Текст книги "Повести и рассказы из духовного быта"
Автор книги: Игнатий Потапенко
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
Надежда и упование
Рассказ
Наконец-то он приехал.
Старая попадья, неся на плечах дрожащую голову, украшенную седыми волосами, вышла за ворота и, когда извозчичья бричка со станции была уже от нее в ста шагах, приготовлялась сказать и была уверена, что скажет:
– Милый мой сын! и как же я тебе рада! Дай же я тебя к сердцу прижму! И сколько же лет я мечтала о том, что увижу тебя, и ночей не спала, все ждала…
Но когда экипаж остановился у ворот и из него вышел так давно жданный гость, ей ничего не удалось сказать. Слезы сдавили горло, слова застряли где-то, и она вдруг сделалась нема.
Старый батюшка, отец Маркел, – бодрый, победоносно носивший свою длинную белую бороду, с быстрыми юными глазами – надел новую рясу, чтобы достойно встретить своего старшего сына, и встретил его на пороге дома, благословил, перекрестил большим крестом и в глубоком молчании заключил его в объятия.
А кругом и отовсюду выглядывало множество народа: и взрослые, и дети, все разные, но в то же время и чрезвычайно схожие. У всех на лицах было что-то общее: смуглый цвет кожи, темные глаза, как и у него. Но у каждого было и что-то новое, свое.
Он спрашивал себя: кто эта высокая дама с такими строгими чертами лица? Ах, да, – вспомнил он, – это сестра его: она лет на десять моложе его, он помнит ее девочкой. А эта – полная, с таким простодушным веселым лицом? Да, да, это другая сестра его. Ее он почти не помнит. Ее оставил он в доме совсем ребенком. А этот юноша, другой, мальчуганы, девчонки в коричневых платьях с белыми передниками – это все их дети, его племянники.
Его братья давно все поженились и сделались священниками, его сестры повышли замуж и стали попадьями. Мужья их остались на приходах, а их с семьями вызвал сюда старый отец Маркел ради приезда сына.
«Ваш старший брат, наша надежда и упование, обещал приеxaть нынешним праздником, – писал отец Маркел, – приезжайте и вы. Когда еще будет такой счастливый случай, чтобы повидать его?..»
И он со всеми здоровается, всех целует, всех заключает в объятия, хотя почти никого не знает. И все смотрят на него, и у всех на лицах написано скрытое изумление, какое-то разочарование и как будто недовольство. И он сам смотрит на них, потом на себя, и ему кажется, что он – человек из другого мира, с другой планеты.
И ему писал старик: «Ты – наша надежда и упование, дорогой наш Григорий Маркелович!». «Надежда и упование! – думает он, глядя на свое отражение в старом зеркале со множеством черных пятен на стекле. – Это они – надежда и упование, здоровые, цветущие, полные жизни, а я…»
Высокий, худощавый, с бледным лицом пепельно-серого цвета, с вялыми, холодными глазами, слегка согбенный, с редкими волосами на голове, сквозь которые просвечивала бледная кожа черепа, со скудными усами и бородкой, – он сам себе казался мертвецом среди этой шумливой, энергичной, исполненной живых, непочатых сил семьи…
Старая мать смотрит на него и тихонько качает головой: «Какой он! какой он!», и все – старшие и младшие – думают то же.
Не таким представляли его сам отец Маркел и вся семья. Григорий Маркелович Благомыслов оторвался от семьи очень давно, лет пятнадцать тому назад. Бог знает как это вышло. Все младшие – два брата и три сестры – остались в духовном звании и пошли по старой, протоптанной предками дорожке. Братья кончили семинарию и сделались священниками, сестры вышли за богословов, и все размножились; если бы отец Маркел мог собрать все свое племя, то дом не вместил бы его.
А он отделился. Из семинарии пошел в академию, потом свернул с дороги и поступил на светскую службу. Дельный, образованный, усердный, он стал на хорошую линию и вот теперь уже действительный статский советник. Он не прерывал отношений с родными. Аккуратно два раза в год он посылал отцу Маркелу письма; изредка приходилось ему хлопотать для родных, устраивать какого-нибудь родственника на казенный счет или добиться для зятя скромной награды. Ему ничего не стоило сказать два-три слова, а им это казалось могущественным покровительством.
Родные уважали его, гордились им, и все им завидовали, что у них есть такой покровитель.
В этот год, ради движения по службе, он взял важное место в губернском городе. Это была временная служба, которая должна была его быстро двинуть вверх, он это знал. Губернский город отстоял от родного села верстах в пятидесяти, и тут-то отец Маркел настойчиво позвал его к себе. Трудно было ему решиться. У него ведь своя семья – жена, всегда недостаточно здоровая, бледная, нервная, малокровная; сын, способный, но слишком нервный мальчик, подававший большие надежды. Он привык быть с ними, он сжился со своей семьей. Отец Маркел звал его с женой и сыном, но куда тут! Они не вынесли бы и одного дня без своей обычной обстановки.
Он приехал дня за два до праздника. Сперва он как-то не мог сообразить, много ли у него всех родственников. На каждом шагу попадались разных возрастов дети, но ему казалось, что все это одни и те же. Но потом мало-помалу он привык различать их. В тот же день в доме отца Маркела был торжественный родственный обед.
– Уж извини, Григорий Маркелович, – сказал отец Маркел, – приехал ты в постное время. Все постимся; чем богаты, тем и рады.
Тут, за обеденным столом, он узнал, что родных у него больше двух десятков. Все сидели вокруг длинного стола. В первый же день ему пришлось огорчить свою семью. На том краю стола, где сидел он, была поставлена закуска. Великолепный вяленый рыбец, чудные маринованные синиe баклажаны, которыми старая попадья гордилась на всю губернию, и отличные грибы. Отец Маркел налил водки себе, ему и молодому богослову Виталию, который в этом году собирался кончить курс и потому заранее уже отпустил не только усы и бородку, но и волосы на голове, чтобы быть готовым к будущему принятию сана.
– Ну, за наше свидание после пятнадцати лет разлуки, Григорий Маркелович! – сказал старик и, взяв в руки рюмку с водкой, поднял ее.
– Но я не пью водки! – ответил Григорий Маркелович, отрицательно покачав головой.
– Что ты, Григорий Маркелович? Как же можно перед обедом не выпить водки? Да вот я – старик, а две рюмки пью. А Виталий совсем еще молокосос, а меньше трех не принимает.
– Не пью! – каким-то решительным и в то же время подавленным голосом повторил Григорий Маркелович.
– Но как же можно без рюмки водки? Ведь водка кровь горячит, аппетит придает.
– Мне вредно… Мой желудок не принимает… Притом пocле водки мозг утомляется. Я привык утомлять его работой.
– Ну, так наливки! Эй, попадья, ты что же это не поставила наливок? Давай-ка, угостим дорогого гостя, похвастаемся. Наливка-то у нас на редкость!
И отец Маркел принялся хвастать наливкой, а попадья встала, чтобы идти за ней в кладовую.
– Не трудитесь, мамаша, я наливок не пью! – остановил ее Григорий Маркелович.
– Да что же ты пьешь в таком случае? – спросил отец Маркел.
– Ничего… А разве надо непременно пить?
– Надо. Как же не надо? Коли нам от Бога даны пища и питие, значит – надо есть и пить… Ну, хоть вина выпей… Вон я купил бутылочку какого-то иностранного; не разберу только. Хотя и латинскими буквами написано, а как-то ничего не выходит. «Хамбертин» какой-то, что ли!
– «Шамбертен»! – сказал Григорий Маркелович, взглянув на этикет и затем пристально всматриваясь в марку. – «Бауэр» – хорошая фирма, – как бы про себя прибавил он, – но я предпочитаю «Раyля»…
– Гм… Так выпьешь, что ли?
– После, после, папаша. Я после обеда четверть стакана пью.
А дальше последовал еще целый ряд огорчений. Григорий Маркелович отказался и от маринованных баклажан, и от грибов; только рыбца, как бы для приличия, попробовал маленький кусочек.
– Вспомнила я, – говорит попадья, – что как был ты семинаристом, Григорий Маркелович, и приезжал домой, так до безумия любил постный борщ с сушеной рыбой, и сделала я для тебя постный борщ. Уж так хотела угодить, так хотела…
На лице Григория Маркеловича вдруг легла густая тень. Постный борщ с рыбой! Где-то в глубине души он ощутил ужас, а в это время перед ним уже стояла тарелка с борщом. Да, да, он действительно обожал это кушанье! Но ведь это было двадцать пять лет тому назад, когда он был юным семинаристом, вот таким, как этот племянник, который с наслаждением уплетает постный борщ из своей тарелки и при этом закусывает его огромным пирогом с рисом и грибами. Но тогда он еще не принимался делать свою чиновничью карьеру. Тогда он еще не прошел школы загородных ресторанов, малых и больших кутежей, когда в желудок вливалось несметное множество водок, коньяков, ликеров и вин. Он еще не был отравлен острыми соусами ресторанной кухни, прикрывающими плохие продукты; его кровь не застаивалась от многочасового сидения за письменным столом над каким-нибудь головоломным докладом, его легкие не отравлялись спертым воздухом канцелярии, его тело не было изнежено и разрыхлено жарко натопленными комнатами, теплой шубой на улице… О да, тогда еще ничего этого не было. И желудок его варил исправно, охотно принимая в себя все, что ни попадется. И он грустными глазами смотрит в тарелку и боится взять ложку и попробовать.
– Не могу… Не ем! – тихим голосом заявляет он.
– Да чем же мы тебя кормить будем? Господи ты Боже мой! Да если бы я знала, – воскликнула попадья, – да хотя бы ты два слова написал об этом! Я бы приготовила. Ну, вот судак жареный и огурцы, уж это-то можно… Опять не годится?
– Нет, не то, – пытливо внюхиваясь в запах судака, возразил Григорий Маркелович. – Судак – это хорошо; судак легко переваривается; рыба вообще хорошо усваивается желудком; но… но ведь это на постном масле. Постного масла мой желудок не переносит.
Старая попадья схватилась за голову:
– Ах я окаянная! Да как же это я забыла, что у вас в городе постного не едят! Да это же сейчас, в одну минуту. У нас еще свежий судак остался на завтра; сегодня только рыбаки вытащили неводом…
Он хотел остановить ее тихим мягким жестом, но она убежала; старые ненадежные уже ноги несут ее, ради сына, в кухню. Она распоряжается, гоняет девку Килину в погреб, приносят судака, чистят его, потрошат, рубят на куски; уже сковорода поставлена в печь, масло шипит в ней, и судак жарится. И вот его отнесли на стол. И тени на лице Григория Маркеловича расходятся; судак пахнет правильно; он ест его, осторожно вынимая из него косточки.
– Ну, теперь винца выпей, – говорит отец Маркел, – теперь уж, я думаю, можно!
Григорий Маркелович смотрит с сомнением на него и на бутылку.
– А что, не годится?
– Нет, не то… Но после рыбы я привык пить белое…
– Ах ты Господи! А я-то красного накупил! Думал, угожу, ан вот что…
– Нет, ничего, потом можно будет и красного…
– А теперь никак нельзя?
– Нельзя. Что поделаете? привычка! Я раб привычки.
Потом принесли какое-то белое кушанье, которое попадья назвала «бламанже». В сущности, Григорий Маркелович и к нему относился с большим сомнением, но не хотел делать из этого вопроса и попробовал, а потом запил красным вином.
– Эх, – воскликнул отец Маркел после oбеда, – теперь мы тебя угостим таким напитком, какого ты в обеих столицах не найдешь. Эй, попадья, вели-ка квасу.
Григорий Маркелович усмехнулся.
– Нет уж, квасу я не стану пить…
– Да ты не знаешь, какой это квас! Ведь его сама попадья делала. Игристый! Куда твоему шампанскому до него!..
Принесли квас и стали открывать его. Пробка с шумом выскочила и ударилась в потолок, из бутылки вылилась пена и залила и стену, и пол. Налили в стаканы; отец Маркел с наслаждением пил и приговаривал:
– Вот какой у нас квас! Где ты видел еще такой квас? Да ты попробуй, ты увидишь, что у вас и шампанского такого нет, как этот квас! Ты еще с собой возьмешь и жену угощать будешь…
Но Григорий Маркелович даже отвел глаза в сторону. При одном только виде этого напитка у него в желудке являлось какое-то томление.
– Ну, может, чаю выпьешь? Мы после обеда всегда чай пьем.
– Нет, чай я не пью; от чая бессонница у меня бывает.
– Так чего же?
– Вот если б чашечку черного кофе…
Но с кофе вышла маленькая история. В доме его не оказалось, послали к управляющему, а у управляющего он был смешан с цикорием, между тем Григорий Маркелович цикория вовсе не признавал; вышло огорчение.
Вечером были в церкви. Гость отстоял вечерню, потом пили чай, а Григорий Маркелович вместо чаю пил переваренную воду с сахаром. Он говорил, что это возбуждает пищеварение. Во время чая родня доедала обеденного судака и оставшиеся пироги.
– И как вы можете так много есть? – говорил Григорий Маркелович, с ужасом глядя на родню. – Вы даете желудку непосильную работу.
– А пусть его работает! – отвечал отец Маркел. – На то он и желудок, чтобы работать; чего ему лодырничать?
В девять часов вечера все улеглись спать; гостю отвели гостиную, которую превратили в спальню. Ему предложили мягкий пуховик и три пуховых подушки; ставни были притворены наглухо. Он пробовал лечь; не спится. Еще бы! В это время у них только из-за обеденного стола встают. Он лежал с раскрытыми глазами, потом встал, зажег свечу и начал ходить по комнате. Скрипнула дверь, и вошел отец Маркел в стареньком кафтане, с тревожным лицом.
– Что с тобой, Григорий Маркелович? Что не спишь?
– Да ведь рано еще…
– Как рано? Уж больше десяти часов; вся деревня спит.
– Мне это рано. Я ложусь не раньше двух часов, а встаю в одиннадцать. На службу езжу к часу. Нет ли у вас какой-нибудь книжки? Попробую почитать.
У отца Маркела нашлась книжка; это была старая, в свое время знакомая Григорию Маркеловичу «книжка»: «Слова и речи преосвященного митрополита Филарета».
Когда-то он читал ее с удовольствием. И Григорий Маркелович начал вспоминать о прошлом, о том, каким он был тогда здоровым юношей, какие у него были розовые щеки, упругие мускулы, горящие глаза; а теперь вон старое зеркало при тусклом свете свечи отражает его бледное, испитое, истерзанное нервной жизнью и однообразной служебной работой лицо. Спина его согнулась. И ведь ему всего только сорок первый год, а он уже старик – того не может, это ему вредно; он никуда не годится. Вот и мягкие пуховики ему дали, и тепло, и тишина, и заботливость, а ему не спится. А этот старик, его отец, – у него белая борода, у него на плечах семьдесят лет, а его желудок легко принимает и пироги, и водку, и эти ужасные маринады, при виде которых у него дрожь по спине пробегает, и борщ, и рыбу на постном масле. Каким бодрым голосом он служил сегодня вечерню! Какой у него прямой стан, какой юностью горят его глаза! И теперь он спит крепким, безмятежным сном. Да, карьера, карьера! Он сделал отличную карьеру! Многие, очень многие ему завидуют, и он далеко пойдет. Но как он пойдет? Чем пойдет? Разбитыми, дрожащими ногами… И зачем? Разве он может наслаждаться тем, что даст ему карьера? На все он смотрит тусклым взором пессимиста, ко всему относится с осторожностью, с боязнью. И много ли жить осталось? С его нервами, катаром, геморроем… Он сделал карьеру, но сократил жизнь. Сократил и испортил, обесцветив и тот остаток лет, который ему еще предстоит… Грустные мысли, скверные мысли! Книгу он отложил, ходить по комнате он не может, он боится, чтобы опять не разбудить и не встревожить отца Маркела; а меж тем уже три часа ночи. Опять скрипнула дверь, и выглянула оттуда смешная голова попадьи, его матери, в белом ночном чепце:
– Открыла глаза, – говорит попадья, – и вижу – у тебя огонь; встревожилась… А я уж встаю: надо птицу кормить. Ведь без меня не сумеют. Ложись, голубчик, что маешься!
Он лег и, наконец, забылся тяжелым сном.
Наступил сочельник. Опять за большим столом собралась вся семья. Но, Боже мой, что за ужасные вещи они едят! Но ему отдельно сжарили рыбу на сливочном масле. И странное чувство овладело Григорием Маркеловичем: он начал завидовать им, этим здоровым людям. Странное, неприятное чувство! Он завидовал и даже как будто ненавидел их. За что? Да именно за то, что они здоровые, что им все можно, и у них у всех целая жизнь впереди. Да, да, и даже у этого старика с длинной белой бородой, у его отца, впереди, может быть, больше, чем у него.
А потом опять бессонная ночь, когда во всем доме два десятка здоровых людей спят здоровым крепким сном. Затем утро, день, праздник, у всех удивительно радостные лица. Отец Маркел, старый отец Маркел, отслужил утреню и обедню, и ничего – ноги его крепко держат. Он успел уж побывать с поздравлением у старой помещицы, у управляющего – с крестом, петь у них тропарь и кондак, а потом еще будет ходить целый день по деревне и везде, в каждой хате, будет петь тропарь и кондак, а вечером привезут они полный воз всевозможных даров и будут делить между собой: он, дьякон и дьячок.
Теперь в большой комнате все собрались разговляться. На столе – всевозможные яства, несколько колец колбасы, толстые, сочные куски соленого сала, а в соседней комнате какое-то движение.
– Ну, – говорит старая попадья, – уж от этого ты не откажешься! Помнишь, Григорий Маркелович, как ты когда-то любил соляночку с колбасой и салом! Бывало, все праздники ничего другого хоть не давай. А, вот она!
И здоровая Килина, в праздничной белой рубахе с красными разводами и в яркой красной ситцевой юбке, торжественно принесла и поставила на стол, как раз перед Григорием Маркеловичем, сковороду с дымящейся солянкой. Острый запах поджаренной капусты, смешанный с ароматом колбасы и сала, наполнил комнату, Григорий Маркелович даже отодвинулся от стола. Да, в те времена, о которых говорит попадья, он обожал это кушанье, и этот густой острый аромат будит в душе его странные воспоминания. Увы! – он чувствует, что и теперь остался верен солянке; но когда он подумал о том, что может увлечься и проглотить хоть маленькую долю этого варварского кушанья, у него на голове зашевелились остатки волос. Он представил себе результаты: две недели в постели, по крайней мере две недели, обострение печени, доктора, микстуры, диета и потом поездка в Карлсбад…
– Ради Бога… – почти простонал он, отодвигая от себя роковую сковороду, – я не могу… Пощадите меня! Я вам бесконечно благодарен за любовь, за вашу заботливость, но… отпустите меня домой… Мне пора, я засиделся… У меня дела, семья…
И таким глубоко-страдающим голосом проговорил он эту свою просьбу, с такою мольбой смотрели его вялые, утомленные глаза, что все вдруг поняли, что ему действительно пора ехать домой, что он засиделся, и даже никто не возражал.
– Ну, коли надо, так Бог с тобой! Храни тебя Христос! – сказал отец Маркел и, поднявшись, благословил его.
Все встали и начали прощаться. Всем казалось, что даже было бы жестоким делом задержать его хоть на одну лишнюю минуту. На дворе быстро запрягли лошадей, чтобы довезти гостя до станции; он перецеловал всех и уехал.
До станции было двенадцать верст. Вот показалось большое каменное здание. Бричка остановилась, и Григорий Маркелович вошел в буфет.
Вот он сидит за столом, украшенным бутылками, стаканами, канделябрами; перед ним стоит лакей во фраке, видимо, понимающий, кто с ним разговаривает. До поезда еще часа полтора.
– Послушай, любезный, – доверчиво говорит ему Григорий Маркелович, – может ли ваш повар приготовить мне куриную котлету, но только мелко-мелко изрубленную и без жилок, понимаешь? Без жилок! При этом чтобы масло было сливочное и самое свежее, и как можно меньше масла, и никакого соуса, понимаешь? На одном бульоне… И поскорее! Я голоден, понимаешь? Я страшно голоден. Меня плохо кормили. И потом, приготовь мне маленькую чашечку черного кофе, но ни капли цикория! И бутылку содовой воды. Понял?
– Слушаю-с, ваше превосходительство! – почтительно ответил лакей, каким-то нюхом угадавший, что у господина генеральский чин.
Затем Григорий Маркелович потребовал газету и, терпеливо ожидая рубленую куриную котлету, погрузился в восприятие столичных новостей, от которых сильно отстал за последние три дня.
Искушение
Очерк
I
Вечернее солнце закатилось за акации монастырского сада, и его красноватые лучи играли только на золотом куполе невысокой церкви да на потемневшем от времени медном кресте, возвышавшемся над куполом. Южный летний вечер был тих, воздух пропитан ароматом цветов, обильно насаженных монашескими руками в цветниках посреди обширного двора, перед окнами келий, вокруг церкви, всюду, где только оказывалось свободное от построек местечко. Ровные, гладкие дорожки, тщательно усыпанные песком, нарядно блестели чистотой и порядком. Кое-где мелькали по ним черные фигуры монахов – по одному и по два; они шли в разных направлениях, не спеша, и вели разговор тихо, как бы боясь нарушить своим говором чудную тишину вечера.
На церковной паперти было неспешное молчаливое движение. Вечерняя служба кончилась.
По главной аллее, пересекавшей монастырский двор как раз посредине, шли два монаха, по внешнему виду до такой степени различные между собой, что, казалось, судьба свела их нарочно для контраста. Один был небольшого роста, с маленькими костлявыми, почти детскими ручками, с худосочным выцветшим незаметным лицом, на котором в виде козлиной бородки беспомощно торчали реденькие седые волосы, что-то белело над верхней губой, а на месте бровей были только припухлости, совсем лишенные волос. При этом он был сильно сутуловат, ряска на его плечах висела старенькая и помятая, а голова была прикрыта простой поярковой шляпой, так как старый монашеский клобук от употребления никуда не годился, а нового ему было жаль. Другой был высок, плечист, мужественен, держался ровно, ступал твердо, лицом обладал цветущим, красиво обрамленным темною окладистою бородой. Что-то необыкновенно спокойное, уравновешенное и доброе светилось в его больших темных глазах. Ряса на нем была свежая и красиво облегала его могучее тело, а голову покрывал высокий клобук, от которого книзу величественно спускалась черная материя, доходившая до средины спины. Он шел не спеша, слегка приподняв голову и вдумчиво глядя на розоватые облачка, капризными узорами застилавшие запад, а его спутник, семеня своими маленькими ножками, казалось, постоянно догонял его.
– Я говорю, какие люди, какие люди, отец Серафим! – жалобным голосом заговорил седенький монах. – Толкуют, толкуют… Этакая нелепица, прости Господи!.. И что им? зачем им? А, отец Серафим? Люди-то, говорю, какие!..
Отец Серафим посмотрел на облачко и произнес слегка басистым, но чрезвычайно мягким, как бы воркующим голосом:
– Такие самые, как и мы, грешные, отец Паисий… Злоба в человеке во всякое время сидит, и во мне сидит, и в тебе сидит… На то диавол!.. Так-то. А ты проходи мимо, как бы не об тебе речь… Так-то!..
Отец Паисий замигал своими маленькими слезливыми глазками и прибавил шагу, потому что за время речи своего спутника немного отстал от него.
– Как пройти мимо-то? – заговорил он снова. – Вам хорошо, вы ни при чем, а я при должности… Оно и тень бросает, отец Серафим… А я старик, и сердцем тоже недомогаю. Как же быть-то? Ох, вот и сейчас страдание имею… стучит, стучит, окаянное, и ноет…
– Заботлив очень ты, оттого и страдание, – заметил отец Серафим после того, как отец Паисий прижал руку к тому месту, где у него стучало и ныло сердце. – Примерно, я: живу правильно, оттого и страданий не имею. Так-то! Монашеская жизнь правильности требует. Исполняй устав, и более ничего. Я и исполняю все как следует. И притом в святые не набиваюсь.
– А кто же это в святые набивается, отец Серафим? – более, чем с простым любопытством, поспешно спросил отец Паисий.
– Есть такие, да не о них речь… Я о себе говорю. Я, примерно, совершил молитву по уставу и спать лег, и сплю до утра и снов даже никаких не вижу, а если и вижу, так цветы либо деревья… Третьего дня вот пироги с грибами видел и даже кушал их в сновидении… Ну что ж, это ничего. Пироги простые. А другой среди ночи вскакивает, и на молитву становится, и поклоны бьет. А отчего? Редко кто от усердия, а больше от неспокойных мыслей, отец Паисий. Так-то! Диавол, он тоже не глуп, знает, на кого искушение напустить. У кого душа спокойная, к тому он даже и не пробует… Вот ежели бы меня искушал, так я бы плюнул, да на другой бок повернулся…
– Ох, Господи, помилуй мя, грешного… Соблюди и сохрани! – с глубоким вздохом прошептал отец Паисий.
– Ну вот, то-то и оно! – заметил отец Серафим, как бы отвечая на его молитвенный шепот.
Тут они дошли до длинного каменного здания, построенного в виде казармы. Монахи сидели на крылечках, каждый у своей двери, и благодушествовали, спокойно вдыхая свежий вечерний воздух в ожидании трапезы. Тут была келья и отца Серафима, и он уже было отделился, чтобы покинуть своего спутника, но Паисий остановил его, осторожно взяв за рукав.
– Как бы это хорошо было, отец Серафим, ежели бы вы за меня, старца, заступились! – промолвил он заметно пониженным голосом. – Обидно мне, отец Серафим, крепко обидно. Главное дело, как я должностное лицо… Откуда могут быть деньги? Кто их видел? Обидно, отец Серафим!.. Трапезовать будете? – прибавил он уже громко, чтобы все слышали.
– Для чего же нет? Буду, – отвечал отец Серафим, позабыв откликнуться на его просьбу о заступничестве, и пошел вдоль каменного здания.
Отец Паисий постоял с минуту, глядя ему вслед, слышал, как он весело о чем-то мимоходом заговорил с монахами и послушниками, и затем, прошептав молитву, двинулся дальше, по направлению к гостинице. Он заведывал ею, и там была его келья.
II
Уже стемнело, когда отец Паисий пришел к себе. В просторной келье был полумрак. На угольнике, густо уставленном иконами, теплилась лампада, и ее неровный свет скользил и дрожал на узенькой кровати, на коврике, висевшем над нею по стене, на некрашеном стульце с рукомойником и умывальной чашкой, на столе с уложенными в чрезвычайном порядке душеспасительными брошюрами, просфорой, толстой конторской книгой, чернильницей и песочницей и очками в кожаном футляре, на приземистом шкапике и обтянутом железом сундучке с горбатой крышкой. На кровати сидел келейник, молодой, здоровый паренек в лоснящемся люстриновом9191
Люстрин – тонкая темная ткань с глянцем.
[Закрыть] кафтане, с тонкой талией, перетянутой кушаком, с густыми русыми кудрями на голове.
– Ты, Савва, пошел бы да воздухом прохладился? – изнеможенным голосом сказал ему отец Паисий. – А как к трапезе покличут, скажешь мне! Я полежу… Неможется что-то.
Савва только этого и ждал. Ему давно хотелось воздухом прохладиться, но отец Паисий требовал, чтобы в его отсутствие он безвыходно сидел в келье.
Поместивши свое щуплое тельце на кровати и сложивши руки на животе, отец Паисий предался беспокойным размышлениям. Собственно, речи о том, будто у него водятся накопленные деньги, явились на свет не сегодня. И они всегда досаждали ему, заставляли мучиться, мешали спать по ночам, но все у него хватало характера сказать себе в конце концов: «А ну их… Пускай!». Но сегодня перед вечерней близ церкви встретился он со старым игуменом. Тот приветливо поздоровался с ним, дал ему благословение, спросил о здоровье, и когда отец Паисий пожаловался на сердце и плохой сон, игумен, как бы вскользь и полушутя, заметил:
– От мирских забот это бывает… – и потом еще прибавил: – Сказано бо есть: «Не сберегайте себе сокровища на земли»9292
Ср.: Мф. 6, 19.
[Закрыть].
Вот когда он произнес эти слова, отец Паисий вздрогнул. Он почитал этого старца как потому, что он был настоятель, так и за его истинно монашескую святую жизнь. «Дошло! – с трепетом сердечным подумал он. – Дошло до него!.. Вот они, люди-то, какие». Он хотел что-то возразить, но игумен уже подымался по ступенькам на церковную паперть, а догнать его он не посмел. Так это и осталось.
Вот теперь он и мучился. Единственный человек, которому он поведал свою мучительную тайну, был отец Серафим. Они были дружны, хотя эта дружба была не похожа на обыкновенную. Отец Серафим был гораздо моложе, и тем не менее отец Паисий всегда говорил ему «вы», а тот всем, кроме настоятеля и еще трех почтенных старцев, по-братски говорил «ты». Отец Серафим подавлял его своим непоколебимым спокойствием, своей мягкой, добродушной рассудительностью, своей терпимостью к человеческим слабостям, а может быть, и своим здоровьем, внушительным видом. Он относился к Паисию с жалостью, нередко, особенно когда старик недомогал, навещал его и успокаивал своими необыкновенно здоровыми житейскими сентенциями, которые он нигде не вычитал, а сам придумал в те свободные часы, которых у него после исполнения монастырского устава оставалось так много.
Отец Паисий по обыкновению шептал молитву, но это не помогало. Он даже попробовал встать и пасть на колени перед иконами, но тут же у него в голове пронеслись слова отца Серафима (о том, что иной среди ночи вскакивает и поклоны бьет, но редко от усердия, а больше от неспокойных мыслей), и ему стало стыдно и перед Богом, и перед отцом Серафимом.
После того как молитва не удалась, он прошелся раза два по тускло освещенной комнате, и вдруг его взгляд остановился на кованом сундучке с горбатой крышкой. И опять, еще сильнее прежнего, сердце его забилось и заныло. Он постоял так с минуту, потом отвел глаза и вдруг вновь бросился на колени и стал со стонами бить частые поклоны.
– Господи, прости, не осуди! Грешный человек, слаб… Дух бодр, плоть немощна!.. – шептали его тонкие, бледные губы. – Избави мя от лукавого!..
И в то время, как он распростерся на коврике, послышался троекратный осторожный стук в дверь и возглас Саввы:
– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа… Пожалуйте трапезовать, отец Паисий!
– Аминь! Ступай, ступай с Богом! сейчас приду! – тревожным голосом ответил отец Паисий, быстро поднимая голову с полу. У него в груди мелькнуло безумное ощущение, что Савва мог подслушать его мысли. Но это прошло. Он поднялся совсем, взял шляпу, прикрыл ею жидкие волосы и вышел. Он тщательно задвинул засов на двери, привесил к кольцам тяжелый замок, запер его ключом и, положив ключ в карман, отправился в трапезную.
Когда он проходил мимо крыльца гостиницы, десятка два богомольцев поднялись со своих мест и почтительно поклонились ему. Среди них был здоровый парень в красной рубахе, который почему-то очень не понравился ему своими умными, проницательными глазами. Ему даже показалось, что парень, кланяясь ему, усмехнулся. И уже всю дорогу до трапезной представлялся ему этот усмехающийся парень. «И зачем он здесь? – думал отец Паисий. – Зачем такому молодому, здоровому на поклонение ходить? Работать лень, должно быть… Ох, человеки, человеки!»
Вечерняя трапеза затянулась. Очередной монах, читающий по обыкновению житие, оказался полуграмотным, тянул, запинался, останавливался и задумывался над каждым титлом и грозил никогда не кончить. Паисию не сиделось. Никогда еще он не был так неспокоен, как сегодня. То настоятель припоминался ему с его евангельским замечанием, то, Бог знает почему, восставал перед ним во весь рост парень в красной рубахе, и напрасно он старался вслушиваться в житие, ничего не выходило: отдельные слова на мгновение попадали в его голову, бессмысленно вертелись там и уходили ни с чем. А тут еще случилось, что, как только кончилась трапеза, его потребовал к себе отец эконом для какого-то совещания о переделке печки в гостинице и продержал очень долго.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.