Текст книги "Повести и рассказы из духовного быта"
Автор книги: Игнатий Потапенко
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
Едет он в город, Натонька послала его. Может быть, выпадет счастье, архиерей сжалится, но какое же это счастье, когда Натоньке оно не достанется? Да и сам он – что он такое будет без Натоньки? Ведь жизнь-то еще долга: ему только 28 лет. И эта долгая предстоящая жизнь показалась ему какою-то темною, холодною могилой.
Когда он думал о том, что́ делается теперь там, дома, то сердце его обливалось кровью и холод сковывал все его тело. Что же это он делает? Натонька умирает там, и в самом деле умирает, он в этом убедился, а он едет хлопотать о каком-то повышении. Да ведь это ужасно – думать о повышении в такие минуты, когда любимый, самый дорогой человек умирает…
А шестеро? Ведь шестеро их… Ведь стоит только пропустить момент, и вдруг, по воле Божией, сделаешься вдовцом, и на всю жизнь бедняк, и дети – нищие.
Вот и город, опять этот грязный город, который вчера выгнал его своею черствостью, своею несправедливостью. Опять он въезжает в него в качестве смиренного просителя, но совсем с другими чувствами. Отец Антоний вынул часы и взглянул: около двенадцати. Как раз в это время у архиерея прием просителей.
– Живо, живо поезжай к архиерейскому дому! – крикнул он Макару.
Макар хлестнул по лошадям. Они въехали в глубокую грязь городской улицы, и жидкие брызги посыпались на них от лошадиных ног. Когда «дилижан» остановился у ворот архиерейского дома и отец Антоний сошел на землю, Макар сказал ему:
– Э, отец дьякон, как же вы пойдете к архиерею, коли вы весь серый от грязи?.. И ряса, и лицо, и волосы, все в грязи!..
Но отец Антоний не обратил внимания на это замечание. Он только провел рукавом по лбу и размазал грязь на лице, и почти бегом пустился к заветной двери, которая вела в архиерейские покои.
IV
В обширной приемной архиерея – с несколькими твердыми стульями у стен, с портретами митрополитов и важных чинов духовного ведомства на стенах – было душ десять народу. Большею частью это были духовные особы разных рангов; все они принарядились, каждый по мере своих сил, примазали волосы елеем, опять-таки различного достоинства – кто с запахом розового масла, а кто прямо от лампадки, – причесались и стояли посреди приемной полукругом. Архиерей еще не выходил, но ожидался с минуты на минуту. Уже молодой, краснощекий келейник выглянул раза три и подсчитал просителей. У архиерея был с докладом кто-то из более почтенных особ, допускаемых во внутренние покои. Просители уже давно подтянулись и придали своим лицам смиренно-благочестивое выражение. В это время в передней послышался странный разговор, никогда, может быть, не бывалый в этих молчаливых покоях, привыкших к хождению на цыпочках и к беседе вполголоса.
– Позвольте, батюшка, так невозможно!.. Сперва надо келейнику сказать… – говорил швейцар.
– Нет, нет, мне прямо преосвященного надо, самого преосвященного… – отвечал с дрожью и заиканием взволнованный тенорок.
– Да притом надобно сапоги вытереть, батюшка, и опять же пообчиститься… этак невозможно… все полы загадите! – убедительно заявил швейцар.
– Нет, нет, ничего, ничего… Я так, мне не до того… я так!..
Слышно было даже, как будто кто-то кому-то оказывал сопротивление.
– Нельзя же, батюшка!
– Отойди!
– Да вам же хуже будет!
– Мне и так худо, хуже не будет… Пусти!..
– Как угодно.
И благочестивое выражение лиц просителей вдруг сменилось крайним недоумением. В приемную, вырвавшись от швейцара, вбежал отец Антоний, таща на огромных сапогах по фунту грязи, с замазанным лицом, с растрепанными волосами.
– Преосвященнейший владыко не выходил еще? – спросил отец Антоний опять-таки громче, чем это полагается.
– Нет, не выходил! – ответили присутствовавшие, с изумлением и вместе со страхом осматривая просителя, осмелившегося войти в таком небрежном виде.
На шум вышел келейник и, увидев отца Антония, подбежал к нему:
– Что вы, что вы, батюшка? Разве можно в таком виде?
Отец Антоний посмотрел на него со своей высоты глубоко презрительным взглядом.
– Отойди, Бога ради! – промолвил он таким голосом и с таким выражением, что келейник действительно отошел, даже отскочил от него и только пожал плечами. В это время из внутренних покоев вышел благочинный, отец Иoaнн, с бумагами в руках. Он-то и был на докладе. Увидев отца Антония, он подошел к нему.
– Отец дьякон? Как вы решились?
– Решился, отец благочинный!
– Вы навеки испортите свое дело.
– Ах, отец благочинный, хуже не будет, хуже не будет… – пролепетал отец Антоний.
Благочинный отвел его в сторону и тихонько сказал:
– Надеюсь, что вы никаких посторонних личностей не замешаете.
Отец Антоний понял, в чем дело. Благочинный вообразил, что он пришел жаловаться на секретаря за взятку.
– Ах, не о том, отец благочинный, не о том! Вот какое горе! – промолвил он, прижимая кулак к груди.
– О чем же?
Но в это время вышел сам преосвященный. Высокий, плотный старик, в темно-синей шелковой рясе, с длинною круглою бородой, с шелковистыми седыми волосами, со строгим выражением лица, – он производил внушительное впечатление. На докладе он почти не говорил, а только выслушивал и принимал к сведению. Он обладал удивительною памятью, все запоминал и потом решал в своем кабинете.
– Кто здесь шумел? – спросил прежде всего архиерей. Но вместо ответа послышался стук бегущих ног, и кто-то со всего размаха бросился ему в ноги и схватил его колени.
– Ваше преосвященство, ваше преосвященство! Это я… это горе, горе мое шумело!.. Великое горе, ваше преосвященство…
Первое движение архиерея было – отступить. Лицо его покраснело и сделалось гневным. Но когда он увидел, что человек, испачканный грязью, есть не кто иной, как дьякон Антоний Бубырко, когда он услышал его надорванный голос и заикающуюся, прерывистую речь, он смягчился и промолвил:
– В чем же твое горе? Встань, диакон!
– Горе небывалое!.. Горе… ваше преосвященство… жена у меня… Господи Боже ты мой!.. Умирает… Умирает, ваше преосвященство…
Но тут уже ничего нельзя было разобрать из того, что говорил отец Антоний, потому что он начал горько рыдать.
Архиерей сначала подумал, что ему делать с этим человеком, а потом, видя, что он ничего от него не добьется, обратился к благочинному:
– Отец благочинный! допроси, пожалуйста! Чего он хочет от меня?
– Пойдемте, отец дьякон! – сказал благочинный, взяв его за рукав рясы.
Отец Антоний поднялся с пола и покорно пошел за благочинным. Они вошли в маленькую, низенькую дверь и остановились в миниатюрной комнате, где стояли мраморный умывальник и зеркало. Благочинный начал с того, что покачал головой:
– Как можно так, отец дьякон? Трудно ли разгневать преосвященного?
– Себя не помню, отец благочинный… Такое горе, такое горе!.. Натонька, жена моя, в чахотке умирает… Господи ты Боже мой! Не сегодня-завтра я вдовец, и тогда уже все пропало… Вечный дьякон, отец благочинный!.. А у меня шестеро… Что я с ними буду делать? Сама послала, бедняжечка… умирает, а послала… «Ради детей, – говорит… – я, – говорит, – и без тебя умру… а может, преосвященный сжалится…» Подумайте, отец благочинный, какое мое положение!.. Жена умирает, а я здесь… Может, умерла уже, а я… я тут… отец благочинный!
И вдруг, неожиданно для благочинного, он упал на колени и, рыдая, умоляюще протянул к нему руки. Благочинный всячески успокаивал его и утешал.
– Погодите, вот владыко кончит прием, мы ему доложим! Посидите здесь смирно, а я уже сам ему объясню. Будете сидеть смирно?
– Буду, отец благочинный! – твердо сказал отец Антоний и сел на стул с высокою спинкой. Он сидел так минут двадцать и ни о чем в это время не думал. Уже прием у архиерея кончился, и благочинный доложил ему что мог про отца Антония. Архиерей велел позвать его к себе.
Когда отец Антоний шел обратно в приемную, он чувствовал, что в груди его как бы остыло что-то, еще недавно сжигавшее его пламенем. Ноги его как-то деревянно шагали, руки висели беспомощно, голова была пуста, и никаких слов не находил он, чтобы сказать архиерею.
«Перегорело, – думал он, – все горе во мне перегорело!»
И теперь он боялся архиерея, как всегда, как боялись его и те десять душ, что стояли раньше в приемной.
В приемной были только архиерей, благочинный и келейник. Отец Антоний стоял перед лицом владыки и дрожал.
– А что, – сказал, архиерей, – ежели жена твоя умерла и ты уже вдовец?
– На все воля Божия, – покорно ответил отец Антоний.
– Так-то так, но ты просишь священства, а священство, как сам знаешь, вдовцам до сорокалетнего возраста не дается…
– Знаю, ваше преосвященство!
– Так как же с этим быть? Ведь отвечать перед Богом придется!
– Ваше преосвященство! Ответим! Шестеро детишек!.. Они вымолят!..
Архиерей задумался и несколько раз прошелся по комнате взад и вперед.
– А может, жена твоя еще и проживет!.. – говорил он, как бы рассуждая вслух. – Действительно, жаль мне тебя, жаль… Ты достоин. И шестеро, говоришь, шестеро? Все маленькие, а? каша? а? Гм… И как это вы торопитесь детей плодить… Ну, диакон, – промолвил он, остановившись, – уж ради шестерых-то твоих примем грех! Готовься на завтра.
– Ваше преосвященство! – вырвалось из груди отца Антония; он хотел было протянуть руки, но в этот момент у него закружилась голова и силы его оставили. Благочинный и келейник едва успели поддержать его.
– Ишь какой бедненький, – сочувственно сказал архиерей и покачал головой. – Надо его ободрить. Насчет жены-то его… Что ж, может, Бог и продлит ее дни, а не то… Ну что ж… на все Его воля! – прибавил он, обратившись к благочинному и келейнику, и ушел к себе в кабинет очень расстроенный.
«Ведь вот жизнь-то какова и какие дает коллизии, – думал архиерей, с волнением прохаживаясь по кабинету и нервно шевеля четками, – а мы-то, власть над этою серою массой имущие, сидим в своих покоях и ничего этого не знаем. О жизни судим по докладам, да по прошениям, да по представлениям консистории. Я его промучить захотел за то, что в тон попадать не умеет, это был мой каприз, а у него вон какое грандиозное горе и какая тягостная задача».
И в эту минуту архиерею, потрясенному только что происшедшею сценой и настроенному на добрые чувства, захотелось воочию увидеть, как живет подчиненное ему духовенство, что чувствует и какое горе переживает каждый из этих смиренных дьяконов, дьячков и пономарей, обремененных семействами и всю жизнь мечтающих о повышении.
Отца Антония привели в чувство, и он медленно побрел с архиерейского двора. Он не в силах был теперь ни радоваться, ни скорбеть. Его несильный ум никак не мог сколько-нибудь привести в систему все те разнообразные ощущения, которые пришлось испытать ему в течение последних суток. Страх перед подачей пакета секретарю, светлая надежда после принятия этого пакета, ласковый прием у благочинного, разочарование в консистории, отчаяние при виде умирающей Натоньки, борьба между любовью к ней и необходимостью уехать ради детей, сцена у архиерея, и это счастье, которое должно совершиться завтра, – все это следовало одно за другим, нисколько одно из другого не вытекая, спутывало его мысли и чувства. Страшное горе – потеря жены – он должен был переживать вместе с величайшим счастьем – достижением священнического сана. В самом деле, это было какое-то почти сверхъестественное совмещение двух противоположных чувств. Нет большего горя для лица, носящего духовный сан, как потеря жены, да еще любимой, какою была Натонька для отца Антония. Ведь это – вечное одиночество, вечный холод холостой жизни среди живущего полною жизнью мира, среди житейских соблазнов и требований строгой морали, сопряженных с званием. С другой стороны, священничество это высший идеал, к какому может стремиться причетник, и, следовательно, высшее счастье. И вот и то и другое разом упало на голову отца Антония. Одно только он ясно чувствовал – что он в этот момент преступник перед Натонькой. Она умирает, и так еще самоотверженно, думая лишь о будущем его и детей, она, быть может, теперь переживает страшные мучения, а он здесь делает карьеру, готовится к повышению. И как ни старался отец Антоний, никак не мог он примирить в душе своей эти разнообразные ощущения. Поэтому во всю остальную часть этого дня, весь вечер, который он провел в церкви, безуспешно стараясь слушать вечерню, так как нужно было готовиться к завтрашнему событию, всю ночь, совершенно бессонную, утро следующего дня и даже во время обедни, когда совершалось его рукоположение, он находился в каком-то тупом состоянии безразличия, бесчувственности. Сердце у него нестерпимо болело, лицо было бледно и глаза, глубоко впавшие в орбиты, горели тусклым огнем. Даже архиерей обратил внимание на его недобрую внешность и, стоя в алтаре, сказал ему тихо:
– Ободрись, Антоний, не думай о земном! Помни, какой сан принимаешь!
Но отец Антоний не ободрился, а все так же бесчувственно и угрюмо достоял всю обедню до конца. По окончании обедни он улучил минуту и подошел к архиерею.
– Ваше преосвященство! – сказал он, скрестив ладони и этим самым прося благословения. – Благословите отправиться домой! А вам за ваше благодеяние отплатит Бог!
Тон, которым он говорил, дышал глубокою печалью и какою-то безнадежною покорностью судьбе.
– Поезжай, отец Антоний, поезжай! Твое дело особенное! – сказал архиерей, благословляя его большим крестом.
Отец Антоний поспешно снимал облачение, это новое для него священническое облачение, одно ощущение которого при других обстоятельствах доставило бы ему массу счастья.
Теперь было не до того. Он торопился, его тянуло, толкало вон из церкви на почтовую станцию, где он неотступно требовал лошадей сейчас, сию минуту, да чтобы были быстрые и сильные, чтобы мчались без остановки и без отдыха. Ничего не видя перед собой и не слыша того, что говорили ему почтарь и ямщик, он садился в «дилижан» и умолял ямщика ехать скорее. Ямщик попался бравый, отец Антоний не пожалел ему двух рублей на водку, и он безжалостно хлестал лошадей, а лошади были горячи и мчались напропалую, не обращая внимания на грязь и ямы по дороге.
Вот уже вдали виднеется узкая полоса бутищевской речки, потом начинает вырисовываться церковь, дом нового помещика Скрыдлова; выплывают одна за другой хаты и землянки. Отец Антоний старается разглядеть свою хату, но не видит ее, а между тем ему кажется, что если бы он увидел хоть один угол своей хаты, то понял бы все. Мысли его начинают быстро перегонять одна другую. То ему мерещится мрачная картина смерти: Натонька лежит на столе, худая, желтая и холодная; детишки прячутся по углам и испуганно молчат, только одна Маринка, бледная умница, Натонькина любимица, с бесконечно-грустною задумчивостью смотрит на мать своими большими глазами… Дуняша плачет и поглядывает в оконце, не едет ли он… Сердце его разрывается на части. То вдруг ему все это кажется невозможным, неестественным, диким. С какой стати? Почему так скоро? Натонька еще может поправиться и прожить многие годы. И какова же будет ее радость, когда она узнает, что он вернулся священником! И он уже совершенно уверен, что это именно так и есть, что иначе и быть не может, и торопит ямщика единственно для того, чтобы поскорее обрадовать Натоньку. Да, если она жива, то одна эта радость может вылечить ее от самой тяжкой болезни! Ведь священник он, приход дадут, достаток будет, детей воспитают они, Боже мой, Боже мой!..
Они поравнялись с домом помещика Скрыдлова, минули сад, ряд землянок. Уже он видит свой ток; из-за стога соломы выглядывает камышовая крыша хаты. Дуняша бежит ему навстречу… С чем она? С какою вестью? Не выдержит он, сердце разорвется.
– Стой!
Лошади с разгону остановились; он выскочил из «дилижана». Дуняша припала головой к его груди и рыдает…
– Натонька? – спрашивает он диким плачущим голосом.
– Кончилась, Антоша!.. В эту ночь!.. Как ты уехал, лучше стало… Думала, полегчало… А вдруг как хлынет кровь горлом-то… ничем не удержать… задушило ее, бедняжечку… А перед этим тебя вспоминала… Последнее ее слово было: помоги ему Бог достигнуть священства!..
– И Бог помог мне… Помог… А ей-то, ей, голубушке, нет, не помог… Его святая воля! – бормотал отец Антоний, ломая руки от отчаяния и глядя на Дуняшу совершенно потерянным взором.
Он вошел в дом медленною, неровною походкой человека, разбитого вконец. Увидев Натоньку, лежащую на столе, прикрытую до половины парчой, с венком из помертвевших цветов, с четырьмя свечами у изголовья, желтую и высохшую от муки, он припал к холодным рукам, сложенным на груди, и долго-долго безмолвно и без слез молил ее простить его за то, что он мало о ней думал, и за то, что он теперь без нее будет пользоваться преимуществом только сегодня полученного сана.
В комнате было душ двадцать народу, больше деревенские бабы, но были тут и Марьяна Панкратьевна, и Аксинья Мелентьевна, и пономарша, а когда отец Антоний поднял голову, которая казалась ему свинцовой, в хату вошел отец Панкратий и с ним старый пономарь, неся в руках облачение и кадило.
– Совершим литию соборне! – каким-то торжественным голосом промолвил отец Антоний.
– Совершим! – сказал отец Панкратий и начал облачаться в ризу.
Пономарь подал отцу Антонию стихарь, но тот отрицательно покачал головой.
– Ризу… Нынче рукоположен… Ох, Натонька, только тебе и досталось, что лития моя! – проговорил он сквозь слезы глубоко убитым голосом.
Дети пугливо выглядывали из другой комнаты, а Маринка в самом деле стояла около матери и с бесконечною, недетскою грустью смотрела на нее своими большими глазами.
Сторож сбегал в церковь и принес отцу Антонию ризу. Все с удивлением смотрели на то, как он надевал ее. Из кадила поднялся дым ладана. Началась лития…
Исполнительный орган
Рассказ
I
В девять часов вечера у ворот помещичьего дома в Козляевке остановилась почтовая таратайка, и вместе с тем разом оборвался звон колокольчика, подвешенного к дуге.
– Кто-то приехал на почтовых! – сказал беспокойно Амосов своей жене, которая сидела против него за чайным столом.
– Может быть, становой?! – промолвила Софья Николаевна.
– Чего доброго… – ответил Амосов таким тоном, как будто приезд станового должен был означать какое-нибудь несчастье.
– Поди узнай, кто там приехал? – сказала Софья Николаевна горничной и потом, когда та ушла, прибавила: – Ах, Господи! Даже ночью не дают покою!..
Амосов иронически улыбнулся.
– Назвались груздем, полезайте в кузов! – сказал он. – Сами виноваты!..
Софья Николаевна хотела было возразить, но в это время в столовой раздался такой шум, словно вошли разом десять гостей и все стали говорить вперебивку.
Но вошел только один – земский врач Крыницкий в сопровождении горничной, которая еще на пороге сдирала с него серую крылатую накидку, на которой лежал толстый слой пыли.
– Фу, фу-ты! Измаялся, разбился, пыли наглотался, проголодался!.. Ох, не гоните, пожалуйста, дайте поесть и попить! Будьте милосерды! Здравствуйте!
Крыницкий говорил громко, словно его должна была слышать огромная толпа где-нибудь на площади; его высокие сапоги стучали по полу точно молоты, сам он был высок, широкоплеч и тяжел. При его появлении лица хозяев оживились. Очевидно, ему были рады.
Поздоровавшись с хозяевами, Крыницкий сел без приглашения, а стул под ним так внушительно заскрипел, что он должен был наклониться и посмотреть на ножки – целы ли?
– Фу-ты! – повторил он, свирепо запустив обе руки в кучу своих темных густых волос, концы которых были серы от пыли. – Ну, должность, я вам скажу!
Его забросали вопросами: откуда он? что случилось? Но он мотнул головой и сделал рукой выразительный безнадежный жест.
– Нет, прежде накормите странника, а потом уж!..
К нему пододвинули блюдо с телячьими котлетами, и он стал уписывать их с таким видом, как будто не ел по крайней мере три дня. В промежутках между двумя кусками, когда рот его был ненадолго свободен, он произносил короткие фразы:
– Представьте себе!.. Подняли в три часа утра… Стакана чаю проглотить не дали!.. Экстренно… Экстренниссимо… Лошадей прислали… Любезность какая!.. Скачи! Да куда? В Комисаровку! Шестьдесят верст без передышки!.. Случай там… Ну ладно… Скачу! Нельзя ведь… Обязанность! Земский врач – не человек… а, так сказать… инструмент лечебный… Прискакали!.. Случай есть!.. Действительно есть!.. С чем вас и поздравляю!.. Нет ли огурчика солененького, Софья Николаевна, голубушка? А?
И земский врач, в ожидании соленого огурца, о котором он, по причине сильного голода, сперва забыл, а теперь, слегка подкрепившись, вспомнил, на время приостановил операцию с телячьей котлетой.
– Какой же там случай, Модест Степаныч? – спросил Амосов в то время, как Софья Николаевна добывала огурцы.
– Случай? Ну вот… Вас это больше интересует, чем судьба человека, в три часа ночи поднятого с постели, унесенного на почтовой таратайке, этом ужасном инструменте, орудии пытки, придуманном единственно для того, чтобы отбивать печенки земским врачам… Случай?! Случай еще впереди… А между прочим – случай весьма занимательный… О! вот и огурчики! Голубушка Маша, давай его сюда! Вот!
Получив от горничной огурец, земский врач опять принялся за питание и начал говорить с перерывами.
– Да… Так приезжаю в Комисаровку… Там уже чины управы… Чиновники особых поручений… Фельдшер… Им-то из города двенадцать верст… А мне шестьдесят!.. Не могли командировать Здыбина… Он-то в городе сидит и практикой занимается… Жену исправника лечит… Массажем… Ха-ха-ха!.. Ну, хорошо… Одиннадцать часов … Думаю, закусить бы! А в Комисаровке ничего нет, кроме кабака, где на стойке лежит один соленый огурец, да и тот скверный!.. Думаю, в город поеду, закушу в ресторанчике Амалии Федоровны и пивом немецким запью… Кстати, нет ли у вас бутылочки пивца! Без пива – все равно что ничего не ел… Привычка!.. Да, в городе, думаю!.. И совсем уже собрался… Вдруг верхового черт несет… Из Матвеевского хутора… Пожалуйте, случай!.. Еще тридцать верст!.. А? Как вам понравится? Еду в Матвеевку… А там случай еще почище!.. Ну а оттуда в город уже далеко… К вам ближе… Вот я и прикатил… И ночевать останусь… Как себе хотите!..
Все это было в порядке вещей. Крыницкий давно был хорош с Амосовыми, часто заезжал к ним и нередко оставался ночевать. Обычным явлением было также и то, что Модест Степанович рассказывал свои приключения в преувеличенно трагическом виде. Все, без сомнения, им не выдумано, но было немножко не так. Разбудили его, должно быть, не в три часа, а в семь. На почтовой таратайке проживающая у него в качестве ключницы красивая и румяная Аграфена Игнатьевна, конечно, устроила ему мягкое и удобное сиденье из шести подушек, а в Комисаровке проживал батюшка, отец Семен Мравиев, большой приятель Крыницкого, и уж конечно Модест Степанович заехал к нему на минуту и хватил рюмки две водки с соответствующей закуской. Амосовы хорошо знали его манеру говорить, и его, по-видимому, трагические приключения вызывали на их лицах улыбку.
– Но, однако, какие же это случаи? – повторил свой вопрос Амосов.
– Как какие? Самые настоящие: колики, рвота и то, что при дамах сказать нельзя, а затем – смерть!
– Как смерть?
Амосов произнес эти слова с ужасом. Его розовое, красивое пухлое лицо вдруг сделалось бледным.
– Да так: смерть да и только! Комисаровский мужик, можно сказать, на моих глазах отошел в вечность, а хуторская баба еще крепится, но, должно быть, будет ему попутчицей… Да вы что же это побледнели так? И барынька обеспокоилась…
– По… пожалуйста… Модест… Модест Степаныч… Ведь это… это холера?.. – произнес Амосов дрожащим голосом и сильно заикаясь.
– Asiatica5959
Cholera asiatica (лат.) – холера азиатская.
[Закрыть], голубчик, asiatica!.. – спокойно подтвердил Крыницкий.
Амосов вдруг поднялся и отскочил к другому концу стола.
– По… Послушайте… Так… как же вы… ре… решились…
– Что такое? Приехать к вам? А вы струсили? Ха-ха-ха-ха!.. Да это пустое! Я не могу вас заразить! Холерная зараза передается через воду и через… Ну, и еще там через кое-что…
Но это заявление, несмотря на то что оно было сделано тоном положительным и уверенным, нисколько не успокоило Амосова. Он опустился на другой стул и сидел бледный, с испуганным взором, подавленный. Софья Николаевна сильно обеспокоилась.
– Успокойся, Сереженька, – говорила она. – Что это ты? Ведь доктор говорит… Он знает… Разве Модест Степаныч решился бы, если бы это было не так… Ах, Боже мой! Зачем вы это рассказали!.. Вы знаете, какой он мнительный…
– Да вам мнительным-то и не следует быть! – заметил Крыницкий. – Мнительных-то она первых и схватывает… Бодрость духа – это главное!..
Амосов посмотрел на него гневно.
– Что это вы, доктор… нарочно говорите?.. Удивляюсь… Удивляюсь вашей неделикатности…
Он опять поднялся и докончил свою речь:
– Да, я никак… не ожидал этого от вас, доктор! Вы могли поступить осто… рожней… Я… извините… я… просто не могу оставаться…
И он неровными шагами, держась правой рукой за левую сторону груди, вышел из столовой. Софья Николаевна с волнением встала и промолвила с глубоким укором:
– Ах, Боже мой, что вы наделали, доктор!.. Что вы наделали! Разве вы не знаете, какой он мнительный! – и, схватившись обеими руками за голову, она поторопилась вслед за мужем.
Крыницкий с недоумением посмотрел на дверь, которая закрылась за нею. «Что за чудаки! – подумал он. – Что он такое в самом деле натворил? Кажется, они – приятели, и вдруг такой прием! Неужели они в самом деле боятся, чтобы он их не заразил? Фу-ты, пропасть! Что за невежество! Ведь это всякий школьник знает, что холера передается только посредством жидкостей. Но дело явное – они струсили. То есть струсил собственно он, Амосов, Сергей Владимирович, а Софья Николаевна побежала утешать своего ненаглядного красавца, на которого не надышится».
Но тут для него рельефно выступил вопрос о том, как ему быть? Он вынул часы и убедился, что было половина десятого. Ночевать здесь никак нельзя остаться. Они скажут, что он заразил весь дом. А случится у какой-нибудь судомойки колика – объявят его распространителем заразы. Как быть? Экая глупость, что он отпустил ямщика и велел ему приехать завтра в девять часов утра! Почтарь живет на другом конце села, а село большое, на четыре версты. Тащиться туда после целого дня приключений не Бог знает какое удовольствие. Теперь бы лечь да выспаться сладко, а они вот что выдумали!
Доктор осмотрел стол. Перед ним стояла свежеоткупоренная бутылка с холодным пивом, и он не мог удержаться, чтобы не налить себе два стакана и не выпить их один за другим.
Он уже вышел в переднюю, где было полутемно, и отыскал на вешалке свою накидку, но тут ему пришла в голову смехотворная мысль. Он нащупал у себя в кармане небольшой бумажный сверток, в котором была склянка с карболовым порошком. Он вернулся в столовую, положил сверток на стол и написал на бумаге карандашом: «Сие развести в двух бутылках воды и омыть то место, на коем сидел зараженный земский врач Крыницкий, дабы уничтожить заразу в корне».
Выходя на улицу через открытую калитку, он думал: «Это их взбесит, но поделом. Ведь свиньи, в самом деле! Он носится со своей откормленной персоной, как дурень со ступой, а она бережет каждый волос на его голове! Противно!».
Крыницкий покинул усадьбу с негодованием, и только когда вышел на широкую площадь, отделявшую помещичью экономию6060
Экономия – помещичье хозяйство, усадьба.
[Закрыть] от села, почувствовал всю безысходность своего положения.
– Э, – сказал он себе, – пойду к батюшке! У него светится, значит – еще не спят… Как-нибудь подойду осторожно и постучусь в окно. Авось собаки и не почуют…
В гостеприимстве батюшки он ни на минуту не сомневался. У отца Макария Шестикрылова он состоял чем-то вроде лейб-медика.
Он направился через дорогу. Ему удалось счастливо дойти до палисадника, огороженного довольно высоким дощатым забором, и тут, собрав всю свою ловкость, он с опасностью жизни перелез через забор. Когда он был на верхушке и ему оставалось только прыгнуть вниз, он подумал: «Я спасен, собакам сюда не добраться»; когда же он спрыгнул, то шум от падения этой туши разом встревожил всех собак, и вдруг около батюшкина дома поднялся страшный лай и визг.
Он постучал в окно; не слышат. Он постучал сильнее. Встревожились, кто-то подошел к окну с внутренней стороны. Кажется, он попал в кабинет отца Макария и, может быть, старик стоял уже на молитве.
– Кто стучится? – спросил отец Макарий.
– Это я! – ответил Крыницкий, совершенно не сообразив, что этого недостаточно.
– То есть кто именно? – спросил батюшка.
– Крыницкий, земский врач!
– Модест Степаныч?
– Он самый! Впустите ради Бога! Ваши собаки меня съедят!.. Мне ночевать негде!..
– Ах, Боже мой… Ах… Гм!..
Произошла легкая пауза. Там, очевидно, замялись.
– Ну, так что же, отец Макарий? А? – нетерпеливо спросил доктор.
– А сейчас, сейчас!.. – как-то нерешительно ответил батюшка. – А может, Модест Степаныч, вы из Комисаровки?
– Ну да, да!.. Да вы сперва впустите, а там поговорим… А то ваш черный пес, кажется, собирается перескочить через забор!.. Он меня разорвет на части!..
– Сейчас, сейчас!.. Маланья! Выйди-ка за ворота, прикрикни на собак!.. А это правда, что там был холерный случай?
– Да вы откуда узнали?
– Ваш ямщик, проезжая мимо, сообщил Андрону Пильченко, а Андрон пришел ко мне и сообщил. Так это правда?
– Послушайте, драгоценный мой батюшка! – не без раздражения сказал Крыницкий. – Вы, кажется, смеетесь надо мной!.. Что за манера – говорить сквозь ставню?..
– Ах, Боже мой! Что вы, Модест Степаныч? Как я могу смеяться?.. Только, право, я… я просто не знаю…
– Что такое?
– Да как же?! Вы от холерного случая… Как же это так?..
– Вы меня боитесь?
– Не то чтобы… А всякому жизнь дорога… Ах ты Боже мой!..
Отец Макарий издал тяжелый вздох, который, несмотря на лай собак, был слышен в палисаднике. Очевидно, он переживал страшные колебания. Крыницкий выругался вслух. Вот уж этого он совсем не ожидал. Отцу Макаpию шестьдесят лет, а его матушке около этого. И эти старцы дрожат над жизнью, да еще по такому глупому случаю! Что же удивительного, что Амосов на него рассердился? Право, он, кажется, кончит тем, что пойдет пешком к себе домой, в Путилово. Это составит около тридцати верст; к утру, пожалуй, дойдет, и уж там, по крайней мере, его наверное впустят.
– Знаете что, Модест Степаныч? – продолжал сквозь ставню батюшка. – Вы зайдите к дьяку Амвросию. Он одинок, и у него есть хороший диван…
– Да как я пойду к дьяку, когда везде собаки? – спросил доктор.
– Вас Маланья проводит. Маланья! Скоро ли ты нарядишься? Живее! – крикнул отец Макарий, и по голосу его можно было судить о радости, что он, наконец, придумал исход.
Крыницкий не возражал. Он слушал неистовый, раздирательный лай собак и думал только о том, скоро ли стукнет засов, скрипнет калитка и войдет спасительная Маланья, которая усмирит собак.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.