограничник нехотя возвращает вам паспорт, и вы входите в зал выдачи багажа. Спокойно присаживайтесь на неподвижный конвейер – вам придется подождать как минимум час. Когда наконец конвейер начнет двигаться, не обращайте внимания на табло – бангкокские чемоданы могут оказаться на ленте монреальского рейса или наоборот. Носильщиков раз в десять меньше, чем нужно. Значит, должны быть тележки? Слишком многого вы захотели от Аэрофлота, занятого тем, что на своих крыльях он несет мир и дружбу. Я однажды чуть со стыда не сгорел, видя, как делегация канадских старушек, надрываясь, волокла чемоданы. Слава богу, рядом оказались наши моряки, возвращавшиеся из Сингапура, – мы вместе помогли бабушкам. Во всех цивилизованных аэропортах два выхода – для тех, кому есть что декларировать, и для тех, кто считает, что ему декларировать нечего. Профессионализм таможенников и заключается в том, что багаж они проверяют лишь выборочно, полагаясь на информацию или интуицию. У нас таможенники проверяют почти всех чохом, за исключением членов делегаций, да и то не всегда. В результате иностранцы уже в аэропорту проходят первичную адаптацию к лицезрению наших отечественных очередей, а возвращающиеся советские граждане проходят разадаптацию от отсутствия оных в капстранах. Таможенные правила поражают своей нелогичностью, придирчивой мелочностью, а иногда и просто глупостью. Для завершения перевода на английский моей поэмы «Фуку» ко мне на неделю прилетела переводчица из США – Нина Буис. Таможенники изъяли у нее перевод, сказав, что для проверки (!) им нужна неделя. Но через неделю моя переводчица уже улетела. Кафкианская ситуация! И это случилось уже не в годы застоя, а сейчас, во время перестройки. Совсем недавно у моего соседа, финна, в поезде Москва – Хельсинки таможенники конфисковали журнал «Тайм», в самом благожелательном духе посвященный Горбачеву. Во всех экономически разумных государствах налог платят только за ввоз того, что можно купить в стране, куда вы въезжаете, чтобы не подрывать коммерцию. У нас все наоборот – вы платите налог за то, чего у нас нет. На первый взгляд это борьба со спекуляцией. На самом деле это игра на повышение цен спекуляции. Почему существует налог на видео– и аудиокассеты, которых днем с огнем не найдешь в наших магазинах? Почему есть налог на ввоз компьютеров, если глава государства призывает к компьютеризации, а собственные компьютеры ни к черту не годятся? Почему запрещено ввозить «ксероксы» для личного пользования? Это сохранившийся со времен застоя животный страх перед «нелегальщиной». Между тем личный «ксерокс» ускоряет работу любого писателя, журналиста, ученого чуть ли не втрое. Таможенный кондуит, который однажды мне еле-еле удалось заполучить в руки после настоятельных требований, – это филькина грамота, где рукой то вписывают, то вычеркивают разные начальственные «бзики», в чем сами таможенники зачастую не повинны. Еще года два тому назад я видел оскорбленно плакавшую в аэропорту знаменитую актрису, летевшую на международный кинофестиваль. У нее чуть ли не из ушей выдрали серьги – не положено. Сейчас драконовский запрет на вывоз личных украшений отменили, но кто знает, какие новые унижения выдумают назавтра?

Пребывание пассажира в аэропорту Шереметьево длится часа три с половиной после прилета – примерно столько же, сколько полет Лондон – Москва. Три с половиной часа унижения тянучкой, неразберихой. Последний раз я увидел моего тайца, кое-как впихивающего перерытые чьими-то руками рубашки, носки обратно в чемодан. В глазах у него была печаль покорности и нечто новое – привычка к унижению…

От царизма – до церберизма

При всех неприятностях иностранец у нас лицо привилегированное. Забавно и горько, что этой привилегированностью объединены две категории: депутаты и иностранцы, как будто все депутаты – иностранцы, а все иностранцы – депутаты. Иначе чем объяснить отдельные комнаты отдыха, отдельные билетные кассы, отдельные буфеты в аэропортах для депутатов и иностранцев? Но советские депутатские привилегии кончаются перед мордой валютного вышибалы, монументально застывшего начеку перед дверью, за которой наш «рупь» уже недействителен. Наш рубль можно принимать в общество «Память», ибо он настолько ультрапатриот, что врагам не продается. Ядовито насмешлив парадокс, когда на пришвартованном теплоходе, носящем имя великого русского поэта, «Александр Блок», – валютный ресторан, куда русские люди с их рублями не допускаются. Впрочем, шоколадный набор «Сказки Пушкина» уже тоже давным-давно продается только в магазине «Березка». А можно ли представить надпись на дверях французского ресторана: «Обслуживание иностранных делегаций»? Или – американский магазин «Секвойя», где все продают только на рубли, а не на доллары? Отношение к иностранцам у нас издавна состоит из двух крайностей: из шпиономании и из валютомании… Недавно мне позвонила моя соседка, народная артистка СССР, и срывающимся от волнения голосом сообщила, что всех нас, жильцов дома 2/1 по Кутузовскому проспекту, собираются выселить из квартир, потому что их решили продать за валюту под представительства иностранных фирм. Представьте мемориальную доску в честь гениального исполнителя главной роли во всемирно прославленном революционном фильме «Чапаев» рядом с вывеской какой-нибудь прохиндейской фирмюшки «Кукишсмаслом импорт»! По легенде, один из французских королей никак не мог выселить своего собственного булочника. После решительного протеста жильцов Моссовет вынужден был пойти на попятный, но разве не унизительна была сама идея выселения во имя валютной наживы соотечественников, которые все стерпят!

Почему вместе с призывами к правовому государству нас то и дело унижают, преподавая нам на нашей собственной шкуре издевательские уроки бесправности?

Социализм у нас начали строить по схеме крепостничества. Насильственная коллективизация – экономическая троекуровщина. Надругательство над лучшими умами России – троекуровщина идеологическая. Крепостничество породило надсмотрщицкий слой – церберов. Цепи царизма распались, но, к сожалению, вместе с цепями, на которых сидели церберы. Стать цербером – заманчивая перспектива для любого самого беспороднейшего пса, который согласен за кость, кинутую ему, кусать любого, на кого науськают, а если надо – и придушить. Церберы дореволюционной формации управлялись крепостниками. Церберы новой формации управлялись лишь страхом друг друга при пирамидальной структуре церберской иерархии. Не только Берия был сталинским цербером, но и Сталин был цербером, зависевшим от других церберов. При церберизме, состоявшем из выбившихся дворняг, медали давали именно за беспородность. Времена кровавого церберизма прошли. Но церберы оказались живучими. Беспородность не вымирает. Беспородность переходит в бесопородность. Не случайно «Бесы» Достоевского становятся все более и более актуальной книгой.

Иммунитет от церберизма – это воспитание нравственностью, культурой. Но церберы, как псы-людоеды, пожирали именно носителей нравственности и культуры, как иммуноносителей. Невоспитанность нашего воспитания – это питательная среда для церберизма. Мы все страдаем от ежедневного взаимного лая, ежедневных бытовых взаимоукусов. Существует ли хотя бы один советский гражданин, ни разу не цапнутый ни одним цербером?

Дежурные на этажах в наших гостиницах – метафора цербероидного общества. Много лет назад я был свидетелем того, как во время гастролей Рихтера в Иркутске его личные вещи выбросили из «люкса». «Какой там Рихер! – бушевал безграмотный директор гостиницы. – Начальник «Братскгэсстроя» Наймушин приезжает!» Нодара Думбадзе не пустили ночевать в гостиницу «Москва», когда он забыл перевинтить депутатский значок с одного пиджака на другой. В наших гостиницах царит напряженная атмосфера лагерной зоны, где у дверей стоят церберы с золотыми галунами и с вертухайским прошлым. Однажды, придя с одним бывшим лагерником в московский «Националь», я стал ошеломленным свидетелем его почти теплой встречи с бывшим майором-охранником, ныне перешедшим в более высокооплачиваемый ранг – ресторанного гардеробщика. Непримиримое «непущательство» этих ландскнехтов «Интуриста» на самом деле липа, ибо все рестораны и бары набиты проститутками, фарцовщиками, торговой мафией. Привилегия «непущательства» одновременно превращается в весьма доходную привилегию выборочного «пущательства». Самая процветающая в нашей стране республика – это «ресторанная Швейцария».

Как швейцары наших государственных границ, ведут себя некоторые работники ОВИРа, изображая из себя таинственную неприступность, под которой порой скрывается стремление хапнуть взятку за смягчение патриотической бдительности. А разве не так же себя ведут идеологические непущатели, по-церберски бдя, чтобы не просочились «не те» люди, книги, идеи, изобретения? Внешне это политическое охранительство выглядит, как пуританский фанатизм, но за дверьми, охраняемыми плечами этих идеологических вышибал, такой же бардак, как в интуристовских отелях.

Существует кадровый церберизм. Иногда он носит национальный характер, прикрываемый болтовней об интернационализме. В году шестьдесят третьем Борис Полевой, считавшийся прогрессивным редактором, так ответил на мою просьбу взять в штат выпускницу Литинститута – еврейку: «Старик, нас и без того заели эти гужееды-антисемиты… Пойми, у нас в редакции превышена процентовка…» «Какая процентовка? – изумился я. – Разве есть инструкция о процентном количестве евреев?» – «Такой инструкции, конечно, нет, но… Но все-таки она есть…» – «А где же она написана?» – «В воздухе, старичок, в воздухе…» – торопливо сказал Полевой, спеша на заседание Советского комитета защиты мира. А он был далеко не самым плохим человеком.

Главный принцип кадрового церберизма – в непущательстве так называемых «неуправляемых людей» и в выборочном пущательстве «управляемых» – то есть послушно извивающихся вместе с генеральной линией. Именно эти «управляемые» и доуправляли нашу страну почти до пропасти – нравственной и экономической. Церберская паника охватила сейчас некоторые райкомы, райисполкомы, избиркомы при выдвижении «неуправляемых» кандидатов. Церберы и не подумали залаять – хотя бы для приличия – на черносотенные выходки, оскорбляющие кандидатов. Но зато они проявили свою церберскую бдительность в сдирании объявлений о встречах с кандидатами, в выбивании залов проинструктированными выборщиками, в сомнительном подсчете голосов, в непущательстве на выборы представителей прессы и общественности. Церберизированная демократия – это церберократия.

Но было бы нечестно приписывать церберизм только бюрократам, самих себя выставляя в сентиментальном образе сенбернаров-спасателей. В наших семьях, магазинах, на улицах все время слышатся церберское рычание друг на друга, церберский лязг зубов. Все мы искусаны друг другом.

Недавно, опаздывая на выступление, я безнадежно «голосовал» на улице Академика Опарина, у Центра по охране здоровья матери и ребенка, где навещал жену. Мимо промчались, может быть, штук с полсотни машин, но ни одна даже не замедлила хода. Я встал посреди улицы и сложил руки крест-накрест над головой – знак «SOS». Но машины, теперь уже залезая колесами на тротуар, продолжали объезжать меня. А ведь я стоял напротив больницы – со мной могло случиться нечто пострашней, чем опоздание на выступление. Но в ответ на взывающие о помощи руки только грязь из-под колес по лицу. И вдруг я подумал: а разве я сам, будучи за рулем, всегда останавливался, видя чью-то вскинутую руку?

Не я ли сам, в другом обличье, во множественном числе сидел за рулями автомашин, обдающих грязью мое собственное лицо?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации